Мои — страница 22 из 38

Перо Толстого пошло своим путем, объявило о своей независимости и не подчинилось его идеям. Это случалось и раньше. Он пытался приручать тексты эпилогами, но они проявляли строптивость. Он хотел изложить свои толстовские догмы, но его перо создавало образы настолько яркие и мощные, что все его догмы и проповеди рассыпались, лопнув по швам, как тесная рубашка.

Лейтмотив «Хаджи-Мурата» — чертополох, символ жизни, ее жестокого закона: либо ты, либо я. Закон борьбы за выживание гласит, что ты должен держаться за эту жизнь любой ценой, бороться за нее до последнего вздоха, как Хаджи-Мурат борется за свою жизнь до самого конца, не желая докопаться до ее философской сути, не ища скрытых смыслов и не изнуряя себя вопросами «почему» и «зачем». Его нельзя сломить, можно только убить — он борется за жизнь до последнего вздоха. Хаджи-Мурат олицетворяет жизненную силу, жизнь в ее первозданном виде. Чертополох — это та жизненная энергия, которую ничто не сможет остановить.

В мире Хаджи-Мурата не существует непротивления злу, потому что здесь люди противостоят и добру, и злу, не делая различий между ними, и не знают других форм сопротивления, кроме физического насилия. Здесь царит лишь неуемная жажда жить.

Вся философия этого кровавого торжества жизни выражена в песне брата Хаджи-Мурата: «Высохнет земля на могиле моей — и забудешь ты меня, моя родная мать! Порастет кладбище могильной травой — заглушит трава твое горе, мой старый отец. Слезы высохнут на глазах сестры моей, улетит и горе из сердца ее. Но не забудешь меня ты, мой старший брат, пока не отомстишь моей смерти. Не забудешь ты меня, и второй мой брат, пока не ляжешь рядом со мной. Горяча ты, пуля, и несешь ты смерть, но не ты ли была моей верной рабой? Земля черная, ты покроешь меня, но не я ли тебя конем топтал? Холодна ты, смерть, но я был твоим господином. Мое тело возьмет земля, мою душу примет небо».

В этой песне простого горца поется о всесокрушающем потоке жизни, которому Толстой пытался противостоять и который снес его вместе со всем толстовским мировоззрением, как сухую ветку.

Может быть, именно поэтому он так долго, почти десять лет, писал этот короткий, но, возможно, самый важный для него текст. Это был его последний бой с самим собой. Перо победило, и он вынужден был признать поражение. Толстой отбросил предисловия и эпилоги и признал свое бессилие перед жизнью.

***

Всю жизнь Толстой страдал своей будущей смертью, боялся ее, мучился страхом неизбежности, а Хаджи-Мурат, который никогда не беспокоился о таких вещах, умер легко и красиво. Это то, что искал Толстой и не нашел.

«— Вот она, — сказал Каменев, доставая человеческую голову и выставляя ее на свет месяца. — Узнаете?

Это была голова, бритая, с большими выступами черепа над глазами и черной стриженой бородкой и подстриженными усами, с одним открытым, другим полузакрытым глазом, с разрубленным и недорубленным бритым черепом, с окровавленным запекшейся черной кровью носом. Шея была замотана окровавленным полотенцем».

Все началось отрубленной головой в Париже и закончилось отрубленной головой Хаджи Мурата.

***

Толстой, «Люцерн»: «Бесконечна благость и премудрость того, кто позволил и велел существовать всем этим противоречиям».

Мой Чехов

ЧАЙКА В ОВРАГЕ

Документальные кадры 1936 года: во МХАТе идет торжественное заседание, посвященное принятию новой конституции. Звучат здравицы: «Да здравствует великий Сталин!» В президиуме Станиславский, Чехов, Ольга Книппер-Чехова. Станиславскому 72 года, Чехову 76, его жене 68. Чехов поднимается на трибуну, обращается к гигантскому портрету на сцене: «Дорогой Иосиф Виссарионович!»

Обрыв пленки.

Страшно.

В Баденвайлере, где умер Чехов, не дожидаясь революции и остальных русских событий XX века, стоит памятник писателю. Может, нужно поставить рядом памятник его своевременной смерти?

***

В жизни он был против революций, но при этом совершил две: в русской прозе и на сцене.

После говорливого Достоевского и Толстого, который никак не мог упихнуть себя и в самые длинные предложения, Чехов объявил короткий рассказ субъектом словесного права. В тексте необходимо оставлять только самое важное, все лишнее отсекать — огородник, он знал, что для хорошего урожая нужно обрывать пустоцветы.

Недосказанность оставляет место для сотрудничества. Чехов создает своего читателя доверием. Лучше не договорить, чем все растолковывать. Из пассивного потребителя Чехов творит себе соавтора, без которого «чудо прозы» станет невозможным. Перед смертью последний свой текст Томас Манн посвятил Чехову. Автор монументальных фолиантов сокрушался, что так поздно открыл для себя его мастерство умолчания: «Он доверяет читателю, пусть тот сам восполнит отсутствующие в рассказе скрытые, "субъективные", то есть касающиеся авторского отношения к описываемому, элементы, сам догадается о том, какую моральную позицию занимает автор».

