— Оля?!
— А?..
— Что с тобой происходит? Я в третий раз к тебе обращаюсь!
— Извини, я не слышала.
— Надо слышать. Я говорю: займешься своим форменным платьем и фартуком. Выгладишь все…
— Ладно.
— Да смотри не оставляй форточки открытыми: пыль с улицы идет…
— Воздух нынче засоренный, — авторитетно заявила тетка.
— Это почему? — спросила Оля, по-прежнему думая о своем.
— А как же, сколько в него атомов разных понапустили. Взрывают и взрывают. Нынче вот китайцы… И все в воздухе носится. Надо оберегаться…
— Ну что ж, закроем форточки, и никакой нам стронций не будет страшен!
— И что у тебя за привычка, Оля, из всего шутку сделать, — поджала губы Мария Ильинична. — Ничего сказать нельзя…
— Я не шучу, тетя Маша. Я серьезно.
Тетка недоверчиво покачала головой. Кто их разберет, нынешних молодых. Не поймешь, когда смеются, когда говорят всерьез.
— Теперь все болезни от воздуха, — сказала она упрямо, — я в журнале вычитала. В больших городах люди задыхаются.
— Смог, — сказала мать, вытирая губы бумажной салфеткой. — Но ты, Маша, как всегда путаешь: атомные испытания здесь ни при чем. Смог — это выхлопные газы, всякие химические отходы, продукты неполного сгорания и прочая гадость. Нам пока не грозит.
— Как не грозит? Сколько машин развелось. И все коптят.
«О чем они?» — думала Оля. Голоса матери и тетки, казалось ей, слышались издалека, приглушенные и чужие. И слова, которые они произносили, не имели никакого отношения к тому, что происходило в их семье и вообще в жизни. «Дался вам этот злосчастный смог! — хотелось ей крикнуть. — Разве вы не чувствуете, как тяжело дышится у нас в доме?..»
Вместо этого она сказала «спасибо» и встала из-за стола.
Ираида Ильинична вскоре ушла, оставив в коридоре сладковатый запах «рашели».
Тетка позвякивала на кухне тарелками.
Оля послонялась по комнатам, потом достала из шкафа свою прошлогоднюю школьную форму. Примерила ее перед зеркалом.
Платье и фартук стали совсем короткими, как раз по моде. И мать теперь не сможет придраться: отпустить нечего, снизу нет никакого запаса.
И вообще, кто сказал, что форма должна быть такой унылой и мрачной? Разве не лучше модное платьице с отрезной талией? А ребятам — черные костюмчики и белые водолазки.
Она подобрала юбку еще выше и стала рассматривать свои тонкие загорелые ноги.
А может, там, где все это решается, думают, что молодые учителя будут заглядываться на старшеклассниц, если не сделать их похожими на монахинь?..
Она усмехнулась, представив себе застенчивую физиономию историка, который из-за всяких пустяков отчаянно краснел и ни с того ни с сего начинал протирать очки. Девчонки с ним откровенно кокетничали и, пользуясь его слабостью, учили историю кое-как. Впрочем, не все такие, как историк…
Оля сняла форму и заткнула ее в шкаф.
— Успеется, — сказала она самой себе в зеркало и, одевшись, вышла на кухню. — Я пошла. Ты слышишь, тетя Маша? Я ухожу. Запри дверь.
— Куда?
— К обеду вернусь.
Городской парк в Нальчике хорош во все времена года. Особенно осенью.
По утрам, когда над рекой и озерами еще плавает влажное сеево ночного тумана, а на пожухлых стеблях травы и в шершавом ворохе опавших листьев матово светятся тяжелые капли, в парке безлюдно и тихо. Щедрые, по-осеннему неожиданные краски смягчены, притушены глубокими тенями гор, утренней сизой дымкой и клочьями нерастаявших облачков, застрявших в кронах деревьев. Их последний огнисто-желтый убор поредел, но полностью еще не осыпался, и, когда с гор начинает тянуть ветерком, в парке стоит негромкий шелест — заунывная музыка увядания.
Слева от пустынной аллеи, под обрывом, ворчливо и напористо шумит река, разливая вокруг бодрящий холодок далекого ледника. Воздух сырой, терпкий. Пахнет привядшим сеном и еще чем-то, вроде замороженных яблок.
Дождей давно не было: осень стоит ясная — и вода в реке прозрачна, как литое стекло. На перекатах, среди белых струй, мелькают темные намокшие листья, которые прибрежные деревья роняют в воду.
Парк молчалив, сумеречен.
Но стоит выглянуть солнцу, как все мгновенно меняется.
Холодные грани хребта взрываются жарким блеском и вдруг закрывают собою полнеба. Теперь нет ничего, кроме торжества света, его ударов, оттенков и переливов.
Горы то слепяще, неистово белы и отрешенны, как сполохи полярной ночи, то щедро облиты красноватой расплавленной медью, то нежны и блеклы, как выгоревшие цветы.
Они придвигаются все ближе, наперекор законам оптики и перспективы. И если, не отрываясь, смотреть на их тяжелые каменные тела, посеребренные льдом и снегом, то возникает необъяснимое окрыляющее ощущение легкости и полета. Очертания теряют свою непреложность, перестают быть четкими и однозначными.
Колдовство длится считанные минуты. Червонный сплющенный шар в дрожащем оранжевом мареве медленно поднимается вверх со стороны, противоположной горам, оттуда, где, скрытый Малою Кизиловкой, просыпается Вольный Аул.
