Мои воспоминания Том 1 — страница 1 из 82

Волконский С. М. Мои воспоминания: В 2 т. М.: Искусство, 1992. (Театральные мемуары). Т. 1. Лавры. Странствия / Предисл. М. И. Цветаевой. 399 с.

Марина Цветаева. Кедр. Апология. О книге кн. С. Волконского «Родина» 5 Читать

Лавры 34 Читать

Росси. Сальвини. Любительские спектакли в Петербурге.


Памяти Алексея Стаховича. Андрие.


Несколько впечатлений от Comйdie Franзaise 36 Читать

Петербургская газетная критика. Театральный муравейник.


Савина. Давыдов. Варламов. Комиссаржевская. Вопросы техники 54 Читать

Памяти Модеста Чайковского. Памяти Николая Николаевича Врангеля 67 Читать

Немецкий театр. Бассерман, Моисси, Рейнгардт. Мейнингенцы.


Венский Burgtheater; Вольтер, Зонненталь, маленькая Hohenfels. 82 Читать

Итальянский театр. Итальянский зритель. Сицилийская труппа Грассо.


Новелли. Ирвинг. Цаккони 98 Читать

Дузе. Сара Бернар. Режан. Парижский смех 108 Читать

Музыка в детстве и в юности. Экснер. Юлия Федоровна Абаза.


Антон Рубинштейн. Александра Валериановна Панаева.


Алиса Барби. Фелия Литвин. Г‑жа Решке. «Тысяча вторая ночь» 130 Читать

Оперные впечатления 153 Читать

Жак-Далькроз. Дорны. Вольф Дорн 166 Читать

Хеллерау 178 Читать

Странствия 191 Читать

Италия. Альпы. Итальянский город. Флоренция. Итальянская вилла.


Карло Плачи 193 Читать

От Испании до Флоренции. Портреты ушедших людей 206 Читать

Памяти герцогини Тэк. Коронованные встречи 225 Читать

Старый медальон 243 Читать

Америка 288 Читать

Конгресс религий в Чикаго 315 Читать

Острова 342 Читать

Рим 376 Читать

Подходить к книге кн. Волконского «Родина» как к явлению литературному — слишком малая мера. Эта книга прежде всего — летопись. И не потому, что он пишет о «летах мира сего», — кто не писал воспоминаний? Основная особенность летописи — то освещение изнутри внешних событий, тот вопрос, который она им ставит, тот ответ, который из них слышит. Летописец далеко не последнее лицо в летописи: им она жива. В этом строжайшем смысле слова книга Волконского «Родина» наряду с «Wahrheit und Dichtung»[1] Гете — истинная летопись: века и духа.

Вымышленные книги сейчас не влекут. Причина ясна: после великой фантасмагории Революции, с ее первыми-последними, последними-первыми, после четырехлетнего сна наяву, после черных кремлевских куполов и красных над Кремлем знамен, после саженного: «Господи, отелись!» на стенах Страстного монастыря, после гробов, выдаваемых по 33 талону карточки широкого потребления, и лавровых венков покойного композитора Ск‑на, продаваемых семьей на рынке по фунтам, — нас, кажется, уже ничем не потрясешь, разве что простой человеческой правдой: сущностью единой и неделимой. Такой книгой и является книга Волконского «Родина»: книга глубочайшей человечности. «Глубочайшей», впрочем, для удовлетворения слуховой привычки, я бы «глубочайшей» здесь заменила «высочайшей». Человечность не только глубь, — и высь. Дерево не растет в воздухе, чту корни, но не ошибка ли русских в том, что они за корнями («нутром») не только забывали вершину (цветение), но еще считали ее некоей непозволительной роскошью. В корнях легко увязнуть: корни — и родниковые воды, да, но и: корни — и черви. И часто: начав корнями, кончают червями. И еще мне хочется сказать: корни (недра) — не {6} самоцель. Корни — основа, ствол — средство, цвет (свет) — цель.

Корни — всегда ради.

Итак, книга «Родина» — древо высочайшей человечности. Корень — рост — вершина, все налицо, — и какое цветение! Страсть к высотам, так бы я определила ее главенствующую страсть, но еще вопрос: дух ли тянется ввысь, или высь его тянет. Склонна думать, что кроме тяги земной существует еще и тяга небесная.

Кстати, очаровательное соответствие: первое воспоминание — конное. Автору три года, его посадили на коня, и кто-то из старших ведет коня в поводу по кругу. — «Ну как?» — И сдержанное, вместо хваленой ребяческой откровенности (рёва!): «Ничего… Немножечко… неловко!» Да, спору нет; пешему «ловчей», — особенно с непривычки. И смотреть на мир с коня — не только услада, но и ответственность, уже потому хотя бы, что ты на целый конский рост выше (видней!) остальных. «Конный» — это то же, что титул, что дар, — этим нужно уметь владеть и за это нужно уметь ответить.

Ну, не прелестное ли вступление в книгу, этот трехлетний всадник, на красном песке садового круга, — такой воспитанный, такой бестрепетный, такой невинно-важный в сознании устремленных на него глаз! И — как я благодарна автору за то, что он не заставляет коня сворачивать в конюшню, при громком хохоте зрителей и реве седока! И — как я вообще благодарна автору за его детство! Ни нянек, ни елок, ни лошадок, вместо лошадки — сразу конь. (Так, всю жизнь: без штекенпфердов, без эрзацев!)

