Йохевед также откармливала до тридцати гусей зараз и топила шмальц со шкварками; начиналась серия йохеведских шкварок. Гусей она засаливала в бочонках, и целый месяц ели гусятину и шкварки. К этому она ещё давала каждому порцию домой. Шкварки Йохи были широко известны. Она также выращивала индюков и каждого из семьи наделяла на Песах индюшатиной.
Хозяйкой она была замечательной, как в доме, так и во дворе. Всё она знала, везде поспевала, заботилась о коровах, телёнке, лошади и т.п. Целый день была занята. Вставала в шесть утра и весь день была в делах. И летом, и зимой была в запарке, но делала всё ловко, легко, как настоящая хозяйка. Во всё вмешивалась, обо всём заботилась, и часто зимой стояла в амбаре целый день при молотьбе пшеницы. Но для удобства гостей ничего не жалела. С раннего утра гости имели горячий чай из самовара с жирными сливками и печеньем.
Но была у неё слабость – всё-таки женщина! – что иногда производило на гостей тяжёлое впечатление: она любила перед всеми хвастаться, какая она замечательная хозяйка и не коротко хвастаться, а долго и подробно. Рассказывала о своей работе, о том, что варит, печёт, о том, как разбирается в делах, как умеет принять гостя, смягчить скандал, и т.п., и часто всем морочила голову этим женским бахвальством. Во всей этой болтовне, однако, проскальзывал один пункт, нацеленный на её мужа, который выглядел как настоящий барин, а всё оттого, что она для него сделала. Он барин, а она всё время работает. Он является на всё готовое, а она должна себе морочить голову. Хозяйкой она всё-таки была замечательной, и её слабость ей прощали.
Во время Грозных дней, когда все деревенские жители приезжали в город на Новый Год и Йом-Кипур, наша семья снова съезжалась в Каменец. К деду, однако, не заезжали, хотя в Каменце у него стоял пустым большой дом. Каждый снимал на Новый Год и Йом-Кипур квартиру. Дед также являлся, со своей женой и двумя «дочками».
До полного от деда отчуждения дело, однако, не дошло. И когда возвращались с молитвы, то старшие дети шли его поздравить с праздником, но тут же уходили домой. Весь день больше к деду не заглядывали, и в первый Новый год после смерти бабушки квартира выглядела, как преданный мечу город. А если в квартире деда на Рош-ха-Шана и раздавался какой-то шум – то это был гость, пришедший навестить его падчериц.
Отец мой проводил Рош-ха-Шана у ребе в Слониме.
Дядю Мордхе-Лейба женитьба брата очень огорчала. Он тоже от него отдалился. Ему он ничего не говорил, но про себя считал это большим грехом и безобразным неприличием и постепенно от своего брата отстранился. Дед уже навещал Мордхе-Лейба не с той широтой и свободой, как прежде. Умница-дед великолепно понимал молчаливое возмущение брата и старался себя вести предупредительно: стал сам чаще навещать брата вместо того, чтобы, как прежде, тот приходил к нему.
Вечер на исходе Йом-Кипура - время, полное особого очарования в доме деда, проходил теперь очень тихо и грустно. Резник хотя и являлся заранее к Арон-Лейзеру, но хозяева больше не посылали к нему своих капойрес. Также и все дети крутили капойрес у себя, а деду их посылали уже готовыми, «кручеными», а не так, как в былые годы.
Лишь канун Йом-Кипура старшие дети проводили у деда. Это был тот же большой, богатый стол с разными вареньями и тортами, пирожками и печеньями, с орехами, со сладкой водкой – но куда девалось веселье? Где дружба, братство, большая любовь? Всё буднично, холодно, уныло, сонно – без шума, который бывает от множества малышей и от внуков постарше, без сияющих глаз. Все постепенно отдалились, отшатнулись, спрятались. И благословение в канун Йом-Кипура тоже было уже не то, что прежде, когда ждали друг друга, никто не уходил один. Все вместе плакали, и плач со стонами – от больших и малых – достигал седьмого неба.
Дядя Берл-Бендет, раньше регулярно приезжавший со всеми своими детьми и внуками к деду на Рош-ха-Шана и Йом-Кипур, ездил теперь к своему отцу Зелигу Андаркесу. И если чего и было, может быть, больше, чем прежде, так это тихих, подавленных слёз .
После Йом-Кипура разъезжались по усадьбам, и всё замолкало. Было ясно, что большой корабль разбился, и каждый плывёт на своём брёвнышке и дощечке, оставшихся от большого корабля.
Глава 2
Грусть моего отца. – Его сожаления. – Необходимость молиться с миснагидами. – Его тоска по ребе. – Ущерб. – Прежние хасидские праздники. – Реб Авреймеле. – Его прибытие в Каменец. – Хасиды варят и пекут на американский манер. – Баня. – Ребе сказал: «Давайте петь»[2]. – Трапезы. – Вздохи ребе. – Остатки. – Реб Исроэль не хочет петь. – Власть ребе. – Ехезкель разводится с женой. – Хасидские игры. – Отца собрались выпороть. – Я плачу. – Радость.
Живя в деревне без хасидов и без реб Исроэля, отец утратил свойственное ему спокойно-радостное выражение лица. Всем сердцем привязанный к своим хасидам, здесь он был «одинок, как камень».
