Мои невесты (Сборник рассказов) — страница 8 из 22

Что значило для Розы это блюдечко меда, я мог понять: если нам, семье более обеспеченной, приходилось в ту пору есть мелкую, как орех, картошку, заминая ее вместе с кожурой, и стряпать лепешки из отрубей, если дополнительный месячный паёк отца, как ответственного работника, состоял из килограмма крупы, баночки консервов и кулечка слипшихся карамелек, то мед на столе Розы можно было сравнить только с роскошью пиршественных столов времен Лукулла.

Я заподозрил, что бесценное лакомство стоило Розе ее городских ботиков, — в последние дни появлялась она не иначе, как в стареньких чесанках. От объяснений Роза уклонилась, но дала понять, что ради такого друга, как я, готова пожертвовать неизмеримо большим. Признавшись в том, она подошла, перебирая пальцами мои волосы, заглянула в глаза, желая убедиться, проникся ли я ее жертвенным поступком. Я проникся. Привлек ее к себе, она склонила на мое плечо голову, сказала, жалобно:

— Знал бы ты, как холодно и неуютно мне в этой деревенской глуши? — Узкие плечи ее зябко передернулись. В доме не было холодно, но я заторопился прикрыть ее полой пиджака и подумал, когда Розочка переберется к нам, придется топить печь еще и вечером: молодая жена должна почувствовать тепло нового для нее дома!

Я так размечтался, что готов был отказаться даже от ложечки меду, которую Роза, перегнувшись к столику, поднесла к моим губам.

— Ну, а теперь, — сказала она, высвобождаясь из моих рук, — теперь давай пировать!..


За праздничным столиком, Роза, с выражением скорби на лице, жаловалась на свою нудную работу в конторе.

— Представляешь, — говорила она, — как далеко это от высоких потребностей моей души? С утра до вечера: дебет-кредит, кредит-дебет. Копеечка туда, ах нет, копеечка сюда. Скоро начну пересчитывать свои вдохи-выдохи. Ужас! То ли дело, сцена! Она произносила «сцена» и бледное, суженное к подбородку ее лицо одухотворялось волнением, глаза останавливались на мне, она ждала понимания. Я брал ее руку, и гладил тонкие, удлиненные пальцы, предназначенные, как думалось мне, для игры на фортепьяно, но отнюдь не для грубых конторских костяшек. И хотелось мне как можно скорее сделать Розу счастливой.


В разговорах, мы почему-то старательно обходили главное, что должно было определить нашу общую судьбу. Как будто все разумелось само собой. И когда разговор иссяк, Роза с той же заботливостью хозяйки, которую показывала весь вечер, уложила меня на высокую деревянную кровать, где, по всей вероятности, спала ее матушка.

На кровати лежали рядышком две подушки. Я это отметил, и с наивностью, свойственной юности, подумал, сумеем ли мы уместиться вдвоем на стареньком дерматиновом диване, когда Роза переберется к нам в дом?..


Томясь в ожидании, я смотрел, как Роза убирала со стола. Смотрел и не в силах был поверить, что эта прелесть, эта умница, само женское совершенство, сегодня, вот сейчас, станет самым близким для меня человеком.

Роза все делала теперь в обратном порядке: освобождала столик, уносила посуду в кухню. И делала все без торопливости, мне даже казалось, с желанием оттянуть минуты неминуемой супружеской близости.

Я мысленно подбадривал ее: «Ну, что же ты, умница моя! — Ведь все уже решено. Надо ли бояться того, чего желаем мы оба?!»

Роза накрыла столик чистой скатеркой, стояла в раздумье, охватив шею руками. Я с улыбкой смотрел, зная, что вот сейчас, она подойдет ко мне.

Роза сделала рукой характерный жест, означавший окончательно принятое решение. Выразительный этот жест так хорошо шел к облику героини, которую играла она на сцене. Жест этот неизменно радовал мое режиссерское сердце.

И Роза подошла. Нагнулась, с материнской заботливостью укрыла меня до подбородка одеялом. Я запротестовал, высвободил руки, привлек её к себе. От поцелуя Роза уклонилась, пальцем придавила мои губы, прошептала:

— Все у нас впереди, милый! — Выключила свет, ушла за перегородку в кухню.

Я ждал, что Роза сейчас вернется, и одно одеяло укроет нас обоих.

В тишине дома тукали ходики. В кухоньке, куда был обращен мой слух, не было ни движения, ни звука. Только за окнами мартовский ночной мороз до скрипа сжимал заиндевелый плетень.


Роза не шла.

Да, я мог встать, пройти в кухоньку, где Роза, как я догадывался, притаилась на печи. Наверное, удалось бы уговорить ее, привести в комнату. Даже мне казалось, я был почти уверен, что Роза только и ждет моего зова, ждет заверений в серьезности моих намерений. Но сомнения уже вкрадывались в мою душу. Можно ли было начинать долгую семейную жизнь с тонко продуманной игры?..

В чужом доме, на чужой кровати, на неудобных подушках лежал я в невеселых раздумьях. Я представить не мог, что за одну ночь, за одну только ночь, все может перемениться в моих чувствах! Наверное, всякое чувство, особенно чувство, поименованное любовью, имеет в своем возвышении критическую точку. Достигнув этой критической точки, оно либо удвояется ответным чувством, либо в обиде, сомнениях никнет, угасает, как угасает пламя на обуглившихся поленьях. Чем дольше я раздумывал, тем сиротнее становилось мне в заметно холодеющем чужом доме.