Автор — не судья героям, а свидетель, приговор выносит читающий. Пресловутое чеховское ружье, появившись в начале рассказа или пьесы, конечно, выстрелит, но на курок должен нажать читатель-зритель.

Чехов раскрыл заговор слов — они препятствуют пониманию. Любящие молчат, чтобы словами не поранить чувство. Описывая любовь, нельзя пользоваться словом «любовь». Затертые до дыр слова распугивают чувства. К передаче подлинных чувств необходимо пробиваться «неправильными» словами. Эти азы писательского мастерства принес в литературу Чехов.

О Чехове говорили, что его тексты лишены глубочайшего содержания, которое есть у Толстого, Достоевского. Зинаида Гиппиус о творчестве писателя: «Быт без бытия», мол, Чехов о земном, но не о бытийном.

Чеховские персонажи барахтаются в быту, но мучаются бытием. По замечательной формулировке Набокова, «все чеховские рассказы — это непрерывное спотыкание, но спотыкается в них человек, заглядевшийся на звезды».

Весь Чехов — о бытии, единственная форма существования которого — быт. Кровохарканье избавляет от иллюзии собственного бессмертия. За письменным столом с ним всегда была его смерть от чахотки. Все творчество Чехова о жизни в предощущении ухода. И поэтому, когда его персонажи говорят о ерунде — это внесловесные разговоры о самом важном, о человеческом предназначении, о выбранной судьбе, о потребности прожить оставшиеся годы с достоинством.

Со своим новым пониманием прозы Чехов пришел в другое искусство, работающее со словом, — театр.

Шекспир, полистав «Чайку» или «Три сестры», заявил бы, что автор ничего не понимает в драматургии. Эта нетеатральность «драматурга-неумехи» бросалась в глаза многим.

Набоков (из лекции о Чехове): «И еще я думаю, он был недостаточно знаком с искусством драматургии, не проштудировал должного количества пьес, был недостаточно взыскателен к себе в отношении некоторых технических приемов этого жанра».

Бунин (из письма Алданову): «Пьесы его мне всегда были почти ненавистны. Ах, Толстой, Толстой! В феврале 1897 г. он был в Птб. и сказал Суворину (дневник Суворина): "Чайка" Чехова вздор, ничего не стоящий… "Чайка" очень плоха… Лучшее в ней — монолог писателя, это автобиографические черты, но в драме они ни к селу, ни к городу».

Станиславский (из вопоминаний «А.П. Чехов в Художественном театре»): «К стыду своему, я не понимал пьесы».

Критики Чехова-драматурга превозносили дар писателя и при этом считали, что пьесы — это его короткие рассказы, неумело размазанные по сцене. Резонный вопрос: что было бы, если бы Набоков написал только голливудский сценарий для «Лолиты», но мир не знал бы самого романа? Мир остался бы без набоковского шедевра. Так были не написаны ни «Чайка», ни «Вишневый сад».

Конечно, Чехов мог бы написать пьесу «как полагается», но просто не видел в этом смысла: пятясь назад, художник перестает быть художником. А он был уже впереди, театр и зрители должны были догонять его. Чехову повезло: Московский художественный театр перенес его творческое know how из прозы на сцену, открыв дорогу искусству XX века.

В искусстве драматургии диалоги — способ продвижения сюжета, передачи информации, тело действия. Чеховские диалоги ни о чем, разговоры глухих — подземный ход в театр абсурда. Три сестры хотят в Москву, но никуда не едут, потому что ждут Годо. Открытие Чехова массовая культура будет пережевывать и через сто лет, называя это «тарантиновскими диалогами».

В прозе Чехова все важное выдавлено из слов, происходит между строк — в переводе на язык театра все важное оказалось выдавлено за сцену, вернее, в зрительный зал. На сцене — быт. В зрительном зале — бытие.

Кого удивляет, что в XXI веке по количеству театральных постановок в мире Чехов занимает второе место после Шекспира?

***

Звание русского писателя давалось общественностью за написание романа и за служение народу. От него ждали исполнения этих обязательств.

Маститые писатели настойчиво советовали юному таланту бросить «коротышки» и сесть за настоящую большую прозу. Чехову 27, он начинает роман и мучится над ним несколько лет. Признать поражение он долго не решается. В октябре 1888 он пишет мэтру Григоровичу: «Ведь если роман выйдет плох, то мое дело навсегда проиграно». Наконец, он принимает поражение как победу. Когда Чехов бросает саму идею романа, он становится самим собой. Планета читает рассказы Чехова и ничего не знает о романах Григоровича.

Неслужение народу Чехову не могли простить. Не только враги, но и друзья упрекали его в том, что он никуда не «зовет», не «ведет». Отсутствие «идейности» было серьезным обвинением для русской интеллигенции. В марте 1890 года газета «Русская мысль» называет Чехова «жрецом беспринципного писания». Его это больно задело.

Чехов пишет издателю «Русской мысли»: «Обвинение Ваше — клевета. Что после Вашего обвинения между нами невозможны не только деловые отношения, но даже обыкновенное шапочное знакомство, это само собой понятно». Чехова задело непонимание. Непонимание «передовой общественностью» того, что и зачем он пишет.