— Да как он посмел! Я ему голову сверну! — сразу сорвавшись на крик, загремел Синельников. — А ну, позови!
Он принял у меня руль, а я покатился по трапам на самую нижнюю палубу. Дверь каюты боцмана была приоткрыта. Я откинул крючок, растворил ее пошире, чтоб свет упал на койку, и увидел, как, страдальчески щурясь, поднялась над койкой патлатая рыжая голова Палагина.
— Вставайте, граф, вас ждут великие дела…
Конечно, боцман припомнит мне этого «графа» и поднимет меня с койки сразу после завтрака. Но что делать? И не приди я, все равно поднимет. Зато мне сейчас доставляет удовольствие видеть, как он нехотя вылезает из нагретой постели. Пусть почувствует, каково другим.
Боцман, чертыхаясь, сбросил одеяло, потянулся за свитером. Голая спина его была широка, как доска трала. Эти доски, окованные железом, тяжелы и долговечны, их ничто не проймет. А вот мне чуть попозже Палагин даст прикурить. Может, самое укромное местечко на корабле драить заставит.
— Не торчи над душой, — рявкнул боцман. — Скажи, сейчас буду.
Ожидая Палагина, Синельников две папиросы уничтожил, и если б не боязнь подорвать свой авторитет, погнал бы меня снова. Но вот появился боцман — красное солнышко. Покуривая в кулак, прислонился к переборке. Старпом отвернулся к окну, не оборачиваясь, бросил:
— Тебе что, напомнить о твоих правах, чтоб не зарывался?
Боцман не удостоил старпома ответом.
— Ну, язык проглотил?
Палагин кашлянул в кулак, глухо выдавил:
— Раз на море, значит, все должны законы соблюдать, баба или мужик.
Старпом так и взвился.
— Видали — законник нашелся! А если б с нею случилось что? У тебя на плечах голова или кухтыль? — он стремительно прошелся по рубке из конца в конец.
— Так ведь не случилось. И какого черта шум поднимать?
Огонек старпомовской папиросы еще раз прочертил черноту рубки.
— Откуда в тебе такая жестокость? Ведь женщина перед тобой. Понимаешь, жен-щи-на.
— В другой раз у вас спрошу, кого майнать, когда ваша Лидка опять борт разрисует, — в голосе боцмана слышалась издевка.
— Не важно, моя она или чья. Я хочу вдолбить тебе, что нельзя же таким чурбаном быть. Объявляю тебе строгача.
Боцман отмахнулся:
— Выговор не туберкулез, с ним жить можно.
— Заруби на носу: еще какой-нибудь номер выкинешь, сразу же загремишь с «Чукотки».
— Ежели хотите кому жизнь облегчить, так и скажите, знать буду. А с «Чукотки» я не уйду.
— И откуда ты свалился на мою голову? — старпом сжал виски.
Странные между ними отношения. Синельников то и дело дергает Палагина. А тот выполняет его приказания через силу, с издевочкой, точно одолжение делает. Старпом из себя выходит, а подмять боцмана не может.
На плавбазе уже смеются над ними.
— Обнаглел, вконец обнаглел, — причитал Синельников, мечась по рубке. — Кепов любимчик…
Боцман молча курил и, наверно, посмеивался в душе.
Нет, не по зубам старпому орешек попался. За Лиду, конечно, надо бы обломать рога боцману. Но что-то останавливало Синельникова, что-то не давало ему развернуться. Неужели кеп действительно настолько любит боцмана, что прощает ему все?
Палагину, видать, надоело глядеть на старпома, который не мог совладать с нервами. Он вздохнул и так затянулся, что от огонька папиросы стало видно улыбку на толстых губах и шрам, отъехавший к уху.
— Можно идти, что ли? — спросил он и, не дожидаясь ответа, ушел. А Синельников мрачно расхаживал по рубке и беспрерывно курил.
Чувствую, это у них добром не кончится. И надо бы, как обычно делают в таких случаях, разбежаться по разным кораблям. Но тот и другой словно принайтовлены к «Чукотке». Старпом-то, понятно, послан сюда с прицелом: Янсен вот-вот должен уйти на пенсию, и Синельников будет капитаном. Ну, а Палагина что держит? Боцман он хороший, на любую посудину возьмут без разговоров.
А вместе им быть не дело.
— Рихард Оттович знает? — спросил я.
— Э, что толку? — ожил старпом. — Он Палагина, видите ли, ценит. Я дважды рапорт подавал, а кеп — под сукно. Мало того, прошлой зимой Палагин двоих отлупил, тюрьма по боцману плакала. А кеп всех на ноги поднял. Видите ли, боцман напился в годовщину гибели отца. Палагина хотели в вытрезвитель увезти, чтоб проспался. А он драку затеял. И ничего, сошло. Заставили взять на поруки — только и всего, — Синельников вздохнул. — Но я его на чистую воду выведу. Не на одном, так на другом погорит. Тогда уже ему и кеп не поможет.
Утром в столовой Палагин хмуро уставился на меня.
— Ну как, полегчало?
Я не понял, о чем это он.
— Брось прикидываться. Наябедничал? Я насчет нее говорю. — Палагин кивнул в сторону Лиды. Она хлопотала у соседнего стола и была непривычно молчаливой.
— Никому я не ябедничал. С какой стати? Велели поднять тебя, я и поднял.
— Двойная китайка! — презрительно бросил боцман.
— Что, что? — такого словечка я не слыхивал.
— А это материя есть такая. И с лицевой стороны и с изнанки носить можно. Вот и люди бывают такие — двуличные.
