Мой лучший друг — страница 9 из 28

«Что с тобой?» — спросил я.

«Айда отсюда, ты первым, а я за тобой. Встретимся, где уговоримся», — быстро проговорила она.

Неприятный холод из беспрестанно открываемых дверей добрался до меня.

«Боишься, что еще кто-нибудь напросится в провожатые?» — со смешком спросил я.

«Да нет, что ты!» — с усилием засмеялась Женька.

«А если серьезно?»

«Ну его! Привязался тип один, проходу не дает».

«Что ж, нежданно-негаданно пришла и моя пора побывать у колодца, — подумал я. — Значит, вот так оно и бывает».

Я не собирался уступать. Пусть перепадет мне, но все равно пойду провожать Женьку.

Мы вернулись в зал — гордость не позволяла уйти из клуба.

Танцуя, Женька прижималась ко мне, украдкой взглядывала в дальний угол и все уговаривала меня, чтоб этот танец был последним. Ее коленки то и дело сталкивались с моими, и я чувствовал их податливую упругость. Женька взглядывала на меня глубокими черными глазами, и такой близкой была в эти минуты, что не нашлось бы силы, которая заставила меня расстаться с ней. Но за мной неотступно следил парень с челкой и его дружки.

«Подожди минутку… — я подвел Женьку к стулу. — Мы еще станцуем».

«Не ходи, прошу тебя», — она все поняла и схватила меня за руку.

«Не бойся!..» — я видел, как те, что стояли у печки, тронулись за мной.

В первую минуту поздняя весенняя темнота ослепила меня. Но мне была хорошо знакома каждая выщербленная ступенька клубного крыльца. Постепенно сквозь темноту проступили синие крыши, звезды над ними, колодец невдалеке от крыльца. Я шел к нему, а за спиной скрипели шаги спешащих за мной парней, слышались их приглушенные голоса. Припав к ведру воспаленными губами, жадно глотая студеную сладкую воду, я чувствовал над собой разгоряченное дыхание парней.

«Прикурить найдется?» — раздался над ухом хрипловатый тревожный басок. Я не спеша поставил ведро на сруб колодца.

«Отчего же не найдется?» — мной овладело странное спокойствие, каждая клеточка тела налилась тяжелой силой, и возникло никогда прежде столь остро не испытанное чувство уверенности.

Я спокойно зажег спичку, осветил стоящих передо мной парней, спросил негромко:

«Ну, кому дать прикурить?»

Первым сунулся к огоньку парень с челкой. Папироса прыгала в его губах, и он никак не мог приткнуть ее к спичке. Я обжег пальцы, поплевал на них и засветил новую. Парень прикурил. А я, засунув руки в карманы и насвистывая, нарочито медленно двинулся в клуб. В черном небе светились дальние звезды, белели хвосты дыма из труб, в вышине разгоняемые ветром. Резко пахло молодым ледком, весной.

На крыльце из темноты ко мне метнулась Женька. Она была в легком платьице, ее трясло.

«Где твое пальто?» — я обнял ее и повел одеваться. Мимо нас прошмыгнул Серега: оказывается, он был неподалеку, готовый кинуться мне на помощь.

Мы кружили переулками. В деревне гасли огни. Лишь кое-где в конце улицы красновато светились окна. Небо придвинулось, звезды стали крупнее. Они висели над спящей деревней, и синеватый свет их падал на горбы мягких крыш.

Серега с гармонью брел за нами в отдалении и тихонько наигрывал мелодию. Когда мы пришли к Женькиному дому и застыли у ворот, он устроился на лавочке по другую сторону улицы, и гармонь его развеселилась…

Всю неделю, сопровождая нас по ночам, Сергей садился на эту лавочку под темными окнами, закидывал ногу на ногу и, припав щекой к гармони, заводил «Уральскую рябинушку». Песня эта до чертиков надоела хозяевам дома. И, наверное, только оттого не попотчевали они музыканта дрыном, что вспоминали свою молодость.

Я грел Женьку полами жесткой старой шинели, целовал в холодные губы, в закрытые глаза. И ночь пролетала как один час.

Под утро скрипела дверь, из сеней раздавался глуховатый сердитый голос Женькиного отца, и она торопливо выскальзывала из моих рук.

«До завтра!»

И это «до завтра» звучало как обещание…

В последний вечер перед отъездом я переступил порог Женькиного дома. Одному идти не хватало духа, и меня провожал Серега.

