Мои — страница 5 из 38

ия мертвых душ — русских слов было много, для описания живой души слова находились с трудом. Гоголь пытался найти слова для того, чтобы объяснить, что же ему открылось, и все слова звучали впустую.

Именно от этого писатели сжигают свои книги — от отчаяния, от невозможности сказать самое важное. Гоголь сжигал свою главную книгу трижды. Сперва в 1843 году, потом летом 1845. В тот раз писатель почувствовал близкую смерть, позвал священника, чтобы собороваться, и написал завещание. Он продиктовал знаменитые строки о том, чтоб его не хоронили до тех пор, «пока не покажутся явные признаки разложения». Из этой фразы родилась легенда о том, что Гоголь был похоронен заживо.

Все годы работы над вторым томом «Мертвых душ» Гоголь боролся с болезнью, которую никак не могли диагностировать доктора, тем не менее активно предписывавшие больному всевозможные лечения. Его болезнью были «Мертвые души». И связь здесь была прямая: когда слова приходили — болезнь отступала. Когда отступали слова — приходила болезнь.

Иногда ему казалось, что слова можно взять силой, заставить ложиться на бумагу. Владимир Соллогуб, автор «Тарантаса», вспоминает, как Гоголь учил его: «Пишите, поставьте себе за правило хоть два часа в день сидеть за письменным столом и принуждайте себя писать». — «Да что ж делать, — возражал я, — если не пишется?» — «Ничего… Возьмите перо и пишите: сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется, сегодня мне что-то не пишется и так далее; наконец надоест и напишется». — Сам же он так писал и был всегда недоволен, потому что ожидал от себя чего-то необыкновенного. Я видел, как этот бойкий, светлый ум постепенно туманился в порывах к недостижимой цели».

C каждым написанным словом сопротивление пера автору становилось все сильнее. Перо противилось Гоголю. Сама книга сопротивлялась, не хотела и не могла быть написанной. Писатель еще слепо и упорно искал причину в себе. В 1844 году он пишет из Германии своему другу поэту Николаю Языкову: «Писать не могу по причине совершенного запрещения по поводу приливов крови к голове. За дурным временем я должен был остаться во Франкфурте. Морских купаний нельзя было еще начинать, — тем более, что я как-то сделался склоннее к простуде, чем когда прежде. Ты спрашиваешь, пишутся ли "Мертвые души". И пишутся, и не пишутся. Пишутся слишком медленно и не так, как бы хотел, и препятствия этому часто происходят и от болезни, а еще чаще от меня самого. На каждом шагу и на каждой строчке ощущается такая потребность поумнеть, и притом так самый предмет и дело связаны с моим собственным внутренним воспитанием, что никак не в силах я писать мимо меня самого, а должен ожидать себя. Я иду вперед, — идет и сочинение; я остановился, нейдет и сочинение. Поэтому мне и необходимы бывают часто перемены всех обстоятельств, переезды, обращающие к другим занятиям, не похожим на вседневные, и чтенье таких книг, над которыми воспитывается человек».

Гоголь начинает убеждать себя, что книга не идет из-за того, что он ее еще не достоин. Своему другу и издателю Плетневу он пишет в октябре 1843 года: «Я знаю, что после буду творить полней и даже быстрее, но до этого еще не скоро мне достигнуть. Сочинения мои так тесно связаны с духовным образованием меня самого и такое мне нужно до того времени вынести внутреннее, сильное воспитание душевное, глубокое воспитание, что нельзя и надеяться на скорое появление моих новых сочинений».

Еще он придумал, что его лекарство — дорога. «Не думайте, что с моим здоровьем трудно скитаться по белу свету, как вы пишете. Напротив, я только тогда и чувствовал себя хорошо, когда бывал в дороге. Дорога меня спасала всегда, когда я засиживался долго на месте или попадал в руки докторов, по причине малодушия своего, которые всегда мне вредили, не зная ни на волос моей природы» (из письма Василию Жуковскому в сентябре 1845 года).

Дорога Гоголя — это побег от себя, от необходимости писать. Ему нужно это промежуточное состояние: ты уже не там, откуда выехал, и еще не там, куда едешь. Ты — нигде. В «нигде» нельзя ничего делать, нельзя писать. Дорога — временное освобождение от долга, передышка от удушья недающегося текста. Ему не пишется во Франкфурте и кажется, что слова начнут приходить в Париже. Письма наполнены жалобами: «Париж или лучше — воздух Парижа, или лучше — испарения воздуха парижских обитателей, пребывающие здесь на место воздуха, помогли мне немного и даже вновь расстроили приобретенное переездом и дорогою, которая одна бывает для меня действительнее всяких пользований». «Дорога мне сделала добро; но в Париже я как-то вновь расклеился…» «Дорогой из Парижа во Франкфурт я опять чувствовал себя хорошо, а приехавши во Франкфурт — дурно… Мое здоровье так плохо, как я давно не помню».

