— Ага, я чудная, я очень чудная, — знакомо, с неожиданной злостью зачастила она, не давая вставить слово, — одним словом, дрянь девка, ты со мной не водись, не советую. — Его кинуло в пот, мимо шли люди, и он не знал, куда деваться от их взглядов и как ей сказать, что она неправа. — Вот, миленький, понял, прими совет.
— Ага…
— Что ага?! Мы только друзья — не больше. Понял? И я не дурочка…
— Н-не знаю… не пойму я…
— Ах, не знаешь, ну думай, может, что и поймешь.
Она круто повернулась и упорхнула в приоткрытую дверь. Еще крикнул вслед, хрипло, с нарочитым, отчаянным смешком: «Лен! Постой!» Куда там, будто и не расслышала.
Посидеть бы с ней рядом, за столиком в кафе, после баржевой самодельной пищи попробовать нормальной еды, но идти следом он просто не мог, да и есть расхотелось. Так он простоял в тоскливой растерянности и лишь сейчас понял, что наряжался в надежде встретить Лену, да ведь теперь не объяснишь. «Только друзья». А что ж тут плохого — быть другом? Что за девка, что они за люди, толком не поймешь, чего хотят. Все в башке перепуталось.
Он вернулся на баржу, переоделся в грязное и вышел на палубу.
— Со свиданьицем, — сказал Цыпа, — что ж так скоро, любовь у тебя как у воробья.
— Заткнись, — ответил Санька, исподлобья упершись в коротышку.
С того случая он перестал его бояться напрочь и всякий раз лез на рожон, но Цыпа вроде бы даже остерегался его, не принимал ссоры.
Глухо, с подвывом работал насос, качая в баки горючее, шла легкая зыбь, и берег, казалось, чуть колыхался за кормой, Санька все еще ждал, вглядываясь в снующих на причале рабочих, словно еще надеялся — не мелькнет ли алая косынка.
— Сычу вахту сдавать, а его нет и нет, и где засел, — миролюбиво обронил Цыпа. — Может, пойду пошукаю, все одно ты здесь. Я ненадолго.
Санька уже знал, что значит это «ненадолго», двое суток не спал почти — один за всех, но смолчал, а Цыпу тотчас как ветром сдуло. До полной закачки оставалось не менее получаса, и он подумал, что успеет черкнуть письмо родным, а то заждались там. Потом — уборка палубы, а там разбудит шкипера, пускай сменяет.
В кубрике вырвал из блокнота желтоватый листок и торопливо стал писать, с трудом пересиливая навалившуюся сонливую тяжесть.
«…А еще сообщаю вам, дорогие мои, что плаваю пока на небольшой акватории… Скоро пойду тралить в океан и тогда куплю бате кирзовые сапоги, а вам, родная мама, отрез в горошек, как вы мечтали. А пока высылаю триста рублей на ремонт хаты, сам я полностью обеспечен, каждый день питаюсь кашей с комбижиром первого сорта…»
За спиной сдержанно кашлянули. Шкипер при полном параде, в гражданском костюмчике, едва не лопавшемся в плечах, выглядел торжественно, должно быть, перед предстоящим свиданием с Дарьей и вместе с тем слегка встревоженно.
— Куды пишешь? А-а, домой. А что именно, не секрет?
При всей своей самоуверенности он питал благоговейную боязнь перед всякой бумагой, независимо от того, куда она пойдет — в высшие инстанции или в неизвестную ему белорусскую деревню, мало ли что напишет матросик о своей службе. В глубине души переживал разброд на барже и не хотел выносить мусор из избы.
Санька прочел, нехотя, опуская эпитеты «дорогие», «родная». Шкипер выслушал, хмуро кивая, что означало полное понимание серьезности момента, сказал, разгладив по щекам пышные усы:
— Уважать родителев — первое дело… А что, Цыпа опять сбег? Ох, дождутся прохиндеи, ох, дождутся. — Сколько уж так грозился. Да и сам шкипер уходит не вовремя. Нет, прав старпом: каковы сами, таковы сани. — Ну пока, дозавтрева, смотри тут, чтобы порядок был.
И на прощанье зачем-то пожал Саньке руку.
Санька заклеил письмо, смочив языком кисловатый клейкий ободок. Вздохнул, вспомнив размолвку с Леной, прилег щекой к подушке и — отключился, сморило… Очнулся от запаха гари, выскочил на палубу — из горловины валил дым. В первое мгновение у него ослабли ноги. И тут его осенило: кончилось масло в картере! А Цыпа забыл проверить! Нет, не зря он зубрил «Пособие для матроса». Через пять минут все было сделано. Залил масло и снова врубил ток. И хорошо сделал, иначе от резкого остывания мотор бы заклинило. Это он уж потом понял, а в те жесткие минуты действовал как по наитию, отложилась в цепкой памяти школьная физика — смекнул, что к чему.
В этот вечер все прошло гладко, вызовов не было, и руки уже не дрожали, как в тот первый раз, когда напутал с закачкой. Но и сон как рукой сняло. Он облокотился на холодный от росы леер, какое-то время разглядывал сверкающий огнями траулер, входивший в порт, потом суетливую толпу встречающих, размытую сизым туманом, мелькание на трапах матросских беретов вперемешку с цветастыми платками. И только сейчас заметил в сторонке у крана одинокую фигурку в стеганке.
Ленка!
Сперва ему показалось, что и она кого-то встречает, даже внутри заныло, но лицо ее было обращено к барже, точно она и впрямь могла что-то разглядеть в темноте. Он-то ее видел хорошо — в свете фонаря поблескивающий изморосью ватник, темные впадинки глаз под косынкой, и, еще не веря себе, медленно сошел с трапа, позвал, увидев, как она вся встрепенулась и точно вслепую пошла прямо на него.
Он встретил ее у трапа, будто у порога в собственный дом, ощущая в душе доброе чувство хозяина и еще какую-то непривычную теплоту и жалость, когда усаживал ее на скамье в рубке. На койку сесть отказалась и от ужина тоже — макароны остались и по случаю субботы бутылка пива — лишь резко завертела головой, точно слова у нее в губах застряли.
— Ты чего? — спросил он с внезапно передавшимся беспокойством и невольно взял ее за руку. Она с силой отняла ее.
— Не трожь.
— Чудная.
— Какая есть… Ужинала я. В столовке. С мужиками своими…
И снова кольнуло внутри.
— Не обижают тебя?
Настороженно-притихшая, колючая, смотревшая искоса, она была не похожа ну ту, что впервые встретилась у проходной. После стычки возле столовой внушала робость и опаску — с какой стороны подступиться, на что напорешься.
— Все вы одинаковые.
Он не знал, что и подумать, охваченный смутной тревогой. Мужики… Одинаковые. И все смотрел на нее, все еще видел в моросящем луче под фонарем на берегу такую гордую — с опущенной головой. И так вдруг щемяще, до спазма в горле потянуло выплеснуть нежность, ласковое слово, а не мог, точно душу задраило, и он ждал, что она оттает, и тогда он объяснит, как благодарен ей за первое знакомство, за поддержку, вселившую в него уверенность. А вслух вымолвил:
— Я ведь жалеючи…
— Не надо. Жалость унижает человека.
— Чепуха это! Отец мать всегда жалел.
— Не знаю, у меня мамки не было.
— Да, да… Только так не бывает.
— Бывает. Все бывает… Когда нас кулачье пожгло в тридцатом, меня в пеленках с пожару вынесли. Вот и все мамки-папки.
— Тогда я провожу тебя.
— Когда — тогда?
— Ну чтоб не пристал кто, ночь на дворе.
— Какая там ночь… — Ему почудилось, будто она улыбнулась в темноте. — Ладно, проводи. Только до трамвая, а то в общежитии увидят, молвы не оберешься, и так уж… — И горячо, знакомо зачастила: — А ты не верь… Мало ли что говорят про нас, девок. Ничему и никому. Только мне одной. А не хочешь — не надо. Твое дело…
Когда спускались по трапу, Лена, потянувшись, вскользь, чмокнула его в щеку.
— Это наперед. Не при людях же…
— Увидимся еще? — спросил торопливо, будто на людях и спросить будет некогда.
Она кивнула.
— Выдастся время — загляну. А ты жди.
— Когда?
— Всегда.
Ему стало смешно и тепло на душе, так уверенно у нее получилось.
— А ты, Лен, от скромности не помрешь.
Она ответила серьезно:
— Какая есть.
С тех пор повелось: Лена приходила изредка по вечерам и, если на барже никого не было, легко сбегала по трапу. Он угощал ее припасенным харчем, потом они пили чай и разговаривали о всяком-разном. О его матери, часто ли он ей пишет, поминал ли о ней, Ленке; о неладах на стройке — то того нет, то другого, а все же движется дело, и ей подвезло — за хорошую работу дали в общежитии комнату на двоих. Соседка — славная, из приезжих, скоро позовем на новоселье — вот только приберемся, блеск наведем.
Но Санька так и не побывал у ней в гостях. Однажды вечером, заглянув на баржу, Лена не застала его. Шкипер, пристально оглядев ее, почему-то покачал головой, объяснив, что Санька на первом причале, на траулере, сам старпом его пригласил…
Он увидел ее, едва спрыгнул с катера на берег, все еще переполненный неожиданной для него встречей со старпомом, часовой беседой, после которой он чувствовал себя так, будто выскочил из парной — легко и весело. С новым ощущением неясной и радостной тревоги, бившей через край.
Он не сразу сообразил, зачем понадобился старпому, выглядевшему перед рейсом особенно щеголевато в своей новой форменке при черном галстуке — фуражка набекрень. Отвечал невпопад, думая о Ленке, с которой назначено свидание — ждет ведь, а когда понял, что к чему, обомлел, растерял слова. Старпом даже удивился:
— Что это ты сегодня, как воробей под дождем. Моряком же стал. Ловкий парень… И работящий… Я к тебе давно приглядываюсь. Словом, капитан дал добро, оформим. Первый рейс всегда нелегок. Выучка в пути. В субботу отчалите. Ну, поздравляю…
В руке осталось ощущение сухого тепла чужой ладони. Он кивнул, повторяя:
— Я постараюсь, не сомневайтесь, спасибо.
— Сомневался — не просил бы за тебя. И брось ты эти благодарности. Человек сам себе хозяин — сколько тебе вдалбливать. Что заслужишь, то и получишь. Еще учиться пошлем — ты ж перспективный. Все, до завтра…
Все это он рассказывал Лене комкано, торопливо, будто оправдывался, — и как растерялся вначале, все думал о ней. А Лена, как заводная, поддакивала.
— Да, да… Я знала… Все у тебя будет хорошо, очень хорошо, даже очень прекрасно. Да, да.
Вечером в субботу она провожала его на причале, в толчее незнакомых женщин-морячек. Оба молчали, все уже было сказано по дороге. Она только кивала в ответ, взглядывая на него из-под ресниц сухими, блестящими глазами, будто расставалась навек. И потом с борта он еще долго видел ладную ее фигурку в черной стеганке, платок в поднятой руке, похожий в сгущавшихся сумерках на белую птаху, застывше трепетавшую над умолкшей толпой.