Утром Роза, уже умытая, причесанная, вошла в комнату, радостно-игривым голосом пожелала мне доброго дня, захлопотала с чаем. Но всё видел уже по-другому. Я не мог принять ни её прически с локоном, тщательно уложенным над тонкой, как ниточка, бровью, ни ее оживленности, с которой она, не умолкая, говорила, ни подчеркнутой заботливости, с которой подавала чашку с чаем.

Каждое ее движение, каждое слово теперь было неприятно, я с трудом удерживал себя в пределах угрюмой вежливости. В какую-то из минут рука Розы с чашкой, поднесенной к губам, вдруг замерла. Глаза не по-доброму сузились, крылья заостренного носа раздулись, напряглись. Голосом резким, в котором явно слышалось раздражение, она воскликнула:

— Да, что с тобой, Володя? Я не узнаю тебя!..

Может быть, впервые в своей, в общем-то, недолгой жизни, я сознал, что бывают случаи, когда объяснения смешны. Критическая точка в наших отношениях была пройдена, огонек, влекущий меня, погас. Розу было жаль. Она не лучшим образом сыграла роль целомудренной невесты. Как бывший ее режиссер, я счел возможным одобрить ее игру.

— Все хорошо, Роза, — сказал я. — Все у тебя получилось. Я благодарю тебя.

Оделся, вышел. Уже в сенях прикрывая дверь, я услышал, как в кухоньке громыхнула брошенная в тазик посуда. Роза дала выход злому отчаянью.


Из конторы Роза уволилась. Родственники, оставшиеся в живых после блокады, позвали ее и мать, обратно в Ленинград.

В щедрости слепящего солнца мы встретились в последний раз на тропке среди желтых разливов одуванчиков.

Роза долго смотрела мне в глаза, стараясь разглядеть хотя бы остаток былых чувств, наконец, сказала о том, что я уже знал:

— А мы уезжаем!..

Помолчала, спросила:

— У тебя не будет пути в Ленинград?

Я неопределенно пожал плечами.

Губы Розы сложились в горестную усмешку.

— Понимаю.

Она помолчала. Сказала сожалеюще:

— А ты все-таки дурачок! Какая весна могла бы быть у нас!.. Желто-зеленые глаза ее всматривались в мои глаза с холодностью птицы-ястреба, только что упустившего добычу.

— А роль невесты я все-таки сыграла!.. — сказав, она и прищелкнула пальцами, как это обычно делают в почувствованной досаде.

Роза уходила, все так же аккуратно ставя ноги, теперь уже в узких городских туфлях, точно на середину тропки. Мне казалось, она идет и мысленно просчитывает свои шаги: дебет-кредит… дебет-кредит…..дебет…

Я смотрел, как уходит из моей жизни еще одна невеста, и вдруг явственно ощутил пробежавший по телу знобящий холодок: только теперь я сознал, в какой семейный ад мог бы шагнуть в ту странную мартовскую ночь!

ДВЕ АНЮТЫ

Случилось это в годы, когда неустроенную молодую мою жизнь особенно остро томило затянувшееся одиночество.

Родители жили тогда под Москвой, недалеко от Солнечногорска, в малолюдном, из трех домов, поселке лесничества, куда я, новоиспеченный студент, наезжал из столицы в дни, свободные от занятий. Побродить по тогда ещё девственным подмосковным лесам было для меня такой же необходимостью, как думать, дышать, мечтать.

В один из ясных дней бабьего лета я брел в задумчивости по лесной дороге, опираясь на уже привычную свою палочку, помогавшую мне ходить после тяжелого фронтового ранения. Под ногами шуршали листья. Стайки синиц мелодично тренькая, суетливо перепархивали в поредевших зарослях. Дятел усердно долбил белеющий среди темных елей ствол березы, Вдруг вспорхнул, с криком перелетел на одиноко стоящую сосну, оседлал обломанный сук, выдал такую страстную весеннюю барабанную дробь, что будь я его подругой, тут же откликнулся бы на его запоздалый зов!

Я замечал: в дни осеннего увядания, когда предзимняя стылость уже проглядывает в высокой голубизне небес, особенно обостряется чувство ожидания. Что ждешь в осеннем безмолвии, что томит твою одинокую душу, — спроси сам себя, не ответишь, но смутное ожидание какой-то встречи, случайной согревающей радости, ведет и ведет тебя в глубь лесного безмолвия…

Вышел я в широкую луговину, открытую вдаль до чернеющих на косогоре домов незнакомой деревни. В деревню идти не хотелось, любил я одиночество. Хотел уже повернуть обратно, но взгляд выхватил две девичьи фигурки: близкий лес словно вытолкнул их на луговину. С корзинками на полусогнутых руках, с видимой ленцой усталости, брели они окольной дорогой к деревне. И вдруг заметили меня. О, чудо взаимных влечений! — само небо, распростертое над луговиной, начало сводить нас!

Незнакомые, но уже милые мне девушки, приободрено шли теперь от деревни мне навстречу. Где-то в середине луговины неминуемо мы должны были сойтись. Я уже улавливал взгляды, оценивающие меня, лукавую смешливость, слышимую издали, влек себя, хотя и сдержанно, им навстречу.

Когда я был шагах в десяти, обе девушки разом опустили корзины на землю, сели, смешливо обмахивая ладошами разгоряченные лица. Я опустился рядом. Смотрел, улыбаясь, почему-то не чувствуя обычного в таких случаях смущения.