— Извините, я никак не запомню вашего имени-отчества. Константин…
— Евгений Константинович.
— Да-да. Так вот, я не видела вас на конференции. Где вы были?
Худые щеки Ларионова потемнели.
— Представьте, я вас тоже не видел, — сказал он напряженным голосом.
Стало совсем тихо. Евгений Константинович еще гуще покраснел, почувствовав, что теперь он — в центре внимания. Только физик, как всегда невозмутимый, что-то подсчитывал на логарифмической линейке и записывал карандашом в толстую клеенчатую тетрадь.
Макунина удивленно вскинула брови. Лоб ее пересекли от переносицы вверх две строгие надменные морщинки. Учителя по опыту знали: ничего доброго это не предвещает.
— Что значит «не видели»?
— Вы не заметили меня, я — вас.
— Ну, знаете, у меня нет времени шутить!
— Я не шучу, — постепенно успокаиваясь, сказал Евгений Константинович. В конце концов пора ему было привыкнуть к бестактности этой женщины. Не все же воспитывались в институтах благородных девиц. — Вы, по-видимому, сомневаетесь, был ли я на конференции? — продолжал он таким тоном, как будто объяснял нерадивому ученику нечто само собой разумеющееся. — Я был, вы можете навести справки. Скажем, по регистрационному листу. Или у директора школы, в которой я работал до перевода к вам: я сидел рядом с ним. В шестнадцатом ряду, если мне не изменяет память.
— Если понадобится, наведем справку. А вы зайдите ко мне в кабинет после занятий!
Она величественно повернулась и, высоко подняв подбородок, выплыла из учительской.
Евгений Константинович не считал себя неуживчивым, но отношения его с Макуниной не заладились с первого дня их знакомства.
Перевели его в эту школу две недели назад по его же просьбе, в связи с переменой квартиры. И все это время Ираида Ильинична, его непосредственное начальство, завуч по учебной работе, действовала ему на нервы своей несдержанностью, апломбом и высокомерием.
Когда он впервые вошел в ее кабинет вместе с директором, Семеном Семеновичем Варнаковым, маленьким, сухоньким человечком с добрыми утомленными глазами, он еще не знал, что завуч Макунина и та женщина, которая не впустила свою дочь ночевать и наступила ему на ногу в темноте лестничной площадки, — одно и то же лицо. Так что никакой предвзятости с его стороны не было. И все же Ираида Ильинична сразу не понравилась Ларионову.
— Наш новый словесник. Евгений Константинович, — представил его директор. — Прошу любить и жаловать…
— Садитесь, — кивнув, сказала Макунина.
Варнаков спросил о каких-то сводках и ушел, оставив их одних.
Ираида Ильинична сидела за необъятным письменным столом, на котором царил образцовый порядок. Аккуратные стопки книг и журналов, новенькая шестидневка, перекидной календарь на подставке из органического стекла и такой же чернильный прибор — массивный, с часами и граненым стаканом, оперенным тонко очиненными карандашами. Все это вместе взятое и холодно-официальный вид самой Макуниной создавало в кабинете атмосферу тусклую и казенную.
Ни улыбки, ни приветливого слова — все уныло и неприступно, от холодных кресел, обитых коричневым тисненым дерматином, до ее замороженных глаз.
— Почему вас перевели к нам?
— Я здесь получил квартиру. Ездить на другой конец города, где я раньше работал, неудобно…
— А может, что-нибудь такое было, а?.. — она сделала в воздухе неопределенное движение пальцами, как будто взяла триоль на воображаемой клавиатуре, и бросила на него подозрительный взгляд.
— Что вы имеете в виду?
— Ну… конфликтик с учениками, например. Или с дирекцией? И то и другое случается…
— Возможно. Но мне нечего вам сказать, кроме того, что я уже сказал.
— Хорошо. Оставим это. Позвольте мне задать вам несколько вопросов? Понимаете, мы несем ответственность…
— Сделайте одолжение, — теперь он узнал ее голос. Попытался подавить в себе возникающую неприязнь к ней и, улыбнувшись, добавил: — Спрашивайте…
Макунина вздернула подбородок, поправила крышечку на чернильнице.
— Как вы относитесь к последним романам Симонова?
— Вы — о трилогии?.. Разумеется, положительно. Пока это самое широкое и самое значительное полотно о минувшей войне…
Евгений Константинович даже немного растерялся. Что за странный переход? И зачем ей вдруг понадобился Симонов?
— А что вы скажете о «Траве забвенья»?
— Своеобразная вещь. Правда, несколько противоречивая, сложная по своей архитектонике и по замыслу… Но написана блестяще, «на разрыв аорты»… какой-то иной Катаев… — продолжая недоумевать, к чему весь этот разговор, ответил Ларионов.
— Какие газеты и журналы вы выписываете?
Вот теперь все стало ясно. Она вздумала его экзаменовать.
Ларионов почувствовал, что он сейчас сделает глупость. Он видел эту самодовольную, самоуверенную особу в первый раз, абсолютно ее не знал, но не мог преодолеть нарастающего раздражения. Так и вышло. Он вспыхнул и громко сказал:
— «Крокодил».