Гоголь мотался по всей Европе, ездил с курорта на курорт, менял города и страны, но обманывать себя до бесконечности он не мог. Кризисы наступали в моменты, когда он остро чувствовал лживость написанных слов. Именно в эти минуты отчаяния на него набрасывалась болезнь. Из письма Александре Смирновой-Россет: «Бог отъял на долгое время от меня способность творить. Я мучил себя, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие свое, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением, и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины… От болезни ли обдержит меня такое состояние, или же болезнь рождается именно оттого, что я наделал насилие самому себе возвести дух на потребное для творения состояние, это, конечно, лучше известно Богу; во всяком случае, я думал о лечении своем только в этом значении, чтоб не недуги уменьшились, а возвратились бы душе животворные минуты творить и обратить в слово творимое».

Таинственная болезнь Гоголя — невозможность написать текст, который невозможно написать. Ненаписанная книга защищается, спасается от автора его болезнью. Это была болезнь бессилия исполнить свое призвание, и лекарства от нее не было. Из письма Александру Петровичу Толстому в марте 1845 года: «Не скрою, что признаки болезни моей меня сильно устрашили: сверх исхудания необыкновенного — боли во всем теле. Тело мое дошло до страшных охладеваний; ни днем, ни ночью я ничем не мог согреться. Лицо мое все пожелтело, а руки распухли и почернели, и были ничем не согреваемый лед, так что прикосновение их ко мне меня пугало самого».

В следующих томах «Мертвых душ» Гоголь хотел открыть России ее спасение. На примере Чичикова он хотел показать преображение русского человека. Путь этот вел через очистительное страдание к обретению Христа.

И в первые два раза и перед смертью писатель уничтожил второй том «Мертвых душ» потому, что ему открылась живая душа, но он не смог найти для нее слов. «Слово гнило да не исходит из уст ваших!» — написал он в завещании. Он чувствовал, как никто другой, «гнилость» написанных им слов.

Тогда Гоголь попытался достучаться до соотечественников напрямую, не создавая живые художественные образы, но используя мертвые слова, называя любовь — любовью, Христа — Христом.

***

«Избранные места из переписки с друзьями» восприняли в штыки все. Даже друзья объявили Гоголя сумасшедшим. Сергей Аксаков, один из самых верных приверженцев писателя, писал сыну в январе 1847 года: «Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоединять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим. <…> Может ли быть безумнее гордость, как требование его, чтобы, по смерти его, его завещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомостях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не ставили ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим? Чтоб все исправились о имени его?.. Все это надобно завершить фактом, который равносилен 41-му числу мартобря (в "Записках сумасшедшего")».

Книга и ее автор были оплеваны и осмеяны. Началась злобная травля. Так будет травить свора у Шостаковича сбежавший нос, который виноват уже тем, что не такой, как все. Так будет травить свора самого композитора за то, что он пишет свою «сумбурную» музыку. Шостакович: «Если бы Гоголь дожил до наших дней, он еще и не такое бы увидел».

Пожалуй, не было ни одного таланта в России, которому бы не пришлось вкусить от узколобой русской нетерпимости. И Гоголь, и Шостакович испытали эту травлю на себе по полной.

«Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора», — пишет Гоголь Виссариону Белинскому в июне 1847 года. Но в ответ получает знаменитую страстную отповедь.

Русское время затаилось, играет с каждым новым поколением все ту же злую шутку. От пафоса Белинского в XXI веке веет «днем Сурка». И вопросы в этом затинившемся времени каждое поколение задает все те же, надоевшие до рвоты: кто виноват да что делать? Ответов тоже немного. Одни призывают к борьбе с царизмом, правительством, властью, другие — к смягчению нравов, потому что, если не изменить русского человека, ничего не изменится.

«Брожение внутри не исправить никаким конституциям, — отвечал Гоголь Белинскому. — Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою… Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного гражданства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придет в порядок и земное гражданство».

Это письмо он так и не отправил. Понимал, что его просто не услышат.

Призыв Гоголя ко «всеобщему примирению» оказался совершенно неуместен, потому что на улицах пресловутой русской души уже вовсю шли баррикадные бои.

«Передовые» современники Гоголя уже призывали народ к революции. Общество объявило войну собственному государству, а государство — обществу. Война еще шла на словах, но была от этого не менее ожесточенной. Это противостояние слов вылилось через три поколения в расстрелы заложников с последующим ГУЛАГом, когда сатана-ворюга сменился на сатану-кровопийцу и снова принялся «червленить светлую Русь кровью мученической». У Гоголя и его современников не было того исторического опыта, как у нас. Наши отцы, деды и прадеды все это проходили. Нам опять достался, как во времена Гоголя, сатана-ворюга, который превратился на глазах опять в сатану-кровопийцу. Русская история поедает себя с ускорением.