Перле называл себя осколком Австро-Венгерской империи. Он родился в Австрии в 1897 году, в Париж перебрался в 20-е. Сведения о допарижском периоде его жизни довольно скудны и расплывчаты. Известно лишь, что после Первой мировой войны жизнь его не баловала. В момент знакомства с Миллером он работал в парижской редакции чикагской «Трибюн». С его легкой руки и под его именем (в газете могли печататься только штатные сотрудники) Миллер опубликовал свои первые парижские вещицы «Париж в ут-миноре» (март, 1931) и «Улица Лурмель в тумане» (апрель, 1932). После закрытия газеты в 1934 году Перле перебивался случайными заработками, в частности писал речи одному из французских политиков. Счастливый случай помог ему в 1937 году возглавить журнал «Бустер», переименованный впоследствии в «Дельту». К работе в журнале он привлек всех своих друзей, включая Лоренса Даррелла и Анаис Нин, в будущем — признанных классиков мировой литературы.
Журнал прекратил существование в 1939-м. Это был год начала войны и массового «исхода» иностранцев из Парижа. Миллер уехал в середине лета. Сначала в Грецию, к Дарреллу на Корфу, а спустя полгода на борту лайнера «Экзохорда» пересек Атлантику. Анаис Нин после долгих колебаний тоже отбыла в Соединенные Штаты. В день объявления войны она еще находилась в Париже и оставила дневниковую запись об этом событии: «Генри в Афинах — он жив и здоров. Я ношусь от почты к почте, посылая деньги направо и налево (крупные суммы одному лицу посылать не разрешалось). В понедельник войны еще не было, но боль стояла в воздухе, как ядовитый туман. И покой — покой перед катастрофой. Вчера на улице мне попались на глаза заголовки: „Бомбовый удар по Варшаве“. Значит, все-таки война. <…> Невозможно рассмотреть названия ресторанов, кинотеатров и кафе. Дождь. Люди в темноте натыкаются друг на друга. Возмездие. Слишком много эгоизма. <…> Раздвоенность и шизофрения во всем. Инстинкт смерти сильнее инстинкта жизни. Миллионы людей по своей слабости превратились в преступников, знающих одну лишь ненависть. <…> …я не ощущаю себя причастной к преступлению, но должна буду понести наказание вместе со всеми. В шесть часов мне еще казалось, что войны, может, и не будет. <…> Нас держат в неведении. Польша оккупирована, а мир ждет, когда Англия и Франция объявят войну — настоящую войну. Ждет и закладывает окна мешками с песком. <…> Первый сигнал воздушной тревоги. Опасность. Мрак. Война идет полным ходом, а люди еще сомневаются в том, что она начнется. Может, это так, для отвода глаз — „игрушечная“ война в угоду тем, кто о ней кричит? Нас дурачат, и все происходящее — это какая-то мистерия. <…> Война объявлена. Остается одно: по мере сил расплачиваться за ошибки человечества и принять на себя часть мировой боли. <…> Меня удивляет, что все мы автоматически начинаем каждый новый день по-старому, зная, что завтра можем погибнуть. Я одеваюсь. Пудрюсь. Крашу ресницы. Между тем по радио объявляют о трагедии, ужасе, страдании. <…> В мой дворик попал осколок и пробил крышу припаркованного там автомобиля. <…> В первую воздушную тревогу я не пошла в укрытие. Я хотела встретить войну и заглянуть в ее пылающее лицо».
И на этом фоне — «возмутительное» письмо Генри, которое она приводит здесь же для контраста: «Я глотнул солнца, света и свежего воздуха. Мне это было необходимо. <…> Кажется, я излечиваюсь от столичной жизни. В деревне как-то милее: уединение, никаких волнений, никаких книг. Я практически ничего не читаю. Ни одной газеты после отъезда из Парижа. Просмотрю заголовки, когда прохожу мимо киоска, и все, — этого вполне хватает. Подробности меня не интересуют. Вдобавок Греция — дивная страна. Просто голый ландшафт и этот сверхъестественный свет и цвет, заливающий все вокруг. По-моему, Франция для меня — это уже закрытая книга»[5].
Забегая вперед, можно сказать, что эта «книга» еще откроется, но только где-нибудь на «эпилоге» или «оглавлении». Когда в 1953 году шестидесятилетний Миллер с будущей «миссис Миллер номер четыре» совершит первое с тех пор турне по Европе, Париж встретит его почти как национального героя, но он напишет Анаис: «…если честно, истосковался по дому. Впервые в жизни. В Европе для меня ничего нового, и мне больше не нужна культурная, интеллектуальная жизнь. Чересчур много болтовни, сплошное повторение пройденного и т. д. <…> Принимали меня везде великолепно — жалоб нет. Но я теперь совершенно другой человек, и Биг-Сур — именно то место, где мне хочется жить. <…> Я даже начинаю сомневаться в ценности самого писательства. Если моя книга, как ты говоришь, „имеет успех“, то, должно быть, это из-за „интима“. <…> Я почти уверен, что сидеть и просить подаяния было бы куда „гонорабельнее“. Конечно, здесь меня принимают всерьез, мной восхищаются. Но мне это не нужно. У меня не осталось ни капли тщеславия»[6].