И горы опять отодвинулись на старое место, притухли, слились вершинами с побледневшим небом, по которому уже протянулись длинные волокнистые облака…
Сегодня, когда Оля Макунина пришла в парк, солнце стояло уже высоко.
Над старыми липами взвилась шумная стая ворон. Под ногой с хрустом раскололась колючая скорлупа каштана. Оля подняла гладкий темно-коричневый плод, приложила его к щеке плоским, отполированным бочком и улыбнулась.
Она вдруг почувствовала себя удивительно спокойной и умиротворенной. Как будто не было вчерашней сцены в подъезде и сегодняшних нудных разговоров. Школа, дом и все ее заботы отодвинулись, стали необязательными и неглавными.
Осень в этом году пришла ранняя. Сверху падали листья. Желтые, золотые, зеленовато-бурые, пурпурно-красные.
Она смахнула с лица липкие серебряные паутинки, принесенные порывом ветра, и подумала: «Наверное, даже самому общительному человеку полезно иногда побыть одному». Потом вздохнула и пошла вниз, к озеру.
На невзрачной дощатой пристани красил лодки бородатый человек, одетый в выцветший, заляпанный белилами комбинезон. Несколько лодок, уже выкрашенных, лежали на деревянном настиле днищами вверх, а одна покачивалась на воде, привязанная к железной скобе веревкой.
На берегу, чуть в стороне от пристани, стояли двое в синих спортивных костюмах и с мокрыми волосами.
«Купались», — машинально подумала она и продолжала спускаться.
Внизу, возле самой дороги, огибающей озеро, снова ударил ветер, и у нее сорвало с головы косынку. Она нагнулась за ней, но легкий шелковый шарфик взлетел на алычовую ветку и затрепыхался по кустам, не даваясь в руки.
Оля почувствовала, как у нее загораются щеки: суетня с косынкой выглядела, наверно, смешно и нелепо.
Она было совсем уже поймала платок, но опять упустила. Голубой выгоревший лоскут мелькнул у берега и, завертевшись в пыльном вихре, промчавшемся по асфальту, бессильно упал в воду довольно далеко от мостков.
У Оли выступили на глазах слезы досады. Глупая сцена. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь из купальщиков проехался на ее счет.
Она круто, повернулась, собираясь уйти.
— Минутку, девушка! — остановил ее мужской голос.
Ну, конечно. Они все видели. Тот, что постарше, высокий, с широченными плечищами и фигурой культуриста, неторопливо подошел к лодочнику, что-то сказал ему и, не обратив внимания на его возражения, легко спрыгнул в лодку, стоявшую на приколе.
Греб он одним веслом. Оно казалось невесомым в его руках. На Олю он даже не оглянулся, по-видимому совершенно уверенный, что она никуда не денется.
Она не ушла.
Второй был совсем юным. Пожалуй, моложе ее. Худой, длинный, нескладный, с большими голубыми глазами, которые придавали его лицу выражение провинившегося первоклассника, и густым светлым пушком на верхней губе.
— Здравствуйте, — смущенно сказал он, когда Оля подошла ближе.
— Здравствуйте, — удивленно ответила она. — Разве мы знакомы?
— Нет, но, понимаете… со вчерашнего утра я — ваш сосед. Мы вчера переехали. На пятом…
— А-а? Квартира, которая пустовала? На нее уже весь дом зубы точил.
— Я, право, не знаю.
— Ну, конечно, — усмехнулась она. — Откуда же вам знать.
— Ходят тут, тольки мешаются, — заворчал лодочник, макая кисть в краску, — беруть лодку безо всякого, чтоб им три дня заикаться!
Оле стало смешно.
— Кому заикаться, дедушка?
— Какой я те дедушка? — рассердился он и, выпрямившись, шумно, с присвистом, вздохнул. Запахло перегаром. — Я ишшо молодец. Тольки не глянусь: борода годов прибавляет.
Был он тощ и жалок. Комбинезон висел мешком. Маленькие склеротические глазки слезились, он поминутно вытирал их тыльной стороной ладони, отчего на грязном лице белели влажные полосы. Нос был малиново-красен, весь перевит бледно-фиолетовыми прожилками, как будто его долго терли и вертели в руках, как вертят бутылку с перестоявшим кефиром, прежде чем перелить в стакан ее содержимое. Кисть в его пальцах дрожала, краска то и дело капала на доски настила, на комбинезон, на стоптанные кирзовые сапоги.
— Мы сейчас уйдем, — сказала Оля, тут же поймав себя на мысли, что вовсе ни к чему было ей употреблять множественное число. Они — сами по себе, она — сама по себе.
Пристань дрогнула от толчка лодки.
— Ну вот, дед, а ты боялся. Ничего с твоей плоскодонкой не случилось. Получайте, барышня!
— Спасибо, — сказала Оля, расправляя мокрую косынку. — Не надо было: она доброго слова не стоит. И я не люблю… Ну, в общем, мне не нравится, когда меня называют барышней!
— Простите, я не хотел вас обидеть, — он внимательно посмотрел ей в глаза и чуть улыбнулся. — А вы — с характером. Но зря: слово вовсе не такое уж плохое, да и подвернулось случайно…
— Что вы можете знать о моем характере?
Он поднял одну из двух лежавших на траве круглых спортивных сумок с тесемками и закинул ее за спину.