Уши у меня запылали, и вмиг стало жарко. Никто меня еще так не называл.
— Мастак ты ярлыки навешивать. Узнал бы сперва. — Я старался удержать задрожавшие губы.
— А кто, кроме тебя? Ты же у нас доверенное лицо старпома, — отчеканил боцман в полный голос.
Ребята подняли головы от тарелок. Я встал, оглядел столовую, выдавил через силу:
— Думай, как хочешь.
Никто слова поперек не сказал боцману. Значит, и ребята считали, что я мог нашептать старпому… Что же делать? Рассказать, как Синельников выскочил из радиорубки и погнал меня за боцманом? Ребята старались не замечать меня. Лишь только Лида смотрела недоуменно и осуждающе. Да что вы, ослепли, что ли, черти полосатые? Неужели думаете, что я способен на такое?
Даже Генка, друг, уткнулся в миску и с преувеличенным вниманием выскребал остатки каши. Я пошел к двери, и никто не остановил меня.
— Якимов, ты мне нужен! — услыхал я голос старпома с ботдека. — Зайди…
Синельников попросил составить отчет по выходным дням. Работа ерундовая: подсчитать, кто сколько воскресений провел в море. Там, на земле, за них дадут отгулы. Я посчитал по календарю воскресенья и проставил всей команде по шесть дней.
Когда выходил от старпома, в конце коридора, у высокого комингса, увидел Палагина. Он менял мат. У нас на «Чукотке» их было столько, что в пору лавку открывать. А мы плели их, и каждую неделю меняли по всему кораблю перед каютами и в коридорах.
Когда я проходил мимо, боцман даже не поднял головы. Теперь-то уж кто станет сомневаться, что я двойная китайка?..
К плавбазе приставал траулер. По штормтрапу лихо, один за другим на «Чукотку» вскарабкивались бородатые парни. Им надо было сдать окуня, обменять фильмы и книги, купить зубной пасты и табаку. Как они держались! Какое чувство превосходства сквозило в их взглядах. Мы были для них, а не они для нас. Палуба их груженного рыбой, обледенелого корабля едва выступала из воды, через нее перекатывались волны. Того и гляди сыграешь вверх килем, а парням хоть бы что…
Они сдавали улов и торопливо уплывали искать окуня среди подводных скал. Найти и тралить, как в атаку ходить. Чуть промахнешься — и от снастей одни лохмотья, а вместо ваеров, стальных тросов — жалкие обрывки. Но зато что это за работа!
Не к такой ли жизни, полной тревог, отваги и бешеной удачи, готовил я себя…
Острой завистью горело сердце: перейти бы туда, на обледенелый траулер! Но это было невозможно. Никто бы меня в разгар путины не пустил. Можно бы попытать счастья у кепа, да подумают — жаловаться пошел. Никогда еще со мной не приключалось такого. Никто за двадцать лет жизни не называл меня двуличным.
— Ну, ты свободен? — услыхал я ненавистный голос Палагина и покорно, не глядя, принял из его рук швабру.
Ночью на вахте, уставясь в черное окно, я рисовал себе картины будущего. Вот я, знаменитый капитан, иду по набережной. Все знают меня, здороваются. Встречается Палагин. Робко подходит ко мне, сбивчиво просит прощения:
«Я ошибся тогда, Иван Иванович. Если бы знать…»
Или так: у меня под началом самая мощная плавбаза. Каждый считает за честь попасть на нее. Старпом докладывает:
«Боцман пришел. Говорит, вы у него начинали и помните его».
«Помню, — отвечаю я. — Передайте ему, пусть и он кое-что вспомнит…»
Фантазии в конце концов надоели, а гнетущее чувство не проходило. Я мучился и не мог найти выхода. Может, поговорить с боцманом по душам?
Скорей бы светало. Побудка, сдача вахты и — в столовую. Почему я вчера так стушевался? Дать бы Палагину по морде… И я увидел, как налились огнем его глаза, как он вскочил, и даже ощутил, как с одного боцманского удара лечу, точно в пропасть. Но сильнейший — не всегда правый.
III. КОЛОДЕЦ
Нежданно-негаданно появилось позабытое солнце. Снялись, улетучились туманы. И до самого горизонта открылась маслянистая зеленовато-прозрачная даль.
Ночью не давала покоя луна. Ее свет выбеливал волны. И там, вдалеке, где дремали, сбившись в кучу, траулеры, вода казалась снегом. А непритушенные редкие огни кораблей — точно поздние огоньки деревни, уснувшей в белом просторе.
Было тихо и тепло, как бывает на суше, на границе зимы и весны, когда вдруг начинают плакать окна, с крыш постукивает капель, а в полях кое-где расползается одеяние зимы, и в прорехи выглядывает черная, закаменелая земля.
Вот и дожил я до весны, первой весны, встреченной, как и положено мореходу, вдалеке от берегов.
На земле к полудню подтаивает, а к ночи снег схватывается крепчайшим настом. Дуют резкие, запашистые ветры. И шествует заснеженными полями веселый парень — февраль. Мать называла меня февралишкой, когда, поверив кратковременному солнышку, я сбрасывал валенки. Ботинки после них казались перышками. Не чуя ног, носился целыми днями по улице, по размокшей дороге. И не было для меня возврата к зиме. Пускай опять наваливались холода. В иные ночи потрескивали стены, и на окнах мороз рисовал густые леса, и опять доставал я из-за печки заново подшитые валенки, — сердце уже не верило в зиму. На молодых вербах над речкой в оттепель появлялись красноватые почки: дерево ждало весны. А человек и подавно. Пускай вернулась зима, это уже ненадолго.