О, разливанные пеленочные моря и реки наших русских классиков! Как вас по семицветной радуге Духа, и не заметив даже, миновал автор! Детское вне ребяческого, младенческое вне пеленочного, юношеское вне юбочного, — найдите еще такую книгу! Особенность книги: упор, мускул, костяк. — Сердце, но сердце в латах! — Никаких развороченностей, никаких исповедей: уж скорей отповедь, чем исповедь! Вместо славянской словесной и телесной распущенности — стройное распускание цветка на твердом стержне. Не ищите в его книге «интимности». Это, вообще, низкое слово. Но, {7} снисходя до него на сей раз, думаю, что не ошибусь, если скажу: его «интимный круг» — горизонт (по старинному — окоём) — «там, где море сочеталось с небом».

Вспоминаю здесь один спор об аристократизме, зимой 1919 года в Москве. Из всех определений запомнила только два: собственное и еще одно. «Аристократизм — враг избытка: всегда немножко меньше, чем нужно. Некое — не додать»…

Собеседник: «Аристократизм, это замена принципов — Принципом»…

И я: «Да, да! Le Grand Principe — как le Grand Condй!» Le Grand Principe в книге Волконского налицо. Имя ему — справедливость.

Не справедливость бесстрастия, страсть справедливости. (Не справедливость бесстрастна, а мы к ней!) Свое отношение к предмету мы делаем его качеством. — Страсть справедливости, вы только вдумайтесь, господа! Этим живя, как с этим жить?! Если ты только не на острове, что вокруг тебя не искажено? Само понятие «общежитие» уже искажение понятия «жизнь»: человек задуман один. Где двое — там ложь. Противуставлять этой тысячегрудой, тысячеголовой людской лжи одинокую человеческую правду, — какая задача! Человеку, обуреваемому демоном справедливости, только два пути: или на остров, к зверям (Руссо), или же — в самый котел. Волконский героически избрал последнее. Вся книга, кроме двух первых, прелестнейших и излюбленнейших мною, глав («Фалль» — призраки, и «Павловка» — деревья), вся книга на людях. И на каких разнообразных! Гимназия и Университет (80‑е годы), круги придворные, круги чиновные, сцена, помещичья глушь, духовенство, крестьяне, эсеры, земцы, учителя, — не говоря уже о Войне и Революции, — какая скала[2]! Одна глава: «От нигилизма до большевизма». Прочтите, перечтите. Многое свяжется, многое вскроется, не одно обвинение падет на обвинителя.

И вот, через все это (заполните мысленно пролет от 1860 года до 1922 года и не забудьте, что перед вами не обывательская жизнь, а жизнь человека, от рождения поставленного высоко, — чем выше пьедестал, тем шире кругозор!) — и вот, через всю эту вражду: {8} князей — к писателю, писателей — к князю, эсеров — к помещику, помещиков к «вольнодумцу», через эти миллионы вражд количества к качеству, ничтожества к личности — что встает, что пребывает? Неутомимость любви.

Любовь. Как детская поэма кн. Волконского обошлась без пеленок, так и любовь его к человечеству обошлась без слезы. Любовь мужественная, действенная, воинствующая. Не «друг мой, брат мой», не идеалы, столь часто ограничивающиеся «одеялом для бедных», не либеральничание 80‑х слезоточивых годов, — уже тогда, 20‑ти лет — шпага действия. Weltverbesserer[3] — это слово сказано о нем. Храня память о совершенном божеском мире, он не терпит его таким, каким его сделали люди. Отличительная черта: его страсти — этические. Страсть справедливости, страсть благодарности, страсть совершенства, — все то, что у людей соединено с ребяческими прописями — полезно, но скучно — для него восторг и вдохновение. Не пропись, а пафос. О, такого Креза не обокрадешь! Не обокрадет его ни большевизм, ни возраст. При этом непрестанном пожаре духа — какое умение наслаждаться! Стоик с пятью чувствами эпикурейца.

«У какого-то француза я читал: “Les rйveils de l’enfance sont triomphants, les rйveils de l’вge mыr sont moroses, ceux de la vieillesse sont lugubres”[4]. Нет, не заметил я на себе этих разниц; и посейчас еще торжествую, когда утром просыпаюсь, и посейчас вскакиваю, потому что радостно день начинать, а в особенности когда хорошая погода или на столе рукопись начатая дожидается»…

От этой «хорошей погоды» до Диогенова бочонка — меньше, чем шаг. (Вспомните пресловутый ответ Александру!) Но какая разница тона — и как нарочит Диогенов бочонок! Нет, Волконский никогда не искал бочонка, ибо орлиной своей сущностью знал, что дело не в скорлупе, — но когда часть бочонка (Революции) пробил, он его, всем великим высокомерием своим, принял.

Два слова о Волконском и возрасте. Несколько раз на протяжении книги — такие ссылки: «Говорят, что в старости»… «Говорят, что в детстве»… и затем, {9} неизменно, опровержение: «У меня не так». Волконский никогда не был связан с возрастом, впрочем — пусть скажет сам:

«Странно, я никогда не мог сходиться со сверстниками. Хорошо помню, что в ранней молодости я сам себе казался много моложе их, я считал себя отставшим, а во второй половине жизни то же чувство молодости, которое тогда держало меня — как бы сказать? — на запятках, вдруг выдвинуло меня на двадцать лет вперед — точно природа приберегала меня, и когда она меня выпустила, мои сверстники вокруг меня были старики».