Особенно его удручали субботы. Жаль было на него смотреть. В пятницу вечером он ещё радовался со своими младшими детьми – зажигали, может, тридцать свечей в квартире, он оживлялся и подбадривал других, но разве это было веселье! Я ему даже подпевал – хасидских напевов я помнил много (за это меня особенно любили родители жены в мою бытность женихом. Среди прочих достоинств называли также и то, что я знаю около двухсот напевов). Но я не всегда мог быть с ним рядом, и после свадьбы, когда я перестал быть хасидом, мне уже все эти хасидские напевы разонравились, кроме как сочинённые Исроэлем, всегда затрагивавшие все струны моего сердца.
Отцу я подпевал хасидские напевы без желания, и чтобы я пел с большим вкусом, он специально пел мелодии реб Исроэля. Но веселье его, как я уже сказал, было принуждённым, как честный еврей ест горькую траву на пасхальном седере. Так он «веселился» до двенадцати ночи.
Молился отец в субботу тоже дома, хотя все сельские жители на расстоянии двадцати вёрст собирались в этот день на миньян по традиции у одного из них. На этих миньянах читали также Тору, как принято везде: двое ешувников, в роли габаев, приглашали к Торе. Здесь также была ненависть и зависть к приглашённым к чтению Торы, каждый хотел получить «кусок» пожирнее, и габаям никак не удавалось всем угодить. Поэтому иногда разгорались большие споры вплоть до доносов; бывало, что отторговывали шинок или участок соперника.
Отец никогда не хотел молиться вместе с ешувниками-миснагидами. Только, если не хватало для миньяна, он был вынужден приходить. Но для себя с ними вместе молиться не мог. У ешувника он тогда готовил Мидраш или Зоар и во время молитвы смотрел в книги. А для себя молился дома. Всегда молился тихо, и его наморщенный лоб и затуманившиеся глаза выражали сосредоточенность.
После молитвы, войдя в квартиру, громко желал «доброй субботы», шёл в комнату к матери, посидеть там немного над молитвенником или над книгой «Цена у раена» и пожелать специально ей «доброй субботы». Потом – кидуш, потом – печенье и лепёшка с селёдкой, грудинка и вчерашний цимес. Всё, как должно быть. Потом идут есть. Должна быть рыба, лук с яйцом и шмальц.
В юности он мне как-то рассказывал, что ребе из Ляховичей сказал, что у еврея только один орган имеет удовольствие от лука в субботу[3].
После всего подавали чолнт, картофель, кашу, два вида кугелей, мясо и т.д. Еда продолжалась два-три часа, пели субботние гимны и ели, пели и ели, но на лице у отца - сдержанная печаль о том, что он отлучён от города, от своего хасидского штибля, где было действительно весело и сердечно, отлучён от своих трапез и своего реб Исроэля и ото всего хасидского общества. Он и в самом деле был похож на птицу, изгнанную из её гнезда.
После еды он обычно шёл спать. Поспав, читал Тору, Мидраш, Зоар и всеми силами старался подавить свою тоску.
Но я его уже хорошо знал и читал тоску в каждом его движении. Если бы я хотя бы мог быть хасидом, он получал бы удовольствие - имел бы, с кем проводить время в хасидских ученьях и песнопеньях. Но это было не суждено, и сын его был от него далёк, как Восток от Запада. Кроме того, сверлило ему с голове, что я ещё могу, не дай Бог, стать и апикойресом, всё может быть . Славу знатока я уже так и так имел – а кто знает, что может выйти, если слишком допытываться, и ему было страшно.
Я его очень жалел. Мне это прямо стоило здоровья, и я обдумывал, как его успокоить. Пусть я буду миснагидом, но при этом – горячим евреем. Буду горячим евреем! Но как я ни старался, ничего не помогало. У него получалось, что так же, как я мог через споры сойти с настоящего хасидского пути, то кто знает, до чего ещё я могу дойти с этими спорами и выяснениями. Может – и к полному отрицанию Создателя, благословен он. Конечно, он преувеличивал мои полемические способности.
Живя в Песках, отец как-то перед Новым годом очень заскучал по своему ребе. Отлучиться из дома в это время года для арендатора было почти невозможно: вся работа в поле сосредоточена была в районе Нового года: выкопать картошку и ссыпать на хранение в ямы; вымолотить кукурузу, вспахать и взборонить поле, приготовить зерно для посева на будущий год, вторично скосить сено, и т.д., и т.п.
Но отец не дай Бог, как соскучился по ребе. Весь год трудился, чего-то добивался, имел дело с мужиками, от чего ему было прямо тошно – шутка ли: круглый год иметь дело с крестьянами, с мужиками. Не видеть круглый год хасидского общества! – от этого у него просто душа болела, как у ребёнка, когда ушла мать. И несмотря на то, что работа кипит, следует одна за другой, несмотря на то, что время поджимает, что сотня – такие большие деньги, он всё-таки поехал в Слоним, оставив всю работу на крестьянина. В Слониме он пробыл целых восемь дней. Домой вернулся на Йом-Кипур и нашёл у себя в усадьбе тот ещё порядок. Овёс (лето было поздним) вовремя не скосили, и он пропадал в поле; картофель не ссыпали в ямы, и больше половины сгнило, молотильщик учитывал смолотую рожь не по числу дней, а по числу мешков, к работе относился халтурно, теряя на каждом колосе не меньше четырёх зёрен, и т.п. Отец таким образом потерял из-за слонимского ребе 5-6 сотен рублей, не считая расходов на поездку.