Мой гарем — страница 6 из 9

Сборник

СВАТОВСТВО


I

Из двух молодых людей, сидевших в комнате, один — красивый брюнет с пушистыми, выхоленными усами постукивал высоким каблуком модной ботинки и распевал на мотив из «Гейши»: «В чем дело, в чем дело?..»

А другой, маленький, с морщинистым лицом и торчащими во все стороны рыжеватыми волосами, растерянно улыбался, беспомощно разводил руками и лепетал скороговоркой:

— Дружище, как сказать, я в большом затруднении, и все... Вообще, если ты занят, я зайду в другой раз, но, видишь ли, как сказать... Настенька, Настасья Михайловна... Извини меня, я чрезвычайно взволнован!

— Ах ты, ежиная порода! — весело смеялся брюнет.

Ежиная порода, а по бессрочной паспортной книжке — архитектор второго разряда Венедикт Иванович Ежиков, — замигал подслеповатыми глазками и, вынув из кармана красный шелковый платок, от которого повеяло запахом амбры, начал вытирать вспотевшее от волнения лицо. Его приятель, хозяин кокетливой комнаты, похожей на будуар балетной танцовщицы, чиновник «для поручений» Валентин Павлович Модерни, продолжал смеяться и хлопать Ежикова по плечу, приговаривая: «В чем дело? В чем дело?»

Ободренный Ежиков, сидевший на низеньком пуфе, вскочил с места и заходил по комнате вдоль и поперек, кругом и по диагонали, быстро семеня маленькими ножками.

— Настенька Спирина, — выкрикивал он тонким голоском и слегка задыхаясь, — Настенька Спирина, ты, кажется, ее немножко знаешь...

— Видел, — спокойно произнес Модерни, — эдакая мягкая сардиночка без косточек.

— Ты не подумай, — волнуясь, продолжал Ежиков, — она, как сказать, вообще прекрасная женщина. И потом, у нее бывает очень, знаешь ли, изысканное общество. Всегда цветы, конфеты, и потом вообще... доктора.

— Это при чем же доктора?

— Как сказать, бывают у нее два молодых врача... ну, немного ухаживают и вообще. И я, знаешь ли, тоже, и все...

— То есть и ты ухаживаешь! Ах ты, собачья старость! Молодец!

Ежиков не обижался, ибо это была для него привычная, еще гимназическая кличка. Собачьей старостью его прозвали за морщины, с которыми он чуть ли не родился, за подслеповатые глазки, старческое хихиканье и покашливанье и действительно неопределенную наружность, по которой ему и теперь можно было дать от двадцати до пятидесяти лет. И уже с юношеского возраста, должно быть, от привычки к прозвищу, он невольно усвоил некоторые стариковские манеры — носил цветные шелковые платки, нюхал табак, душился амброй и прочее.

Он засуетился на одном месте и продолжал:

— Я с тобой, Валентин, вообще не был откровенен. Знаешь ли, я уже шесть лет, как сказать, вообще, не нашел подходящего момента. И Настенька превосходная женщина. Но, понимаешь ли... Одним словом, надо объясниться и все.

Модерни медленно поднялся с оттоманки, закрутил усы, потом заложил руки в карманы плюшевой домашней тужурки, широко расставил ноги и тоном снисходительного превосходства сказал:

— Эх ты, ежатина! За чем же дело стало?

Ежиков молчал, и на его лице выступила краска. Модерни пытливо смотрел на него своими лучистыми, синими глазами и, помахивая у себя перед носом только что закуренной сигарой, говорил:

— Черт побери! Великолепная «гавана», очаровательная «Гавана»! А вот ты разиня и олух. Шесть лет вздыхать и ничего не добиться! Торчать чуть ли не каждый вечер у соблазнительной бабенки и хлопать глазами. И я отлично понимаю твое затруднение. Ты, как сказать, вообще и все — ежиная порода, не умеешь объясниться в любви. Но ты забываешь о своих друзьях. Черт возьми! Клянусь тебе этой великолепной «гаваной», что ты обратился ко мне недаром.

На лице у Ежикова появилась восторженная, полудетская улыбка, и он, хватая за руки Модерни, залепетал:

— Так ты меня понял? Вообще, как сказать, великолепно! Я, брат, женюсь, и все. Только ты того... действуй скорее.

Модерни повернулся на каблуках и расхохотался торжествующим, самодовольным смехом:

— Ха-ха-ха! Ты слишком прыток на чужой счет. Уж не думаешь ли ты, что это делается без подготовки? Садись, брат, и наблюдай, это тебе пригодится...

И он быстро придвинул стул к мраморному умывальнику с большим зеркалом, зажег по бокам свечи и картинно сбросил с себя плюшевый пиджак. Венедикт Иванович с благоговейным выражением лица следил за каждым движением приятеля. А Модерни тщательно умывался, брил подбородок и щеки, расчесывал волосы и безостановочно опрыскивал себя какими-то особенными духами, составлявшими одному ему известную тонкую и вместе с тем солидную смесь. Напомадив усы, он закручивал их до тех пор, пока они не приняли форму двух толстых пиявок с хвостами, поднятыми кверху. Его синие глаза с холодным стальным отливом блестели лучистым блеском, а румяные, чувственные губы улыбались самодовольно и презрительно.

Он был весь оживление, и оторопевший, благоговейно застывший на своем месте Ежиков, переживая в сердце муки зависти, мог проследить за целой гаммой самых театральных жестов и поз.

— Ты понимаешь, — говорил Модерни, похаживая перед большим, ярко освещенным трюмо и застегивая лиловый суконный жилет с перламутровыми пуговицами, — ты понимаешь, что женщины большие причудницы и не любят никакой середины. К ним нужно являться или оборванцем из Вяземской лавры, или манекеном с костюмной выставки. Черт возьми! Я предпочитаю последнее.

Постепенно облачаясь, завязывая галстук, прыская на себя духами и продолжая закручивать усы, Модерни развивал Ежикову свой взгляд на женщину.

— Главное, это, конечно, натиск! Идя к очаровательной особе, хотя бы в первый раз, ты должен иметь в виду решительную битву. Уверенность, что победа совершится с часу на час, с минуты на минуту,— должна быть с тобою всегда. Правда, женщинам иногда нравится робость, нежные взгляды и прочее, но это в том случае, когда они вдвое старше тебя и притом в любую минуту готовы сами пойти на все. Твое положение несколько иное. Правда, Настенька Спирина выше тебя ростом, и ты, признаться, не раз испытывал эдакую дрожь в коленках даже при одной мысли... Гм... Черт возьми... Я хочу сказать, контрасты сходятся. Теперь дальше. В разговоре с нею ты, конечно, робел и не решался даже намекнуть на свое чувство. «Как сказать, знаете, вообще, и все». Но и это не большая беда. У тебя мрачные усы — «взгляд и нечто»... нечто такое, что нравится женщинам. Под маской робости могут скрываться демонические страсти.

Модерни повернулся на каблуках, осмотрел себя сзади и внезапно закончил:

— Ну, поздравляю, через месяц твоя свадьба. А теперь едем.

Ежиков не мог опомниться и только растерянно мигал глазами.

— Дружище, Валентин, как сказать... Я страшно взволнован. Что ты хочешь делать?

— Мы сейчас дадим решительную битву, — говорил Модерни, увлекая Ежикова по коридору в переднюю. — Мы явимся вместе к Настеньке, дорогою я начерчу тебе свою программу. Только одно условие: повиновение беспрекословно!

Сидя на извозчике и обняв Ежикова за талию, Модерни округленно и плавно водил в воздухе свободной рукой и говорил тоном профессорского величия:

— Я себе так представляю Настеньку: купеческая вдовушка, которой некуда девать капиталов и уже нет необходимости выходить за богача, а тем более за какого-нибудь неотесанного буржуя. Ты удовлетворяешь обоим требованиям: у тебя ни гроша за душою, но ты дворянин и притом человек, причастный к искусству, начинающий архитектор, черт тебя побери! Конечно, если ты так же лениво составляешь проекты, как набиваешь папиросы или завязываешь галстук, то я не поздравляю русскую архитектуру. Если ты так же опаздываешь с представлением этих проектов на конкурс, как опаздываешь, например, в театр, не поздравляю тем более. Но и это не беда: имей в виду, что Настенька Спирина от тебя потребует всего, кроме архитектуры, и ты можешь всю жизнь составлять проект какого-нибудь там храма любви или другого дьявола. Одним словом, повторяю, все зависит от натиска! Сардиночка без косточек — объектец подходящий. Как же, как же, я с ней немного встречался, видел ее с тобой... Эдакая гибкая, мягкая, с томным взором. Матовая бледность и, наверное, маленькие влажные ручки. Когда сидит дома одна, протянув ножки на оттоманке, конечно, кутает плечики в пуховый платок. Поклонница Мопассана. Напевает вяльцевские романсы... Гм... гм... Через пять минут ты меня представишь ей, а сам незаметно удалишься в соседнюю комнату под каким-нибудь предлогом, ну, альбом посмотреть, что ли! Черт возьми, я сегодня в ударе!


II

— Madame, — говорил Модерни, элегантно раскланиваясь и держа в руках цилиндр, — ваш друг и пламенный поклонник Венедикт Иванович имел неосторожность представить меня вам вне визитных часов. Я надеюсь, что вы извините это маленькое отступление от этикета?

— Пройдемте в будуар, — приятно улыбнувшись, сказала вдовушка.

В большой гостиной, где стояли молодые люди и встретившая их хозяйка, было довольно холодно и темно — «дежурная» электрическая лампочка под темно-розовым тюльпаном не могла рассеять сумрака. Ежиков суетливо топтался на каблучках и то и дело лазил в боковой карман смокинга за красным шелковым платком. А Модерни, в своем блистательном костюме, с моноклем в глазу, весь пропитанный ароматом духов, показался Настеньке явлением из призрачного, издалека знакомого ей мира шикарных пьес Михайловского театра, мира недоступных гостиных, наполненных любезными людьми самого высокого полета.

Пропустив Ежикова вперед, Модерни выступал рядом с Настенькой и продолжал певучим, скандирующим тоном:

— Не правда ли, Настасья Михайловна, ваш преданный рыцарь, Венедикт Иванович, старательно оберегает вас и прелестный уголок вашего земного рая от посторонних вторжений?..

— Как это? — спросила вдовушка, делая неуловимое движение шелковой юбкой и в то же время отодвигая портьеру, чтобы пропустить гостей в будуар.

— О, ваш рыцарь человек коварный... Представьте себе, что его лучший друг только после пятилетних просьб добился чести быть вам представленным.

— Валентин, — засуетился Ежиков, — ты преувеличиваешь, и все.

— Нисколько, — возразил Модерни, — а между тем...

Он остановился, как бы восхищенный, и сделал паузу.

— Этот будуар... Бездна вкуса... Какая прелестная скульптура... Какие поэтические тона... Этот угол — точно кусочек морских глубин. Очаровательно. Эдакий злодей Венедикт Иванович! Мне как будто снился этот будуар... Эдакий злодей!..

— Садитесь, пожалуйста, — польщенная похвалами, жеманно сказала Настенька и опустилась на кушетку, причем раздался шелест шелкового платья, а кончики маленьких ног выглянули наружу.

Молодые люди расположились напротив вдовушки на стульях. Модерни продолжал ораторствовать с какой-то воздушной непринужденностью. Ежиков восторженно мигал глазами, а Настенька Спирина, прислушиваясь к гармонической речи человека, соскочившего прямо со сцены Михайловского театра, следила за его лицом, на котором как бы скользила дымка мимолетных настроений.

— Положительно, ваша обстановка приводит меня в восторг. Простите, я буду говорить то, что думаю. Вы не рискуете ничем: здесь, в вашем обществе, могут приходить в голову только самые изысканные мысли.

И Модерни, все больше и больше вдохновляясь, заговорил на тему причудливо-неопределенную. Тут были и пестрые краски, и туманные сравнения, и неожиданные переходы от сверкающей канители фраз к осторожно-пытливому проникновению в душу молоденькой вдовушки.

— Ах, какую феерически прекрасную жизнь можно создать себе при желании и, конечно, при известных средствах... Утомительно сладкая цена восхищений, экстазов... Произведения искусства, музыка, театр, какая великолепная область для тончайших ощущений! Вы, конечно, поклонница французской комедии? — бросил он наугад. — Я понимаю вас: новейшая русская драма слишком реальна и не вызывает эстетических эмоций. Вы счастливица, Настасья Михайловна, вас миновали будничные заботы, и вы можете без конца погружаться в море неизведанной красоты... Даже больше: я уверен, что вы уже создали себе какой-нибудь тайный культ... О, я не стремлюсь поднять завесу...

Он поднялся со стула и начал обходить будуар, поминутно останавливаясь и с видом знатока похваливая посредственные картины. Перед одной из них он отступил на несколько шагов и компетентно замер, вставив монокль в глаз.

Вдовушка, утомленная потоком изящной речи, как бы очнувшись от сладкого полусна, наклонилась к Ежикову и тихонько сказала:

— Ах, какой ваш друг... шикарный! Вы свой человек, сходите в столовую, распорядитесь насчет чая, ну, и еще чего-нибудь...

— Как сказать, вообще... — радостно произнес Ежиков.

— Хорошо, хорошо, — перебила Настенька, — хотя вы не стоите дружбы: вас бы следовало наказать хорошенько.

— За что? — испугался Ежиков. — Вы знаете, я всегда готов и вообще...

— А кто меня окружает китайской стеной? Ну идите, идите... — И она кокетливо толкнула его в плечо.

— Чудесно!.. И какой рисунок, колорит! — говорил Модерни, поворачиваясь от картины.

— Ах, что вы, это такие пустяки! — сказала Настенька.

— Ты куда? — бросил Модерни уходящему приятелю.

Тот только скользнул по нему восхищенным взором.

А Модерни, отойдя от картины, как бы случайно опустился на кушетку рядом с Настенькой и вынул монокль из глаза.

— Как он вас любит! — грустным, задумчивым тоном произнес он.

— Как это? — переспросила Настенька.

— Я говорю: бедный Ежиков влюблен в вас, как сорок тысяч братьев.

— Ах, что это вы? Я совсем не замечаю. — И она скромно потупила глазки.

— Неужели это черный бриллиант? — быстро спросил Модерни, наклоняясь к ее руке.

Она поднесла ему руку. Из бриллиантовых граней сверкнул черно-зеленый изменчивый огонь. Тот же огонь, но еще более изменчивый и тайный, сверкнул в пристальном взоре Модерни, взявшего приподнятую маленькую и влажную ручку.

— Этот бриллиант, сверкая на ваших пальцах, обладает чудодейственной силой сводить с ума, — придав мрачный оттенок голосу, сказал Модерни и вдруг жадно поцеловал Настенькины пальцы.

Она лениво высвободила руку и медленно произнесла:

— Что это Венедикт Иванович так долго?

— Бывают сроки еще более долгие, — без тени смущения сказал Модерни.

— Например? — недоумевала Настенька.

— Например, шестъ лет самого платонического обожания. Например, такой любви, какою вас любит Ежиков.

— Ну, и еще что?

— А еще вот что: Ежиков просит вашей руки.

— Мне это ни к чему... ха-ха-ха! — расхохоталась Настенька.

— Нет, серьезно. Я приехал за него сватом, пойдете за него замуж?

— Я не понимаю, как это? Если вы серьезно, то я, право, не знаю... Он очень милый, преданный, но...

— Без всяких «но»! Этот человек обожает вас. Для него поцеловать эту руку, — Модерни взял руку Настеньки и поцеловал, — для него одно это наслаждение может оказаться невыносимым, смертельным...

— Да неужели? — смеясь каким-то дробным, глуховатым смехом, спрашивала вдовушка. — Какой вы... странный!

Тайный, изменчивый огонь, похожий на блеск бриллиантовых граней, снова пробежал в глазах Модерни, и он повторил:

— Да, да, вам нужен именно такой муж, бессловесный, обожающий...

— Да почему же, скажите на милость?.. Ежиков хороший, но он ужасно скучный...

— Зато вы будете дворянкой, женой архитектора, — как бы поддразнивал он.

— Ха-ха-ха! — смеялась Настенька. — Вы совсем сваха, настоящая Акулина Саввишна.

— Решайте скорее, — наклоняясь к ней и обжигая ее взором, сказал Модерни, — иначе...

— Что иначе? Вы меня пугаете!

— Иначе я не выдержу роли свата и влюблюсь в вас. И буду сам просить вашей руки... вот этой самой маленькой ручки, которая сейчас вырывается от меня, не дается... не дается...

— Ах! — томно произнесла Настенька, вырывая у него руку и нечаянно, в борьбе, склоняясь к нему на плечо.

— Я люблю вас, — сказал Модерни, — но вы должны выйти замуж за Ежикова. Я очень несчастлив, — закрывая глаза, грустно промолвил он, — никто не знает, как я несчастлив. О, если бы я мог быть на месте Ежикова!

— Оставьте Ежикова, — с оттенком скуки, продолжая лежать у него на плече, сказала вдовушка. — Отчего нет? — уже шепотом докончила она.

Он не слышал вопроса и продолжал:

— Я не знаю, что я говорю вам! Как странно... Мы едва знакомы, но я помню вас, вы мне снились. Очаровательное видение! Этот черный бриллиант — волшебный камень! Слышите — не выходите за Ежикова... Вы будете у меня завтра вечером, в восемь?.. Да?

— Ах, вы меня совсем запутали, — сказала вдовушка, проводя рукою по глазам, — уйдите, вы сами какой-то... волшебный.


III

В эту минуту на пороге показался Ежиков. Модерни быстро встал, грациозно выпрямился и, беря приятеля под руку, обратился к Настеньке:

— Ни слова больше. Иначе наш заговор не удастся. Подумайте о моем предложении. Подумаете?

И он многозначительно посмотрел Ежикову в глаза.

— Хорошо, я подумаю, — растерянно проговорила вдовушка.

В столовой, после закуски, чая, отрывочных разговоров о пустяках и многочисленных рюмок ликеру, Модерни, сжигая Настеньку пристальным взором, потихоньку, под столом, наступал ей на ногу и в то же время трепал Ежикова по плечу:

— Ах ты, ежиная порода... Собачья старость! Ну, не сердись, не сердись... Настасья Михайловна наш общий друг. Ведь правда?

— Я не знаю, как это? — смущенно говорила Настенька.

— Ты, Валентин, как сказать, шутник и все.

— Молодец, Венедикт Иванович! Молодец! — твердил Модерни. — Эдакий сердцеед!.. Посмотрите, Настасья Михайловна, какой у него профиль! А усы, усы!.. Нет, вы его еще мало знаете. Под маской робости могут скрываться демонические страсти... Однако пора — мы засиделись.

Несмотря на выпитый ликер, Модерни гибким, стальным движением поднялся с места, подошел к хозяйке и, прощаясь одним наклоном головы, произнес:

— Madame! Я надеюсь, что вы разрешите мне хотя бы изредка навещать вас вместе с моим другом?

Ежиков бегал по всей квартире, разыскивая свою меховую стариковскую шапку, а Модерни, впиваясь поцелуем в руку Настеньки, говорил:

— Завтра в восемь? Да? Я безумно люблю вас.

Это «безумно» было произнесено таким жгучим тоном, так «по-вяльцевски», что вдовушка не выдержала, вся закраснелась и, приблизив к нему свое лицо, сказала быстро, глухим голосом: — Хорошо, я приду, сумасшедший...

И, повернувшись, скользнула в гостиную.

— Венедикт Иваныч, Венедикт Иваныч, — звала она, — нашли вы свою шапку?

— Нашел, здесь вместе с шубой... как сказать... вечно куда-нибудь запропастится, и все.

Модерни быстро прошел в переднюю.

— Я жду вас, господа, до свиданья! — звонким, веселым голосом крикнула Настенька, не выходя из полумрака гостиной.

Через две минуты, сидя на извозчике, Модерни уже не обнимал приятеля за талию, а говорил ему усталым, суховатым тоном:

— Какой ты, однако, наивный, Ежшце! Нельзя же сразу добиться того, что тебе самому было трудно сделать за пять лет.

Вот подожди, можно будет исподволь. Но, по правде сказать, я не понимаю твоего выбора и даже искренно советовал бы тебе выбросить всю эту ерунду из головы... Настенька тебе совсем не пара. Ну, поезжай куда-нибудь за границу, что ли... Освежись!


ПОРУЧИК АМУРЧИК


I

Поручик захолустного батальона Иван Ильич Амурчик был страшно недоволен своею фамилией. Она не давала ему покоя, мешала ему спать, наводила на самые пессимистические размышления.

«Нет, все кончено, карьера загублена навеки! — думал он однажды, лежа в своей комнате на жестком, как камень, диване. — Амурчик — ведь это свинство! Это целый скандал! Это, по меньшей мере, неприлично, неприлично до глупости! Ну какой же там черт станет заботиться о производстве в высшие чины какого-то, с позволения сказать, Амурчика?! Нет, уж Амурчик дальше капитана не пойдет, а то и просто умрет поручиком. Право, Амурчикам лучше не родиться на свет! Ведь если рассудить, то разве возможно такое сопоставление: генерал Амурчик или даже — полковник Амурчик? Тьфу, какая мерзость, ужасно! Есть, положим, у нас штабс-капитан Горшок и прапорщик Ижица, но это ничуть не скверно, это даже оригинально, это, наконец, похоже на шик».

«Впрочем, почему уж так неприличен Амурчик, — попробовал он себя утешить немного погодя. — Почему, например, Ижица считается бонтоннее Амурчика? Положим, Ижица богач и красавец, но ведь Ижицей пятилетних ребят стращают. Ах, какой срам быть Ижицей! Однако он в большом почете у здешних дам. А когда меня в первый раз ввели в общество, то несколько барышень бесцеремонным образом захохотали, услыхав мою фамилию».

«Нет, это прямо невыносимо! — вышел Амурчик из терпения. — Надо подать на Высочайшее. Тем более, что перемена совсем незначительная: Амурский... А ведь прекрасно звучит: полковник Амурский, генерал-майор Амурский!.. Ура! Эврика! Завтра же пишу! Амурский!»

— Петрушка, черт, дьявол, болван, осел. Амурский! — закричал он благим матом.

Из двери высунулась кислая заспанная физиономия денщика Петрушки. Дело было летом, часа в три дня, в самое пекло.

— Точно так-с, ваше благородие! — отрапортовал он.

— Что точно так, осел?

— Генерал Амурский к полковому командиру сегодня утром в гости из губернии пожаловали.

— Что-о? Скот. Проснись, ты бредишь?..

— Никак нет: говорят — старинный друг... бал беспременно будет.

— Так что же ты, болван, мне раньше не доложил? Все говорят, все знают, только я один по твоей милости ни черта не знаю.

— Точно так, ваше благородие.

— Что «точно так»? Вечно ты со своим «точно так» надоедаешь. Да говори же, осел, го-во-ри же!

— Штабс-капитан Горшок заходили, когда вы утром изволили почивать, и то же самое говорили: «Твой, дескать, барин все спит, знать ничего не хочет, а мы уже все духи и перчатки закупили... А еще, мол, однофамильщики».

— Да ты что брешешь, рябая твоя харя, что ты меня морочишь? Какой однофамилец? Амурский он, ты говоришь? Амурский?

— Точно так.

— А ты не знаешь, что ли, моей фамилии? Я — Амурчик. Понимаешь: Амурчик, Амурчик! — злобно твердил он.

— Точно так.

— А ты говоришь «однофамильщики», — передразнивал поручик, — что ж он, по-твоему, такой же, как я, Амурчик?

— Никак нет: они генерал Амурчиков, а ваше благородие поручики.

— Да пойми же ты наконец! — взбесился поручик. — Что он — Амурский, — генералов Амурчиковых не бывает! — закричал он и грохнул об пол подвернувшийся стул.

— А по нашему понятию, это все одно. Амурчик, оно даже приятнее как-то.

— Приятнее, говоришь ты? Приятнее? Пшел вон, пшел! Мерзавец!

Петрушка исчез. Поручик в волнении зашагал по комнате.

— Гм... гм... ему приятнее. Черт! Долго ли он будет меня изводить?

Успокоившись немного, Амурчик присел на диван и стал размышлять: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Теперь и показаться никуда нельзя. И не придумаешь ничего. Ведь дает же Бог соображение и находчивость иным людям! Так с бухты-барахты возьмут да и удивят губернию. Вот бы теперь выкинуть штуку. Э, да не залечь ли спать, авось что-нибудь приснится путное».

— Эй, Петрушка!

Петрушка явился. Лицо его носило следы недавнего испуга. Он даже глаз зажмурил на минуту.

— Меня нет дома! — завопил Амурчик. — Понимаешь? Весь день нет дома, а куда ушел, не моги знать! Слышишь?

— Слушаю-с.

— Пшел вон!

Поручик развалился на диване, положил под голову облезлую клеенчатую подушку. Денщик боязливо притворил дверь.


II

— Ваше благородие, а, ваше благородие, — послышался осторожный, вкрадчивый голос, — уже ночь, пожалуйте к полковнику: три раза присылали.

— А? Что? В самом деле? Что же я заспался? Одеваться скорей!

Амурчик уже одет и поспешно направляется через бульвар, к дому полкового командира барона фон Шталя.

Луна, прохлада, благоухание. Дом ярко освещен. Поручик поднимается по роскошной лестнице, убранной красным сукном и тропическими растениями. На нем превосходный мундир. Усы стрелками.

Амурчика встречает гром оркестра. Он окружен со всех сторон барышнями, которые его с чем-то поздравляют. Барон фон Шталь с приветливой, покровительственной улыбкой берет его под руку.

— Я вас представлю, — точно по секрету, сообщает он.

Генерал в кабинете барона. Волны табачного дыма, почтительно трепещущие лица офицеров. Тут все, а между всеми и Горшок, и Ижица. Генерал очень маленького роста, лысый, с длинными рыжими усами. Он держит Горшка за борт мундира и в чем-то его убеждает. Тот стоит, не шевелится и во всем соглашается с его превосходительством.

Фон Шталь подводит Амурчика.

— Позволь тебе представить нашего общего полкового любимца... Поручик Амурчик.

— Хо-хо-хо! — смеется генерал. — Это остроумно: генерал Амурский и поручик Амурчик. Всего только Амурчик. Хо-хо-хо. Впрочем, какое вы имеете право! Это нелепое подражание! На гауптвахту! — вскрикивает он. — Сейчас же! Запереть на три недели. Что за безобразие: Амурчик! Да как он смеет!.. Ну, разодолжили, полковник: как мне понимать? Это насмешка!.. Гм... Амурчик! На гауптвахту его, подражателя!

Амурчика тащат через все комнаты. Барышни хохочут. Вера, даже Вера заливается смехом. Поручик вырывается от солдат.

— Верочка! Я вас люблю! — шепчет он девушке в ухо.

— Вам сказано! На гауптвахту! — раздается грозный голос.

Перед ним стоит фон Шталь и начальнически указывает ему на дверь.

— Что вы осмелились говорить сейчас моей дочери? Вон, сию минуту! Генерал сердит, это вы виноваты со своей дурацкой фамилией. Вы подводильщик, милостивый государь!

— Какой скандал! — кричат барышни.

Амурчика стаскивают с лестницы.

На бульваре от домов и деревьев легли длинные, резкие тени. Луна светит по-прежнему... И вдруг Амурчик отделяется от земли и плавно несется по воздуху. Какая благодать! Какая свежесть, ширь, свобода! Боже! Что это? Навстречу ему плывет какое-то сказочное создание... Волосы распущены, глаза сверкают, как звезды; длинное, фантастическое, серебристо-белое платье...

— Ба, это Верочка!

— Амурчик! Милый Амурчик! — шепчут ее хорошенькие губки.

Он в восторге обнимает ее. Они несутся вместе.

— А генерал разжалован, — загадочно говорит Верочка.

— Какой генерал?.. Ах, да, да, помню: усы... как разжалован? За что?

— Очень просто: теперь генерал — ты... и знаешь, я забыла тебе сказать: в России все генералы разжалованы... только ты один и остаешься...

— Неужели это правда? — спрашивает Амурчик, весь замирая от счастья. — Господи! За что такая милость? Я — генерал, всероссийский единственный генерал! Верочка со мною... Верочка, милая, посмотри, что это там? Ты видишь это море? Верочка, едем за границу... В Италию, в Неаполь — едем, Верочка? А?

— Конечно, конечно, — шепчет Верочка, прижимаясь к нему, — а вот и твой генеральский пароход! Посмотри, какой красивый пароход.

— Поехали, поехали! — восторженно шепчет Амурчик.

Они сидят обнявшись на палубе. Луна смотрит на них и улыбается.

— Пойдем в столовую, мне что-то холодно, — говорит Верочка, — кстати, там папа.

— Я не пойду, Верочка, я его подвел, он меня застрелит.

— Да ведь ты генерал!

— Ах, да, да, я и забыл... Прости... Ну, пойдем.

Они входят в столовую. Электричество, блеск, позолота, цветы в вазах, картины, роскошные ковры. Полковник сидит в углу, в парадном мундире с орденами.

— Полковник! — с достоинством произносит Амурчик. — Я прошу руки вашей дочери.

— А, — говорит фон Шталь, — руки моей дочери? Нет, моя дочь не может быть мадам Амурчик, баронесса фон Шталь не может быть просто Амурчик.

— Да ведь он не просто Амурчик, — обиженно произносит Верочка, — он генерал, папа!

— Кто? Он? Он? Ха-ха-ха! Какой он генерал! Он белый слон.

— Скажи, что Ижица! — громко говорит Верочка.

— С какой стати, — строго замечает Амурчик, — я вовсе не Ижица, зачем лгать? Я генерал Амурчик.

— Скажи, что Ижица, болван! — уже кричит Верочка.

Амурчик потягивается и открывает глаза. Ах, что это?


III

На улице уже было темно. В окно виднелось зарево от поднимавшейся луны. В прихожей слышался сильный шум.

— Скажи, что Ижица! В третий раз тебе повторяю, осел! — раздавался громкий голос.

— Дома нету.

— Да куда же он провалился? Врешь ты! Я уверен, что спит. Куда ушел? Говори.

— Не могу знать.

— Я здесь, дома, дома! — вскакивает Амурчик и отпирает дверь.

— Ну, слава Богу, — говорит Ижица, пожимая ему обе руки, — и замаялся же я, брат, с твоим Личардой, черт бы его побрал... А я к тебе. Представь: сенсационное известие! Сегодня экстренный бал. Будет весь город. Целую оранжерею опустошил командир. Ведь это прелесть! Я в числе распорядителей. Какую мне Вера Леопольдовна розетку роскошнейшую приготовила... Про тебя там очень спрашивали, велели привести живого или мертвого, говорили о каком-то сюрпризе генералу. Ну, и кутим же сегодня, я тебе доложу. Поговаривают, что полковник не ограничится общим представлением, каждого отдельно будет рекомендовать генералу... как, бишь, его фамилия?.. Вот впопыхах и не справился, какая рассеянность... А жаль, что у нас с тобой фамилии немного подгуляли. Ну, да это ничего: мундир, усы, прическа, перчатки и все такое... не обратит внимания. Гм... гм... прапорщик Ижица и поручик Амурчик...

— А знаешь ли ты, что я вовсе не Амурчик, — я подал на Высочайшее, и с сегодняшнего дня я — Амурский. («Эх, здорово соврал», — подумал он про себя.)

— Ну-у? — удивился Ижица. — Счастливец же ты! Поздравляю, поздравляю! Я, брат, откровенно говоря, начинаю тебе завидовать...

Через четверть часа приятели направлялись по бульвару к дому полковника.

«А вдруг и это сон? — мелькнуло в голове у Амурчика. — Уж очень похоже что-то: и луна, и тени, и прочее».

— Ижица! — обратился он к прапорщику. — А я ведь не предупредил барона о том, что я — Амурский. Как же это? Надо устроить.

— Ну, он сам, наверное, знает: бумаги ведь ему известны.

— Не думаю, брат, он их редко читает.

— А ты вот что сделай; как станет тебя представлять полковник, ты его и поправь... Так, деликатно, разумеется. Я, мол, нынче — Амурский. Это произведет эффект.

— Да, да, я сам так думал! — небрежно заявил он Ижице.


IV

— Вот, представляю, — раскачиваясь на длинных и тонких, как жерди, ногах, говорил барон, обращаясь к генералу, — твой однофамилец, поручик Амурчик.

Все завертелось перед глазами ошеломленного поручика, когда генерал с ласковой улыбкой протянул ему руку.

«Как однофамилец?» — пронеслось в уме Амурчика, и он в то же время машинально изгибался и расшаркивался.

— А это наш главный волокита и повеса, добрейший малый и полковой любимец — прапорщик Ижица, — продолжал фон Шталь.

Генерал прищурил один глаз и насмешливо посмотрел на прапорщика.

— Оригинальная фамилия! — сиплым баском промолвил он. — Последняя буква алфавита... гм... оригинально: точно последняя спица в колеснице, — сострил генерал. — Хе-хе-хе! Похвально, очень похвально, молодой человек, — к чему-то прибавил он.

Амурчик отошел. Представления продолжались своим чередом.

— Правду ли говорит Ижица, что ты подавал прошение на Высочайшее имя и что ты вовсе не Амурчик? — подлетел к нему кто-то из самых юных офицеров.

— Нет, что за вздор! Конечно, я пошутил.

Поручик пробрался в курительную комнату и в изнеможении опустился на диван.

«Генерал Амурчик, — размышлял он, — да неужели это правда? Вот удивительное совпадение! Значит, еще ничего не потеряно. Значит, и Амурчик может быть генералом».

— Ура! Карьера! — громко крикнул он.

Его окружили. Он был бледен. Ему дали воды. Он оправился и вышел в зал.

Генерал издали закивал ему головой. Амурчик подбежал к нему.

— Слышал, слышал, молодой человек, про вашу исполнительность и хорошие качества. Вы далеко пойдете. Амурчики всегда отличались по службе. Желаю вам дослужиться до моего чина. Хе-хе-хе!

«А ведь он совсем не похож на того... разжалованного», — мелькнуло в голове счастливого поручика.

В продолжение всего вечера фон Шталь был чрезвычайно любезен с Амурчиком. Барышни кокетничали напропалую. Некоторые офицеры, а в особенности Ижица, злобно бормотали сквозь зубы: «Любимчик... однофамилец». Верочка, очаровательная Верочка во время мазурки сделала Амурчику невинный намек на то, что теперь «многое, многое» изменилось и что «некоторые люди» могут быть смелее.

Амурчик брякнул предложение.


ИДЕАЛЬНАЯ ЖЕНА


I

Банковские чиновники Назаров и Захаров жили душа в душу на общей квартире, связанные уже лет пять общими взглядами, вкусами и похождениями. Обоим было по тридцати с небольшим лет, имели они одинаковые чины и получали одинаковые оклады и даже похожи были немножко друг на друга со своими закрученными кверху усами и остренькими бородками. Если и была между ними разница, то какая-то количественная — «в полтора раза», как говорили сослуживцы. Именно в этой пропорции Назаров был выше и полнее Захарова, и смеялся громче, и аппетитом к жизни обладал большим, начиная с еды, выпивки, любви к женщинам и кончая мелким обиходом. Например, в общей спальне приятелей стояло две кровати, два мягких кресла, два комода, два платяных шкафа, причем у Назарова кровать была полуторная, кресло особенно большое, вольтеровское, комод старинного образца, пузатый, шкаф двустворчатый, а у Захарова все это было ординарное, обыкновенных размеров.

Духовной разницы между ними вовсе не существовало, доказательством чему мог служить их общий письменный стол и книжный шкаф с общими книгами в кабинете. Всюду: на балах, в театрах, в ресторанах — они появлялись вместе и по улицам, дачным местам и городским скверам любили бродить вдвоем в вечной погоне за женщинами, составлявшими главную цель и украшение их совместной жизни.

Если иногда за целый вечер не удавалось познакомиться с новенькими или новенькой (две или одна — тоже не играло роли, так как и в этом вкусы Назарова и Захарова почти не расходились), чиновники возвращались домой и пили чай с пирожным (Назаров три стакана и три штуки пирожных, Захаров два стакана и две штуки). Чаепитие сопровождалось разговорами на одну и ту же излюбленную тему — о женщинах. Спорить не приходилось. Конечно, женщина — низшее существо, орудие наслаждения, не больше. Никакой духовной связи между мужчиной и женщиной существовать не может. А если бы любовь заключалась главнейшим образом в духовной близости, в так называемой общности интересов, то не проще ли было бы сходиться вместе двум мужчинам, как, например, Назаров и Захаров. Нет, все эти рассуждения о душе совершенная ерунда. Ясно как палец, что мужчину с женщиной может соединять только тело. И большинство несчастных браков происходит оттого, что супруги требуют от брачного союза больше, чем он может дать. Никогда мужчине не понять женщины и в особенности женщине не понять мужчины: тут все разное — и методы мышления, и отправные точки, и психология. Другое дело, когда люди сходятся только для наслаждения... Тогда все хорошо и просто. Если и происходят конфликты на этой почве, то исключительно от неумения женщины уравняться с мужчиной в простоте взгляда на любовь — сошлись, получили что нужно, и до свиданья.

Потом рассуждали о всевозможных материальных невыгодах брачного союза или продолжительной связи, о суете и сложности семейной жизни, о вопросе «детском»...

— Знаешь, — сказал однажды Назаров, — а ведь я придумал, какая жена или любовница могла бы быть идеальной.

— Какая? — спросил Захаров.

— А вот догадайся. При этом можешь не стесняться в требованиях. Представь себе женщину обаятельной внешности, идеально здоровую, абсолютно покорную всем твоим требованиям и с своей стороны нетребовательную настолько, что содержание ее может обойтись не дороже содержания какой-нибудь канарейки. Ну, что бы еще? Да, самое главное: эта женщина лишена всякого тщеславия и таких, например, чувств, как ревность, зависть. Одним словом, это — сама мудрость. Что бы ты ни делал в ее обществе и как бы ты ни вел себя на стороне — она не обмолвится ни звуком. Еще больше, она простит тебе какое угодно издевательство над собой, даже побои. И наконец, ты можешь держать ее хоть под замком и не бояться ее измены. Ну, догадался?

— Черт возьми, — сказал Захаров, подумав, — да такой женщины нет.

— Ан есть, — воскликнул Назаров с торжеством, — и мы бы могли ее видеть у себя, ну, скажем... через месяц.

— Почему через месяц?

— Надо списаться, послать денег.

— Вот видишь, а ты говорил, что она бескорыстна.

— Надо же ей на дорогу.

— Ну да, пока на дорогу, а там еще на что-нибудь. Сколько же на дорогу?

— Сколько? Пустяки, рублей восемьсот.

— Ничего не понимаю, — произнес Захаров уже каким-то обиженным тоном.

— Эх ты, — перестал интриговать Назаров, — да ведь женщина-то не живая, а из резины... Понимаешь? Резиновая женщина в натуральную величину, красавица, с чудесным телом. Делаются такие в Берлине. Ты, наверное, слышал.

— Фу, ерунда какая, — сказал Захаров.


II

Однако резиновая женщина сделалась в приятельских беседах довольно частой темой. Стоило одному пожаловаться на какое-нибудь новое разочарование, на какое-нибудь особенное женское коварство, как другой говорил:

— Вот резиновая бы такой гадости не сделала.

Мимоходом, как будто шутя, приятели навели самые точные справки через знакомый аптекарский магазин, и оказалось, что за границей, но только не в Берлине, а в Вене, на какой-то фабрике действительно можно заказать женщину из гуттаперчи, любых размеров, и притом не очень дорого — около тысячи рублей.

— А не попробовать ли в самом деле, — сказал Назаров во время одного из холостых чаепитий, — а то, черт его знает, сидим целый вечер сычами. Позвонить по телефону некому. Послать дворника — может не застать дома. Погода отвратительная, на улицу или в Народный дом не тянет. Тут бы она, милая, и пригодилась.

— Дороговато только, — говорил Захаров.

— И ничуть не дорого, если принять в расчет ее преимущества перед всеми остальными. Ведь мы все равно собирались на рождественские наградные покупать пианолу. Возьмем еще по годовой ссуде в кассе, вот и хватит.

— А вдруг пришлют черт знает что. Пианола, по крайней мере, вещь.

— А женщина не вещь?

— Пианолу можно потом продать, а попробуй продать эдакую штуку.

— Да, но ты забыл самое существенное: у нас будет общая идеальная жена, и единственный пробел в нашем с тобою союзе будет окончательно заполнен.

Вскоре после Нового года Назаров и Захаров получили в транспортной конторе длинный и тяжелый ящик и перевезли его домой. Какова-то окажется эта таинственная общая жена, эта блондинка средней полноты и среднего роста, эта Матиль-дочка, как ее решили окрестить друзья? Несложное приданое в виде нескольких пар чулок, двух-трех рубашек да тонкого шелкового пеньюара, выпрошенных на память у знакомых женщин, уже ожидало Матильд очку в спальне.

Волнуясь, мешая друг другу, поминутно роняя на пол то клещи, то молоток, стали Назаров и Захаров распаковывать ящик. Отодрали крышку, искромсали ножницами брезент, разорвали бумагу и добрались до стружек. Назаров торжественно запустил куда-то наугад руку и высвободил наружу белоснежную атласистую ножку с розовыми отполированными ноготками. Не прошло минуты, как голая женщина, слегка напоминающая музейную восковую фигуру, — искусная комбинация пружин и каучука, — лежала на полуторной кровати Назарова поверх одеяла. А еще через несколько минут приятели в бешеном восторге танцевали перед кроватью.

— Матильд очка! — кричал Назаров. — Вы — совершенство: ради вас я готов послать к черту всех остальных женщин.

— Матильд очка! — вторил ему Захаров. — Клянусь Богом, что я совсем по-настоящему влюблен в вас.

— То ли еще будет, Матильдочка, — вопил Назаров, деловито засучивая рукава, — когда мы наденем на вас шелковый пенью ар чик и чулочки, надушим хорошими духами!..

Слегка закинутое личико с модными локонами прически, с полуоткрытыми алыми губками и томным засыпающим взглядом было неподвижно, как будто слегка посмеивалось и выжидало, что произойдет дальше.


III

Прислуга у Назарова с Захаровым была приходящая, и она не оставалась в квартире после ухода приятелей на службу. Поэтому долгое время она пребывала в искреннем заблуждении, что у ее хозяев гостит какая-то странная барыня, которая лежит, не шелохнется, словечка не вымолвит и, хотя как будто не спит, однако без всякой совести целыми днями валяется на кровати.

Недели через полторы после водворения Матильдочки в квартиру явился старший дворник и осторожно, с извинениями, попросил насчет прописки.

— Иначе никак невозможно. Если бы оне хоть выходили иногда, денька через два, или бы хоть когда дома не ночевали, а то никак невозможно.

С диким хохотом потащили Назаров и Захаров дворника в спальню.

— Ничего, ничего, ты не стесняйся, — кричали они ему, — ты ей сам объясни! Хотя у нее и немецкий паспорт, но она поймет.

Дворник упирался.

— Ах, что вы, что вы... Извините. Немножечко можно бы и пообождать. Как бы их не стеснить только. Мы тоже понимаем деликатность.

— Нет, уж ты не отлынивай! Нет, уж как хочешь...

Потом дворник стоял против одной из кроватей с выпученными глазами, тыкал в воздух пальцем и говорил, запинаясь:

— Это, как же это? Какая такая вещь? Кукла-то кукла, а все же как бы неживой труп. Ведь оне совсем как настоящие, только что без души. Однако живут полторы недели без видимого разложения. Уж вы, господа, извините, а придется посоветоваться с околоточным.

— Только ты ему не забудь сказать, что резиновая! — крикнул вдогонку Назаров.

Тем дело и кончилось, а легенда о заморской резиновой жене быстро и упорно распространялась. Не знали о ней до времени только сослуживцы. Показать им Матильдочку подмывало обоих приятелей страшно, но каждый раз останавливала мысль: «А вдруг чье-нибудь любопытство зайдет слишком далеко? Что тогда? Не брать же за это особую плату. Совсем отказать неловко. А делать Матильдочку общим достоянием как будто и не расчет. Все-таки тысячу рублей стоит».

Время шло. Жизнь Матильдочки тянулась томительно однообразно. Целыми днями она лежала на спине в придуманной для нее двумя ее пылкими мужьями «любимой» позе — с закинутыми за голову руками и согнутыми коленями. И было даже немного странно, как это она не пополнеет от столь безмятежного райского жития.

Полосу безумств сменила полоса привычных нежностей и ласк.

Но не прочна даже резиновая любовь. В один прекрасный день Назаров мужественно выдержал некий слегка укоризненный взгляд своего друга Захарова и сказал:

— Что делать, должен признаться, что поднадоела. Главное, мне ее характер разонравился. Черт ее знает. Лежит, молчит. Уж очень безропотна. Скука.

— Да, темперамента маловато, — согласился Захаров. — Это оттого, должно быть, что она немка. А кто-то когда-то захваливал... Нет, кроме шуток, не кажется ли тебе иногда, что мы затеяли довольно опасную игру? А? Или еще немножко подождать?

Уже совсем вскоре после этого разговора приятели стояли против Матильдочки в гневных, угрожающих позах и наперебой кричали:

— Эй ты, глухонемая! Да делай же что-нибудь!.. Стыдись!.. Ревнуй!.. Попроси двадцать пять рублей на шляпку... Ну, хоть пожалуйся на усталость или на головную боль!.. У-y! Чертова кукла!

Пришлось устроить генеральный окончательный совет. Рассмотрели и взвесили вопрос со всех сторон.

— Извольте видеть, — говорил Назаров, — идеальная общая жена: тут тебе, казалось бы, и божественная пластика, и чудесный характер, и безукоризнейшая простота, и остроумнейшее разрешение проблемы брачного союза втроем, а вот поди ж ты. Клянусь Богом, что мне уже хочется общества, не то чтобы какой-нибудь барыньки или певички, а просто-напросто самой обыкновенной скотницы Хавроньи. Ей-богу.

— За чем же дело стало, — решительно сказал Захаров, — пошлем ее сегодня же к черту.

— А тысяча рублей?.. Н-да, тут трудно что-нибудь придумать. Публиковать в газетах не станешь: продается, мол, подержанная идеальная жена... Надо хорошенько обмозговать... Н-да...

— Эврика, — воскликнул он немного погодя, — я нашел выход. Проще простого. Мы ее изловим в нарушении супружеской верности. И потребуем от ее сообщника отступного за развод.

— А на эти деньги, — подхватил Захаров, — купим пианолу.

И после долгих совещаний приятели составили поистине адский план.


IV

Сослуживец Назарова и Захарова — Плещинский, избранный обоими друзьями среди других сослуживцев по тем особым соображениям, что свободные деньги бывают не у всякого, да и не всякий с ними легко расстается, а у Плещинского есть не только деньги, но и пианола, на которую в крайнем случае можно будет выменять Матильдочку, — изящный поляк Плещинский, с мечтательным лицом и шелковистыми пепельными волосами, получил такое письмо:


«Дружище Плещинский! Приходи к нам сегодня вечером непременно. Хочется поболтать и распить бутылочку-другую вина. Может быть, потом предпримем сообща какую-нибудь веселую прогулку. Ждем часам к восьми. Если мы сами немножко запоздаем, то спроси у дворника ключ от квартиры (будет оставлен для тебя на всякий случай).


Твои Назаров и Захаров».


В начале девятого часа Плещинский прошел через ворота во двор и, подняв голову кверху, увидал, что в окнах приятелей темно. Взяв у дворника ключ, он проник в квартиру, разделся, засветил электричество в кабинете и стал ждать. Прошло минут десять. Плещинский закурил папиросу, побренчал на пианино. «Однако», — сказал он, поглядев на часы.

Потом от скуки он прошелся по неосвещенной спальне, от скуки же щелкнул выключателем и вдруг остолбенел. На широкой назаровской кровати, заложив за голову белые полные руки, едва прикрытая одеялом, лежала очаровательная молодая женщина с полузакрытыми засыпающими глазами.

— Простите, — сказал Плещинский и попятился назад.

Женщина не двигалась и молчала.

Плещинский на цыпочках вернулся в кабинет и тихонько притворил за собой дверь. Постоял не шевелясь, с озадаченным лицом. Тишина. Кажется, все благополучно, а мог получиться скандал. «Что же это за особа, — думал он, — вот чертовщина, и хозяев до сих пор нет». Тут он вспомнил, что зажег, но не погасил в спальне свет, и снова тихонько начал отворять дверь. Отворил и стал на пороге. С этой позиции — женщины совсем не видать. Но все-таки очевидно, что она спит. Ах! Если бы поглядеть на нее еще раз!

Какое божественное тело, какое прекрасное лицо, как глубок и спокоен ее сон. Не может же она проснуться так сразу. От тонкого шелка рубашки, соскользнувшей с одного плеча, исходил чуть заметный, но дурманящий аромат. И у Плещинского начинала кружиться голова. Теперь ему уже хотелось, чтобы подольше не возвращались его друзья. Мысль о невозможном, сказочная мысль сверлила его мозг. Он наклонился над кроватью, впиваясь взором в ее чудесную, невиданную наготу, и пьянел, пьянел, охватываемый каким-то сладким кошмаром. Время остановилось. Он держал красавицу за руку, она спала. Плещинский наклонялся все ниже, ниже... Спит или не спит? Слишком живо для настоящего сна поблескивают ее полузакрытые веками глаза. Истомно-гибки и покорны ее руки. Осторожно он начал целовать душистое холодное плечо.

— Теперь пора! — тихо и как-то торжественно сказал Назаров, беря Захарова за руку и подводя его к неплотно притворенной двери (они выжидали целый час на кухне, откуда им было видно все).

— Браво, браво, браво! — раздались над Плещинским оглушительные голоса. — Великолепно, нечего сказать!.. Хорош, черт побери, гость! Вот и доверь ему свою квартиру.

Плещинский, переконфуженный, обалделый, готовый провалиться сквозь землю, а потом совсем обезумевший от детски-счастливого смеха, согласился на все. Согласился не только на мену, но даже прибавил к вытребованной у него пианоле чистую разницу деньгами — триста рублей.


КАПКАН


— Мне остается только сдаться на ваши просьбы, mesdames! Предупреждаю еще раз, что история моей, как вы изволите выражаться, первой любви, а попросту сказать, первого случая, когда я угодил в капкан, как полоумный заяц, — эта история, mesdames, весьма несложна. В ту блаженную пору я был шестнадцатилетним гимназистом и гостил на каникулах в имении своей замужней сестры. Стоял июнь месяц. С самого приезда я влез в высокие сапоги, нахлобучил на голову огромную соломенную шляпу и был таков, поминай как звали... Целыми днями я бродил по холмам и рощам, доходя иногда до самой Волги, которая протекала верстах в двадцати, и можете себе представить, в какую-нибудь неделю огрубел и одичал, как папуас. С сестрой и ее мужем, лесничим, я почти не виделся, да и моя сестрица, по правде сказать, не особенно меня жаловала. Она была существом нежным, избалованным, капризным, питала склонность к изящным искусствам, любила разговоры о литературе и прочее. Легко представить, какое подавляющее впечатление производили на нее одни мои громоздкие сапоги, перепачканные в тине, не говоря уже об ухватках и словечках. Я старался не показываться ей на глаза, но знал, что по вечерам у нее собирается довольно шумное и разнообразное общество — целый артистический салон из ближайшего города и соседних усадеб. Я проходил мимо освещенных и раскрытых настежь окон большого барского дома в свой отдельный маленький флигелек усталый, пропитанный лесными и болотными ароматами, полный мечтаний и планов о завтрашних подвигах. Из окон неслись голоса, хохот и музыка, а я себе и в ус не дул, как говорится. Не понимал я тогда, да и теперь, признаться, не понимаю, как это можно променять свежесть вечернего воздуха, шепот листвы и прочие прелести на нескончаемую комнатную болтовню о разных там «границах» прекрасного-распрекрасного. Одним словом, mesdames, я придерживаюсь реального взгляда на жизнь, и до сих пор для меня стая диких уток, летящих через болото, выше всяких витаний и отвлеченностей. Итак, перехожу к делу. Как-то раз я принужден был просидеть несколько дней дома. Попортилось мое ружьецо, отвез я его в город — и дорого мне обошлась его починка. Внимание, mesdames, и терпение! Сижу я у себя в комнате рано утром у окошка и от нечего делать поправляю свою сумку для дичи. Смотрю, с террасы спускаются во двор, вернее, в сад моя сестрица с какой-то дамой. Спускаются и обе хохочут, извините, как сумасшедшие; обе — в светлых и воздушных утренних туалетах и красивых шляпках. Ну, думаю, и слава Богу: идут куда-нибудь на прогулку. Не тут-то было. Вообразите, направляются ко мне. Сестра кричит мне издали:

— Ага, Вольдемар, попался, мы на тебя облавой.

— Да, да, — отозвалась незнакомая дама, — все пути к бегству отрезаны, молодой человек, и вы от меня не спасетесь.

Предоставляю вам, милостивые государыни, судить о моей досаде, когда среди кучи всякого драгоценного мусора, наполнявшего мою комнату, среди разных палок, камней и сеток, появилась красивая, молодая, но совершенно неизвестная мне особа, с вызывающей улыбкой на устах, с живыми черными глазами, и так далее, и прочее. Я счел это за нападение, за посягательство на жизнь и свободу. Я медленно и неохотно приподнялся и, прямо смотря ей в лицо, сказал:

— Напрасный труд, сударыня, ваше любопытство сильно охладится, когда вы увидите, с кем имеете дело.

— Ха-ха-ха! — весело рассмеялась она. — Варенька! Ваш брат — одна прелесть! Сударыня! — повторила она. — С кем имеете дело!.. Это мне нравится, ха-ха-ха!

Я молча отвернулся. Теперь я, может быть, этого и не сделал бы, mesdames, но тогда, извините, я готов был послать ее к лешему.

— Вольдемар! — строго сказала сестра. — Ты в самом деле невозможен... Однако тебя не на шутку испортил пансион, да еще эти блуждания по болотам в мужицких сапожищах. Pauline[36] делает тебе честь своим вниманием. Pauline! Я вас предупреждала, уйдемте!

— Сестра была права, — угрюмо выговорил я, — ваше внимание — слишком большая для меня честь.

— Послушайте, — заговорила Pauline, подходя ко мне и — о, ужас! — беря меня за подбородок, — послушайте, дикий вы мужчина! Какой же вы чудак! За что вы сразу на меня рассердились и отчего бы мне с вами не познакомиться? Вы не думайте, я очень люблю сердитых мальчиков в высоких сапогах и широкополых шляпах. С ними так весело беседовать об охоте! Взгляните на меня, разве я такая страшная?

Эта тирада, произнесенная быстро, без передышки, сквозь едва сдерживаемый смех, подкупила меня своей искренностью, и я вдруг, к стыду моему, признаюсь, mesdames, смягчился и даже сконфузился. Через час мы были уже почти друзьями, и когда сестра, которую я продолжал коробить своими несветскими ухватками, делала мне выговор, Полина Николаевна, или, с вашего позволения, Pauline, говорила:

— Оставьте его в покое... Ведь мы с вами товарищи, месье Вольдемар, не правда ли?

До знакомства с Pauline я был почти лишен всякого женского влияния. Мои родители умерли рано, оставив меня на попечение дяди, который и отдал меня в гимназический пансион. В детстве, едва научившись читать и проглотив с наслаждением «Робинзона» и «Охотников за черепами», я мечтал о необитаемом острове и путешествии в Америку. Моим идеалом, как водится, сделались разные предводители краснокожих вроде «Одноглазой Лисицы», с томагавками в руках и тигровыми шкурами за плечами. Последние два года я, правду сказать, глядя на товарищей, уже подумывал о «подруге жизни», но женщина, простите меня великодушно, рисовалась мне существом низшего порядка, созданием легкомысленным, несерьезным, слабым... не продолжаю, mesdames! Пора возвратиться к рассказу.

Итак, я познакомился с Pauline, бывшей институтской подругой моей сестры. Она была замужем. Ее муж, молодой агроном, уехал на лето за границу наблюдать в деле и совершенствовать какую-то сложную сельскохозяйственную машину, а она целые дни проводила с моей сестрой, благо наши усадьбы находились по соседству. И вот случайно ее праздное внимание было привлечено моей действительно необыкновенной шляпой, когда я проходил однажды через сад. Я пропущу, mesdames, все время до тех пор, как вернулось из починки мое ружье и я, склонившись на мольбы Pauline, взял ее с собою на охоту

Рано утром мы отправились через ближайший лес по узкой тропинке. Погода была великолепная и так далее, Pauline болтала без умолку, забегала далеко вперед, срывала грибы и ягоды, хохотала, извините еще раз, как сумасшедшая, над моим костюмом и называла меня за него почему-то Вильгельмом Теллем.

Она была восхитительна и прочее — эта маленькая шатенка с пышными формами, смуглыми ручками и алым ртом. Все забавляло ее, все возбуждало ее любопытство — каждый куст, заслонявший ей дорогу. Я не мастер описывать природу, а посему предоставляю вам, милостивые государыни, вообразить все великолепие и блеск лесного наряда ранним утром, все эти нежные краски и неуловимые переходы от светло-желтого к темно-зеленому. В воздухе был разлит аромат, подобный запаху туалетного уксуса, ноги скользили то по траве, то по мягкому и толстому ковру из хвойных игл. Местами лес был очень част, и небо виднелось темное-темное, маленькими клочками.

Добрались до речки, за которой шли мои любимые места — болотца с камышами. Нужно было переправляться на тот берег. Обыкновенно я без малейших проволочек переходил по пояс вброд, а тут — как быть с Pauline? Предложить перенести ее на себе я не решался, а может быть, просто и не догадывался. Сели мы вместе, рядышком, на берегу и думаем, как быть? Неподалеку валялось небольшое, наполовину прогнившее липовое бревно.

— Вот что, Полина Николаевна, — предложил я, — спустим это бревно в воду. Вы станете на него, а я пойду в воде за вами, да так и переведу вас на ту сторону.

Она согласилась, радостно хлопая в ладоши. Сказано — сделано, и через минуту мы уже были на середине речки. Pauline стояла, прикрыв глаза руками от солнца, а я, по пояс в воде, шел за нею и крепко держал бревно, чтобы оно не вывернулось под ее ногами.

— Вильгельм Телль, смотрите, смотрите! — вдруг воскликнула Pauline, поднимая голову вверх. — Какая огромная птица!

Мгновение — и она, потеряв равновесие и взмахнув руками, летела в воду. Меня обдал целый каскад брызг, от которого я зажмурил глаза, меня оглушил ее крик, но не крик испуга, а — что бы вы думали, mesdames? — веселый, ребяческий, скоро перешедший в хохот.

Она стояла в воде по грудь. Легкое платье распустилось по поверхности вокруг нее воздушным колоколом и делало ее похожей на балерину.

— Ха-ха-ха! — смеялась она. — Вильгельм Телль, что же вы стоите? Делайте что-нибудь, спасайте меня.

Ее лицо трепетало от веселья. Обрызганная водой, еще более свежая, с раздувающимися ноздрями, Pauline обдавала меня своим горячим дыханием, а я остолбенел от изумления и неожиданности. Она положила мне руки на плечи и скомандовала:

— Несите меня назад.

Я был сильным и рослым юношей. И я захватил ее в охапку, приподнял и вынес на берег. Она полулежала на траве, освещенная солнцем. Намокшее платье облегало ее прекрасные формы. Ее волосы распустились и запутались.

— Любезный Вильгельм! — заговорила Pauline. — Охота нам не удалась. Вы должны довести меня до дому, я чувствую себя немного слабой. Сама судьба влечет вас в мой дом.

Я не заставил себя просить и провел у нее весь вечер и еще другие, многие и долгие дни. И если вы находите, что я остановился на самом интересном месте, то вы ошибаетесь, mesdames.

И не думал я останавливаться, а, напротив, как дурак, покатился вниз по наклонной плоскости. К черту, извините, к лешему полетели бедные «охотники за черепами», широкополая панама и мужицкие сапоги, а я, ваш покорный слуга, начал говорить изысканные фразы и душиться опопонаксом, благодаря чему, вообразите, в конце концов потерял всякое обаяние в глазах Pauline. Вот и разберись после этого в ваших вкусах, mesdames! Извините, я вижу, вы начинаете сердиться. Умолкаю, умолкаю...


ДУРАК


— Господа! — сказал после ужина старый полковник. — Вот вы час тому назад толковали о смелости и находчивости нашего брата как о чем-то неопровержимом и отличительном. Мне не хотелось спорить с вами при дамах, но я знаю один пример, которого, по-моему, достаточно... Если хотите, я вам кое-что расскажу, только уж вы пожалуйста... того... держите в секрете.

Это было лет тридцать тому назад. Я, уже в чине поручика, служил в М-ском полку на Кавказе. Дело было осенью. Я выхлопотал двухнедельный отпуск и поехал «лечиться» в Кисловодск. Ну, вы знаете, от чего там лечатся — от скуки и безделья, но, я вам скажу, теми же средствами. В первые два дня я перезнакомился почти со всем обществом и тут же сошелся с одним офицером, Тепляковым. Он был так же молод, как и я, такого же сложения, но совсем другого темперамента. Робкий, скромный, застенчивый, он держался как-то в стороне от других. С утра он уходил в горы и только к вечеру возвращался. На концертах, которые изредка давались в зале ресторации, Тепляков обыкновенно стоял где-нибудь в уголке, никогда не аплодировал и вообще старался не возбуждать к себе внимания. Встречались мы с ним довольно часто, за кружкой пива, но говорили мало, да и он казался мне не особенно далеким.

И вот в один прекрасный вечер я увидал его вместе с одной из дам, за которой я сам, признаться, немного волочился. Если бы вы знали, милостивые государи, что это была за женщина! Высокого роста, с дивным станом, гибкая и стройная как серна, брюнетка со жгучими глазами, которые пронизывали вас насквозь.

Она всегда была окружена толпой поклонников. Звали ее Лили — в глаза и за глаза, и она, в свою очередь, называла всех по именам, переделывая их на французский лад. О ней ходили самые разнообразные слухи. Одни говорили, что она разведенная жена, другие — что любовница какого-то посланника, у которого раньше служила в гувернантках, третьи — что она поет где-то в опере, и прочее. Наверняка же не знал никто даже ее фамилии. Держала она себя очень свободно, одевалась оригинально, в яркие, кричащие цвета, что к ней замечательно шло. Однако среди ее обожателей никто не мог похвастаться чем-нибудь более существенным, нежели обыкновенное, полу-дружеское-полушутливое рукопожатие. Конечно, пытались прохаживаться и насчет горцев-проводников, но, как я узнал, она всегда ездила в горы одна, бесстрашно носилась по кручам, как ветер, и возвращалась, измученная усталостью. И я думаю, что слухи о горцах были местью неудовлетворенных исканий.

Так вот с какою женщиною я увидал моего молчаливого знакомца Теплякова. Они говорили, по-видимому, только что познакомившись. Это было заметно по тому нескрываемому любопытству, с которым Лили расспрашивала свою новую жертву. А что это была жертва, я ни минуты не сомневался. Тепляков застенчиво, как и всегда, с мягкой и словно виноватой улыбкой отвечал на вопросы, сдержанно и учтиво смеялся над ее остротами — а эти остроты всегда бывали метки и злы. О, эта женщина отличалась змеиным умом. Этот ум и кокетливая недоступность, это умение ехидно посмеяться, а потом приласкать, эта страсть огорошить человека резким и холодным словом и сейчас же вслед за этим показать откуда-то издали кусочек сладкой надежды — эти черты делали мужчин покорными ягнятами. Я не слыхал, о чем беседовали Тепляков с Лили, но был убежден, что этот разговор не пройдет ему даром.

Так и случилось. С этого вечера я почти не видал их отдельно друг от друга. Он ходил за ней, как верная собака, а ее, по-видимому, трогало и забавляло его поклонение. Впрочем, когда он был около нее вместе с другими, она была с ним сурова, почти пренебрежительна. Но зато, когда они оставались вдвоем, многие из нас с завистью следили за ними, и дорого бы дал каждый за одну ее улыбку, обращенную к Теплякову и вызывавшую на его щеках яркую краску.

Потом они стали ездить в горы и возвращались, как будто прячась от других, почти всегда в карьер на взмыленных лошадях. Впрочем, на их лицах еще ничего нельзя было прочитать, кроме усталости. И вот как-то раз я подметил растерянное выражение на лице Теплякова, а Лили в этот вечер была особенно весела и болтлива, окружила себя нами и смеялась так, что самые нелюдимые из мужчин подошли поближе и прислушивались в сторонке.

Зато на другой день Лили вернулась задолго до сумерек, и одна. Рассерженная, недовольная, она ушла к себе и не показывалась целый вечер. А Тепляков приехал через час и нервно обошел все закоулки, словно кого-то разыскивая.

Это возбудило мое любопытство. Я взял Теплякова под руку, мы походили вместе. Он все не мог успокоиться, а потом, за пивом, неожиданно разговорился, объявил, что питает ко мне доверие... И вот что я узнал.

Весь этот день Лили вела себя ужасно странно — то не смотрела подолгу ему в глаза, а то вдруг так обжигала, что ему становилось жутко. Поминутно она заставляла Теплякова слезать с лошади и снимать себя, находила все какие-то поэтические уголки, в которых ей хотелось отдохнуть от езды, жаловалась даже на нездоровье. Тепляков, конечно, так и принимал все за чистую монету. Он осторожно поддерживал ее под руку, а когда она прижималась к нему и почти клала ему на плечо свою голову, краснел как девушка и не знал, что делать... Словом, он поступал далеко не так, как поступили бы, например, вы, господа, на его месте.

Ну, мне почти уже нечего рассказывать вам. В одном укромном уголке, между двумя отвесными скалами, Лили вдруг делается дурно на лошади. Тепляков едет рядом и волей-неволей обхватывает ее за талию. Она почти падает, закрывает глаза и шепчет: «Снимите меня... я умру... скорей». Молодой человек, растерявшись, бережно снимает ее с лошади и кладет на землю. Ее руки беспомощно падают вдоль тела, она почти не дышит. Потом она, полузакрыв глаза, протягивает к нему руки, обвивает его шею, а он стоит перед ней на коленях, молча, неподвижно, и смотрит на нее, выпучив глаза... Эта картина длится больше минуты. И вдруг Лили вскакивает с места, кричит: «Дурак!», легче перышка вспрыгивает на лошадь и с распущенными волосами мчится во весь дух, оставив нашего молодца в состоянии одеревенения. Надеюсь, вы хорошо понимаете, милостивые государи, почему я не привел этого случая при дамах? Они бы выцарапали мне глаза. Теперь открою вам, господа, секрет. Дело прошлое, искупленное долгими годами и... грехами. Тепляковым был я сам, а подобные случаи о себе как-то не рассказываются... Ну-с, что же еще? На другое утро я уехал из Кисловодска, чувствуя себя опозоренным на всю жизнь... Но жизнь переменчива, милостивые государи, и вы, я думаю, не сомневаетесь в смелости и находчивости вашего покорного слуги в некоторых случаях... А? Не правда ли? Ха-ха-ха!

Мой гарем Рассказы о любви