В том же 1939-м Перле эмигрировал в Англию. Там он вступил в Британскую армию, воевал на фронтах Второй мировой, стал британским подданным, обзавелся семьей и обосновался в Уэльсе. Умер он в 1991-м, в год столетия Миллера.
Разделенные Атлантическим валом, друзья поддерживали переписку, но встречались считанные разы: когда Миллер наездами бывал в Европе и когда Перле приезжал к нему в Биг-Сур в 1954 году дописывать его «дружескую биографию».
Перле, как уже было сказано, не писал многотомных романов. Он был скорее летописцем: его излюбленный жанр — романы-воспоминания. Два первых — «Квартет в ре-мажоре» и «Лимитрофные чувства» — написаны в Париже и по-французски. В Англии вышли «Ренегат» (1943) — с предисловием Миллера, «Чужое семя» (1944), «Мой друг Генри Миллер» (1955) и «Воссоединение в Биг-Суре» (1959). Также была опубликована его переписка с Дарреллом, касающаяся творчества Миллера и вопросов цензуры. Она вышла в Лондоне в 1959 году под названием «Искусство и произвол».
Миллер ценил Перле не только как друга или «конфедерата» — он восторженно отзывался и о его писательском мастерстве. «Сегодня перед сном я присудил Фреду Гонкуровскую премию, — пишет он в апреле 1932 года другу детства художнику Эмилю Шнеллоку. — Легко быть справедливым, когда ты в расцвете сил… Этот его язык — как он на меня действует! Он вызывает у меня томление по той красоте, которая мне совершенно недоступна. <…> Магический язык — такой прозрачный, такой эфирный и тонкий, в нем столько приглушенного света и мечтательных вздохов, таких рассудочных и лукаво-капризных. Он корит себя за то, что может так легко писать обо всем — ни о чем. Но ему следовало бы гордиться этим — гордиться и понимать, что он очаровывает независимо от того, пишет ли он о спичках, шпильках для волос или о чем другом. Это не значит, что он делает ставку исключительно на форму, на то, что принято называть стилем, и т. д. Отнюдь. Просто этот его неуловимый, невесомый, расплывчатый стиль позволяет ему расходовать себя постепенно: он выдавливает себя, как зубную пасту — неистощимый запас — всегда нужной консистенции, всегда с тонким ароматом, всегда благотворно влияющую на десны. Скажу больше: хотя сам он этого и не осознает, у него та же шутливая, ироничная, самоуничижительная и умилительно деликатная манера говорить о себе, что так импонирует нам в лучших вещах Гамсуна. <…> Он осторожно дует на предмет, и тот плывет, дышит, меняет очертания. Как мыльный пузырь, когда он еще не оторвался от соломинки — когда он изгибается, преломляется, когда дрожит и готов вот-вот оторваться, когда вытягивается, переливаясь всеми цветами радуги, и все это — зеркальный танец в причудливом искажении, так возмутительно приятно щекочущий чувства. О, это еще слабо сказано! Нет, Фред достоин большей награды, чем Гонкуровская премия, но хотя бы она, хотя бы для начала! <…> …и еще я хочу сказать, что все то, чего мне недостает — любовь, благодарность, чуткость, — Фред открыл мне посредством своего языка. Магия его слов вызывает у меня слезу умиления, я понял, что в мире есть красота, совершенно для меня недосягаемая, и я склоняю перед ней голову»[7].
Однако о поздних текстах Перле «поздний» Миллер отзывался более сдержанно. Они оба считали, что лучшие вещи каждый из них написал в Париже, в тот пограничный, или, как сказал бы Перле, лимитрофный, период между прошлым и будущим, когда оба они были уже «не теми», но еще не стали «теми самыми», в период, которому посвящены три из четырех глав книги «Мой друг Генри Миллер».
«Гибрид человека и книги» — так называли Миллера попадавшие в его орбиту люди. В человеке высокой творческой организации творит совсем иное «я», нежели то, что проявляется в обыденной жизни. Это суждение Пруста приводит в своем дневнике Анаис Нин, отмечавшая, как и большинство знакомых Миллера, что в книгах он совершенно не похож на самого себя. Что такое «Миллер-книга», известно по его текстам. Есть Миллер «Тропиков», есть Миллер «Распятия Розы», есть Миллер поздних мини- и макроэссе. Он слишком изобилен и многогранен, чтобы можно было получить целостное представление о нем по его отражению в каком-то одном «зеркале». Как человек есть Миллер Перле, Миллер Анаис Нин и Миллер многочисленных собственных писем. Миллер «Тропика Козерога» может быть неадекватен Миллеру «Сексуса», Миллер Анаис — неадекватен Миллеру Перле, но он всегда адекватен самому себе. Сближение его авторского и человеческого «я» началось лишь после того, как он изжил свое «великое распятие» — так Анаис называла Джун, вторую жену Миллера, ставшую квинтэссенцией большинства его текстов. Тема Джун в его творчестве исчерпала себя, когда зарубцевалась нанесенная ею рана. Процесс «рубцевания» продолжался почти тридцать лет и завершился, когда Миллер поставил последнюю точку в трилогии «Распятие Розы». Перле недолюбливал Джун, считал, что она несет Генри зло, и изобразил ее соответственно. Но, причинив Генри боль, Джун оплодотворила его, и он родил Книгу. «Миллер-книга» — это продукт конфликта между Духом и Реальностью. «Долгое время