Дама помолчала и, вдруг, неожиданно для прокурора, заплакала.
– Бог мне простит, – проговорила она, крестясь, – может быть, я совершаю великий грех, но я не могу больше молчать.
И вот что она рассказала.
Мери Холмогорская рано лишилась отца и матери, всё детство провела в деревне у бабушки, а по смерти ее была привезена в Петербург и помещена в институт. Состояния у нее не осталось никакого. Бабушкино имение за долги было продано, и если ей и удалось попасть в институт на казенный счет, то лишь по усиленным хлопотам своей двоюродной тетушки, Зинаиды Мстиславовны Холмогорской, ухитрившейся сохранить, несмотря на бедность и старость, некоторые связи в высшем кругу, к которому Холмогорские принадлежали по рождению.
У этой же тетушки должна была проводить свои каникулы маленькая Мери. Зинаида Мстиславовна жила уже двадцать пятый год в четвертом этаже небольшого дома в конце Сергиевской, близ Таврического сада. Квартира была крошечная, мебель старомодная; прислуживала старая горничная, она же и кухарка, да в маленькой комнате возле передней обитал старый, престарый лакей, которого почему-то называли Габриэлем. Он должен был отворять двери и прислуживать за столом в те дни, когда у Зинаиды Мстиславовны бывали гости.
Вопреки обычаю старых девушек, Зинаида Мстиславовна не терпела ни собак, ни кошек, ни канареек, и в квартире ее царила невозмутимая тишина. Посетители были редки, всё более старые, совсем засохшие старички, да две-три приятельницы Зинаиды Мстиславовны, которых выездные осторожно извлекали из глубины кареты и, поддерживая, медленно возводили в четвертый этаж.
Племянницу свою Зинаида Мстиславовна очень любила, но по-своему: никогда не ласкала и не забавляла, никуда не возила, но зато по вечерам, после обеда, рассказывала ей историю рода Холмогорских. Род свой Зинаида Мстиславовна ценила очень высоко и знала в совершенстве все предания и все истории нескольких поколений.
Холмогорские были люди страстные, горячие, смелые и жестокие. Редко кто из них умирал своею смертью, всё больше на дуэли или на войне, или же задушенные собственными крепостными за невероятную жестокость. Зинаида Мстиславовна необычайно гордилась всеми подвигами своих предков, а насильственную смерть их считала даже за нечто особенное и весьма аристократическое.
Мери слушала молча, но восторгов своей тетушки не разделяла. Все эти жестокие, окровавленные предки возбуждали в ней отвращение. Вслух, впрочем, она этого не высказывала, да и вообще мало говорила. Зинаида Мстиславовна с горестью думала подчас, что последняя из рода Холмогорских не блещет ни живостью ума, ни познаниями. В институте Мери училась плохо, всегда из последних, и всякие упреки по этому поводу принимала чрезвычайно равнодушно.
Даже подрастая и развиваясь, Мери оставалась по-прежнему безучастной. Она не плакала, глядя на луну, не мечтала о женихах, не интересовалась ни любовью подруги к кузену, ни обожанием красивого учителя. Зинаида Мстиславовна начала давать ей читать разные невинные романы из старого шкафа и с изумлением замечала, что ее племянница бросала книгу на половине. Старушка вспоминала свою юность, свои грезы, втихомолку прочитанные романы, горячие слезы над страданиями влюбленных героев и с удивлением смотрела на Мери, которая в 17 лет оставалась по-прежнему ребенком.
Впрочем, к 16–17 годам у Мери появилась своего рода страсть, которая осталась, однако, неизвестной Зинаиде Мстиславовне. Страстью этой была необычайная в ее возрасте любовь к маленьким детям. Приезжая к своей тетушке на каникулы, она часто ходила в церковь, где простаивала всю обедню для того лишь, чтобы полюбоваться на детей, подносимых к причастию. Ее умиляли их раскрасневшиеся от жары личики, слезинки на их щечках, их маленькие ручки, тянущиеся к золотым крестам; их милый лепет волновал ее, и они представлялись ей маленькими птичками.
Мери бродила по улицам, особенно по утрам, отыскивая малышей, которых в это время выводили на прогулку. Она долго шла за какой-нибудь крошкой в большом, смешном капоре, обгоняла ее, заглядывала в ее розовое личико, прислушивалась к ее словам. Она завидовала матерям и гувернанткам и печалилась о том, что у нее нет такой же милой игрушки, которую она могла бы раздевать и наряжать, целовать и убаюкивать. Она подолгу простаивала перед магазинами детских вещей, внимательно рассматривая крошечные вязаные сапожки, маленькие штанишки, пеленки, чепчики и представляла себе детишек, для которых всё это было приготовлено.
Летом она еще более сближалась с ними. Зинаида Мстиславовна, отчасти по бедности, отчасти по старости, никуда не выезжала на дачу и чувствовала себя прекрасно на своем маленьком балконе; но Мери она каждый день посылала на несколько часов в Таврический сад в сопровождении старого Габриэля. Вот тут-то Мери и знакомилась с нянюшками и их питомцами. Детки охотно шли к ней на колени, подставляли свои личики под ее поцелуи и стряпали песочные пирожки на ее платье. Мери знакомилась также с мальчиками пяти, шести и семи лет и охотно бегала и играла с ними. Она искренно веселилась сама и всегда с грустью замечала, что пора будить старого Габриэля, сладко спавшего, пригревшись на солнышке, и идти домой обедать. Маленькие друзья ее провожали ее с триумфом до ворот и там обменивались с нею последними поцелуями и веселыми планами на завтрашний день. Страннее всего было то, что Мери искренно считала детей гораздо умнее и интереснее, чем институтских подруг своих и даже старую тетушку.
К девятнадцати годам Мери кончила институт и весною переехала к тетке. Зинаида Мстиславовна решила тогда, что следует вывозить Мери в свет и выдать ее замуж. Старушка волновалась всё лето и, едва дождавшись осени, послала за каретой, облекла бедного Габриэля в старую, съеденную молью ливрею, и пустилась делать визиты и возобновлять прежние связи. Осень стояла мокрая и ветряная, Габриэль, сидя на козлах, чихал и кашлял, а Зинаида Мстиславовна схватила инфлуэнцу. От непривычных ли выездов или от волнения, но инфлуэнца перешла на легкие, и бедная старушка скончалась.
Еще раз Мери осталась одинокой. Тетушка жила на пенсию и ничего племяннице оставить не могла. Первое время после похорон, Мери приютила у себя одна из знатных приятельниц Зинаиды Мстиславовны. Она, да и все старые друзья покойной, хлопотали и волновались, куда пристроить сироту. Одна лишь Мери ни о чем не заботилась. Привыкнув в институте к пассивной жизни, она была убеждена, что всё как-нибудь без нее устроится и за нее кто-нибудь решит. Пока же она каждый день гуляла, аккуратно являлась к завтракам и обедам, делала реверансы, желала доброй ночи и спокойно шла спать.
Между тем найти ей место оказалось очень трудным. Начальница института, зная плохое учение Мери, стеснялась рекомендовать ее в гимназии или институты; городские же и сельские училища казались слишком низкими «pour une Holmogorsky[39]». Наконец, один почтенный старичок, запинаясь и конфузясь, предложил Мери место помощницы начальницы детского приюта, состоящего под покровительством одной очень важной особы. Старичок ждал негодования и упреков; судите же его удивление, когда Мери вся вдруг порозовела, рассмеялась и очень обрадовалась. «Детки! Господи! Ее давнишняя мечта! Играть с ними, разговаривать, раздевать и одевать их – да какое же это счастье! Да какая же это радость!» Старичок даже прослезился, видя ее восторг, а Мери мигом оживилась, собралась, и через четыре дня была уже в приюте.
Приют обладал большими средствами и был устроен очень роскошно. Помещался он на окраине города, в собственном каменном доме. Комнаты были высокие, светлые, с отличной вентиляцией; кроватки выкрашены в белый цвет. Имелись даже отдельные комнаты с ваннами, словом, был настоящий детский рай.
Не забыты были также заведующие приютом, и Мери отвели веселую, светлую комнатку. Управляла приютом вдова из великосветской обедневшей семьи; помощницы ее были также тщательно подобраны. Каждый день приходил доктор и имелся батюшка, в шелковой рясе с густой, тщательно расчесанной, бородой.
Но не они интересовали Мери: она думала лишь о детях. Детей принимали в приют от 3-х месяцев до 7 лет, преимущественно сирот. После 7 лет их отсылали куда-то в имение, где учили ремеслам и наукам. Приют разделялся на старшее и младшее отделение. Мери назначили в старшее, к детям от 3 до 7 лет. Нечего говорить, что в первые же дни она сделалась их любимицей. Детки бегали за ней, слушались только ее, окружали и целовали Мери. Эта детская любовь была столь заметна, что даже возбудила зависть в прочих помощницах. Они стали толковать, что Мери балует и льстит детям. В сущности же дело объяснялось гораздо проще. Взрослые смотрят обыкновенно на детей несколько свысока, милостиво выслушивая их маленькие глупости и отвечая им шуткой. Мери же обращалась с детьми, как с равными и находила их разговоры несравненно интереснее разговоров взрослых. Детки же в этих случаях народ очень чуткий.
Более всего пленяла Мери всегдашняя детская веселость. Дети были настоящими маленькими философами; вставали и засыпали со смехом; лишь они одни были благодарны Богу за тот мир, который Он создал, и непрестанно славили Его своими милыми голосками. Всё радовало и веселило их. И луч солнца, игравший на белоснежной стене, и кошечка на соседней крыше, и воробей на садовой дорожке. Они не знали никаких светских приличий, не научились еще лгать и скрывать свои чувства. Они доверчиво окружали всех входивших и ласково смотрели на них своими светлыми глазками.
Удивлялась Мери также тому, как они все мало плакали.
Правда, подчас ей случалось подметить среди веселой толпы залитое слезами личико какого-нибудь малыша, молча, но горько о чем-то плакавшего. Первое время Мери брала его на колени, ласкала и утешала; тогда ребенок разражался рыданиями и с трудом успокаивался. Скоро Мери поняла, что дети не всегда плачут от какой-нибудь причины, и что часто плач является своего рода реваншем за постоянный смех. Она не тревожила их больше, а лишь исподтишка следила, как ребенок с невысохшими еще слезами приглядывался уже к игре товарищей, готовый принять в ней участие.