Макунина даже приоткрыла рот от неожиданности. Но быстро овладела собой и тоже повысила голос:
— Я спрашиваю серьезно.
Ларионов встал.
— Вы избрали непозволительный тон в разговоре со мной. Я вышел из того возраста, когда задают подобные вопросы. А если у вас возникли сомнения относительно моей пригодности к работе со старшеклассниками, — приходите на первый же мой урок…
— Непременно. Я сделаю это и без ваших просьб.
— А теперь мне лучше уйти, — Евгений Константинович резко повернулся и вышел.
…Несколько дней он не видел ее совсем: шло августовское совещание учителей, — а сегодня, в первый же день занятий, она опять к нему прицепилась. После ее ухода в учительской на минуту установилась удивленная тишина, потом поднялся физик, протиснул между стульев свое большое нескладное тело и, подойдя к Ларионову, коснулся рукой его плеча.
— Не обращайте внимания! Не с той ноги встала!.. А вы вообще молодец!
— Дело не во мне, Сафар Бекиевич, — сказал Ларионов. — Понимаете, так нельзя разговаривать с людьми…
— Я-то понимаю. Но что поделаешь? Ее стиль… Это самое…
— А я бы на вашем месте промолчала, товарищ Ларионов, — ничего ведь особенного не случилось! Ну, спросили у вас, присутствовали ли вы на совещании. Что тут предосудительного? В конце концов Ираида Ильинична — завуч. — Вмешалась в разговор Эмилия Львовна Шерман, учительница немецкого языка, тощая женщина лет сорока с квадратными плечами и торчащими ключицами. Платье висело на ней, как на вешалке. — И вы, Сафар Бекиевич, напрасно поддерживаете, — продолжала она, доставая с полочки журнал и направляясь к выходу. — А впрочем, вам лишь бы побрюзжать…
Физик ухмыльнулся и подмигнул Ларионову.
— Из той же когорты, — сказал он, провожая ее скептическим взглядом. — Вообще у нас тут — засилие эмансипированных дам. Сами увидите.
Зазвенел звонок.
В тот же день произошли еще два события, которые никоим образом не способствовали установлению нормальных взаимоотношений между Ларионовым и Макуниной. События эти, в общем-то незначительные, сыграли роль питательной среды, в которой мгновенно разрослись споры взаимной неприязни, колкостей и обид, исключавших всякую возможность примирения.
А случилось вот что.
В школе было всего два десятых класса. Оба в их бытность девятыми вела Ираида Ильинична. Теперь один ей пришлось отдать Ларионову. Как раз тот, в котором училась Оля. Евгений Константинович, переведя в новую школу и Алексея, в свою очередь записал его в класс к Макуниной, сочтя неудобным принимать экзамены на аттестат зрелости у собственного сына. Физик отпустил по этому поводу одну из своих сомнительных острот. «Вы с ней так симметрично расположили отпрысков, что остается удивляться, почему вы сами настолько асимметричны!» Он был великолепным учителем, добрым и умным человеком, но чувства юмора ему не хватало.
После размолвки в учительской Ларионов шел на урок несколько взвинченным.
Знакомое состояние странной непричастности ко всему, что происходит вокруг, бесплотности и словно бы невесомости, которое всегда овладевало им в последний момент перед первым уроком (да еще в незнакомом классе) и которое — он знал это — непременно должно было смениться уверенным, твердым спокойствием, сопровождалось запоздалой досадой на самого себя. Зря язвил, напрасно связался. Куда умнее было бы промолчать. Мало ли вздорных баб на свете?..
Класс встретил его безразличным молчанием. Они встали, как полагается, сели, равнодушно оглядели его, как предмет, с которым придется мириться, хотя особого внимания он не заслуживает, и каждый занялся своим делом. Кто раскрыл книжку, кто бесцельно возил карандашом по бумаге, некоторые шепотом переговаривались, причем разговор, по-видимому, не имел отношения ни к учителю, ни к уроку. Две девочки на последней парте рассматривали журнал мод, худенький смуглый паренек в середине левого ряда чистил ногти перочинным ножом, остальные сидели с отсутствующими лицами.
Евгений Константинович положил на стол журнал и неслышно вздохнул.
Все понятно. Хуже некуда. Здесь не будет ни шума, ни каверзных вопросов, ни открытого противодействия, ни маленьких классных взрывов. Никто не станет испытывать его на прочность и вообще проявлять какой бы то ни было интерес к его особе. Полнейшее безразличие.
И ему стало легче. Неизвестность — позади, диагноз поставлен. Надо работать.
— Весь год мы с вами будем говорить и спорить о советской литературе. О явлении принципиально новом в масштабе всего литературного процесса, о явлении, во многом перечеркнувшем старое понимание эстетических ценностей, сугубо революционном, утверждавшемся так же противоречиво и бурно, как и сама наша великая революция!
Голос его звучал ровно, даже буднично, и это сообщало словам особую доверительность, снимая некоторый налет книжности, осевший на них от частого употребления.
— У раннего Маяковского, — сделав паузу, продолжал он, — есть очень точные строки: