Я опять выдохся, как и осенью, в Охотском море, когда Палагин гонял меня и приходилось по двадцать часов быть на ногах.
Плавбаза отстаивалась на открытой воде, поджидала траулеры. Противно качало с борта на борт.
Внутри меня переливалась усталость. Я был полон ею до краев, она отдавалась в голове, в груди, во всем теле.
Наверно, заболел. Я спустился в кубрик, разделся и, собрав со всех коек одеяла, юркнул под них. А боцман тут как тут, точно ждал, когда я лягу.
— Отлежаться бы мне, — попросил я. — Что-то ломает всего…
Он недоверчиво хмыкнул.
— Ничего. На ногах любая болячка скорей проходит. Да к тому же работенка так себе. Курева бери побольше.
Я поднялся. Только что угревшееся тело покрылось гусиной кожей. Ладно, вытерпим — не маменькины сынки, будущие штурманы! А что это он за работенку приготовил на сегодня? Хотел спросить да раздумал. Не все ли равно! Натянул ватные штаны, влез в валенки с галошами, в карман полушубка, как солдат обоймы с патронами, сунул две пачки «Шипки». Натянул шапку с опущенными ушами. В голове гудело, и ноги были как не свои.
Едва ступив в кубрик, боцман первым делом кинул багровые лапы на электрогрелку и сморщился от удовольствия. Руки у него — ремешок от часов едва сходится, такими руками, окажись за бортом, хоть сутки выгребать можно.
— Ну, хватит греться! — сказал я и пинком распахнул дверь. — Прошу!
Палагин ухмыльнулся. Нравится ему, когда я выхожу из себя.
Ветер только нас и дожидался, ударил так, что на миг сперло дыхание, и холод, как живой, пополз в рукава и за пазуху.
«Чукотка» побелела до самого клотика. Ванты обледенели. Во время перехода палубу то и дело обдавало волной, за ночь заковало шпигаты, и вода, попадавшая через борт, не выливалась, а намерзала, и теперь хоть на коньках катайся. Осторожно, будто крадучись, подошли мы к правому борту. Он вздыбился, и мы с Палагиным схватились за ванты, чтоб не укатиться на другой борт.
Вокруг, в белесой дымке, ни одного траулера. В такую погоду лежать бы да лежать в тепле.
— Гуляй, да поглядывай, — сказал боцман и ткнул рукой в сторону юта. — После спрошу, что ты там видел…
Плавбазу повело налево. Палагин выпустил вантину и, выставив руки, покатился через палубу. По другому борту его ждали матросы. Будет им сегодня работенки!
Я видел, как братва двинулась вдоль борта со скребками и «понедельниками». А лед плотный, что камень, особенно в шпигатах. Ребята пустили в ход ломы, и брызги льда, точно шрапнель, засвистели во все стороны.
Ветер — в правый борт, колючий, с ледяной крупкой. «Не мог с другой стороны меня поставить, там затишек». Но, в общем, все же не с ломом упражняюсь. Пожалел боцман. Но зачем он меня в караул поставил? Неспроста это.
Гуляю, с кормовой надстройки глаз не спускаю, как и приказано. Самому интересно, что там должно произойти.
Ребята очистили главную палубу, подались на бак. А там лед сплошняком, вровень с бортами. Плавбаза то и дело тяжело клевала носом, и над баком вставало белое пламя вдребезги разбитой волны и накрывало ребят. Залубенеют они в два счета.
А на юте — полный порядок. «Чего это взбрело боцману, а, впрочем, мне-то что, гуляй да погуливай». И я полез в карман за «Шипкой».
И тут на корме, метрах в десяти от меня, из камбуза вышла Лида с ведром. Борт начал дыбиться. Я ухватился за вантину, а Лиде не за что было удержаться, и она как в гору упрямо полезла к борту. Недотепа, не могла подождать, пока выровняется крен! Свободной рукой Лида дотянулась-таки до планшира и с усилием подняла ведро. Ветер трепал ее волосы, рвал платье, рывком вскинул подол, высоко заголив крупные белые ноги. Лида выпустила планшир, зажала подол коленями, но тут ее отбросило к стенке, она упала, а ведро, кувыркаясь, полетело вниз.
Я кинулся на помощь. Но пока бежал, крен выровнялся. Лида поднялась, сердито взглянула на непрошеного свидетеля, торопливо оправила платье и, держась за колено, захромала к камбузу. Я посмотрел за борт. На корпусе, зеленоватом, цвета морской волны, ветер щедро размазал что-то рыжее, маслянистое.
И тут я разгадал коварный замысел боцмана. Неделю назад мне пришлось драить борт, на котором вот так же застыли помои. Спустили на двух концах люльку — двухметровую доску. Неуютно было в ней — волны под самыми ногами. Прянет шальная и слизнет, как языком. Сколько я ни дознавался тогда, по чьей милости на такую работу угодил, ни Лида, ни ее товарки-поварихи не сознались. Само собой, значит, нарисовалось то рыжее пятно…
Подняв воротник, я придерживался за планшир и ходил туда-сюда, поджидал боцмана. Волны, когда плавбазу кренило направо, были совсем рядышком и выхлестывали злые, шипучие языки.
— Ну, что видел? — услышал я за спиной голос боцмана и вздрогнул от неожиданности. Он подлетел ко мне и резко затормозил. Стеганка, как всегда, распахнута, а ему хоть бы хны. Подперся «понедельником» и трет красное ухо, сбив набок мичманку, да на меня хищный глаз щурит.
— Ничего не видел, — в таких случаях следует пожимать плечами и делать невинные глаза. Под полушубком пожимания не получилось: я будто съежился. И невинных глаз не вышло. Не успел отрепетировать.
— Ничего, значит? — переспросил Палагин и, перегнувшись через борт, взглянул на корпус. — А может, припомнишь?
— Ладно, не шуми. Я сам борт отдраю, — сказал я.
— Э, нет. Найдем, кому блеск наводить!
— Брось, боцман. Восемь баллов верных. — Я кивнул на черные волны: белые змеи ползли по ним со всех сторон.
— Не твое дело, — перебил он. — Я сейчас кое-кого приведу. При тебе и спрошу кое о чем, а ты пока люльку готовь.
Ну уж нет, в таких делах пусть ищет себе других помощников. Я пошел от него прочь. Ждал, остановит, кричать начнет, и напрягся, готовый ко всему. Но боцман промолчал. А я — прямиком в кубрик и проспал до самого обеда, пока меня не разбудил гвалт парней, воротившихся с палубы.
Вместо Лиды обед подавала рыхлая, неповоротливая Соня. Обычное ее место — в раздаточной и посудомойке. Она шаркала от стола к столу в калошах на босу ногу, угрюмо разносила бачки с обедом и не ставила их — швыряла. Генка-мотыль сказал:
— Ты поаккуратней…
— Я вам не Лидочка, мне играться некогда, — буркнула Соня.
Парни хмуро поглядывали на боцмана, а он невозмутимо уплетал за троих. Я загляделся на него и не уследил за миской. Ее качнуло, яркий язык борща выплеснулся через стол до самого боцмана. Щека у него судорожно дернулась.
— Ну-ка, поди сюда! — крикнул он Соне.
Она, недовольно бормоча, принесла мокрую тряпку. Как нам не хватало Лиды! При ней в столовой было всегда оживленно, каждый хоть через силу, а требовал добавки… Приятно, когда за тобой смазливая девчонка ухаживает: будничный обед превращается тогда в праздник. Лиду удерживали у стола разговорами, а соседи наперебой, деланно возмущаясь, требовали ее к себе. Матросы и мотористы, холостые ребята, были чуточку влюблены в нее.
Генка-моторист как-то подвыпил для храбрости и заявился к Лиде в каюту: руку и сердце предлагал. С тех пор он стал молчаливым, ударился в работу. На себя, пропащего, махнул рукой. Даже в столовой появлялся в промасленном комбинезоне, чумазый, одни глаза да зубы белели. Предлагал он Лиде всего себя на веки вечные. Но она потрогала его лоб и сказала: «Температура у тебя…» Ребята же Генке сказали так: «Или на другой пароход уматывай, или считай, что Лиды здесь нет. Станешь приставать — всей палубной командой бока намнем». И Генка внял разумному совету.
Настроение у меня, как и у ребят, было дрянное, кусок не лез в горло. Повариха тетя Паша, увидев, что миски возвращаются на кухню неопорожненными и нет горячки перед окошком раздаточной, появилась в дверях — этакий белый колобок, — и, уперев руки в пухлые бока, покачала головой:
— Ревет Лидушка-то, хоть подушку выжимай. Уйдет она с «Чукотки», да и как не уйти от таких урванов! Это же надо — заставить девчонку борт скоблить…
Боцман поднял на тетю Пашу потемневшие глаза, выдавил глухо:
— Поменьше языком молоти. Что, тебе делать нечего?
Повариха вздохнула и ушла на камбуз.
Мы с Генкой, как сговорившись, разом поднялись из-за стола. В коридоре распахнули дверь на палубу, закурили. Была бортовая качка. Перед нами в проходе елозила злосчастная люлька, так и ходила туда-сюда. Генка схватил ее, стукнул о планшир. Доска хрястнула.
— Ты что делаешь, увидит! — воскликнул я и оглянулся: не дай бог, боцман вышел бы вслед за нами.
— Его самого долбануть бы этой люлькой! — в сердцах сказал Генка. Обломки доски, кувыркаясь, полетели за борт.
Ничего, боцман поплатится: случай с Лидой обязательно станет известен старпому. А у них давно зуб друг на друга, даже разговаривать спокойно не могут…
На вечерней вахте речи о боцмане не заходило. И я подумал, что Синельникову, наверно, неловко снимать с него стружку за Лиду. На плавбазе догадывались о неравнодушии старпома к дневальной матросской столовой. В первый же вечер, когда «Чукотка» вышла в Охотское море, на щеке Синельникова запламенела свежая царапина. На вахту он явился мрачней неба перед штормом.
Радист Серафим зазвал меня в свою рубку и, сладенько прижмурив глазки, стал допытываться:
— Где это твоего шефа так приголубили?
Я пожал плечами.
— Будто и не знаешь? — Серафим рассыпал тоненький смешок. — Ну, бой-девка… Когда она от него выскочила, я мимо шел. Так она чуть с ног меня не сшибла и злющая была, страсть…
Я решил, что боцману сойдет с рук его выходка. Однако ошибся. Синельников, оказывается, просто не знал о случившемся. До поры, до времени, конечно… Где-то часов в пять, перед рассветом, он, как всегда, ушел к Серафиму на чашку кофе. Тот, говорят, за ночные вахты так пристрастился к кофе, что и дома просыпался раньше петухов, ставил на огонь кофейник и, опорожнив его, вновь заваливался спать.
У Серафима с пяти был всегда часовой перерыв в работе. И они с Синельниковым гоняли в шахматы, судачили, пили кофе. Но на этот раз старпом возвратился скоро, взвинченно прошелся по рубке. «Узнал», — догадался я.