Мы сидели на кухне, играли в подкидного дурака. Отец с матерью были в горнице, за плотно затворенной дверью, но все равно мы разговаривали тихими, срывающимися голосами.

Я плохо соображал, путал карты и не вылазил из дураков. Серегу это веселило, а Женька была непохожей на себя: губы решительно сжаты, глаза строгие. Она то и дело зябко укутывала плечи теплой оренбургской шалью. Тревожно поблескивали сережки. Женька точно ждала кого-то, прислушивалась, и это ее тревожное состояние ожидания передавалось мне.

Сереге пора было уходить, а он, непонятливый, все сидел, сыпал остротами и сам же смеялся. Наконец, не выдержав, я бросил карты.

Когда смолкли под окном Серегины шаги, Женька закрыла дверь на крючок. Постояла за моей спиной, тяжело вздохнула, точно решаясь на что-то, потом, пряча взгляд, шепнула: «Я сейчас», — и скрылась в горнице.

Вернулась она на цыпочках, выключила свет и, отыскав в темноте мою руку, потянула за собой. Когда мы пробирались через горницу в Женькину боковушку, половицы, казалось мне, так оглушительно скрипели, что могли поднять на ноги весь дом.

Что-то проворчала мать в спальне напротив. Что-то лихорадочно шептала, обхватив мою шею, Женька. Я ничего не понимал, лишь чувствовал ее прерывистое дыхание, и еще казалось мне, что каждое Женькино слово слышит весь дом. Из палисадника в окно глядело, качаясь, черное дерево, ветвь его скребла по стеклу, и Женька рывком задернула белую занавеску, точно отгородившись от всего мира.


Каким бы просоленным морским волком ни прослыл человек, тянет его к земле, к тому, что с нею связано. И чем дальше от берегов, тем сильней тоска по ним. Наивным я был, бахвалясь еще недавно, что нет жизни без моря. А на самом деле отними у моряка землю, куда он будет вести свой корабль, к кому стремиться?..

«Надо написать Женьке». Серега как-то писал мне, давно, что Женька собирается замуж. Серегина весть кольнула меня. Но я счел это проявлением слабости, недопустимой для будущего покорителя морей.

…В ту ночь Женька забыла снять часы, и я слышал их стук, когда горячая рука ерошила мне волосы, судорожно скользила по плечам. Торопливое биение часов то умолкало, то возникало вновь, точно Женька опутывала меня серебряной невидимой нитью. Но некрепкой оказалась эта нить… Сердце больно сжалось. И от сознания непоправимости нахлынуло отчаяние. Далекая невидимая Женька с укором глядела на меня.

IV. СОСТЯЗАНИЕ С БОЦМАНОМ

Как изменилась за зиму «Чукотка»! После штормов и оледенений белоснежная надстройка потускнела, словно покрылась густой пылью. Там и сям лишаями выступила ржавчина. И боцман, едва установилась погода, стал выматывать команду, заставляя ее снимать с корабля налет зимних штормов и пасмурных дней. Пусть солнце, увидев «Чукотку», отразится в ней. Но кому хочется ощущать солнечные лучи только горбом, не имея времени разогнуться, насладиться теплом и штилем? Вон другие корабли выглядят еще хуже «Чукотки». Порыжелые до самого клотика, с помятыми бортами. Такими и в порт возвращаются и, может, правильно делают: придет корабль к пирсу чистеньким, будто и не промышлял, а с прогулки явился. А так пусть видят, каково достается в зимнем океане.

Но Палагин на сей счет был другого мнения, и мы целыми днями скоблили и красили, и руки наши, став разноцветными, уже не отмывались. А маты, ох, эти маты, сколько мы их переделали — плетеных и тканых, впору лавку открывать! Они лежат перед каждой дверью, а дверей на плавбазе больше двух сотен, и раз в неделю мы стелем новенькие, а старые летят за борт.

Не мог боцман терпеть, когда кто-то сидит без работы. Курят парни, а все равно, вроде бы от нечего делать, должны распускать старый трос и пеньку наматывать на клубок. Потом из нее, как девка косу, в три, в шесть ли прядей плести каболки, потом делать основу мата, пройти ее рядок за рядком, расчесать, подбить ворсом и сдать готовый мат нашему богу палубы — боцману.

Широкогрудый и приземистый, Палагин самозабвенно трудился с утра до ночи и хотел, чтоб от него не отставали. А вот симпатии к нему не было. Видно, это только с бережка кажется, что на кораблях все — от капитана до последнего в судовой роли — друзья, водой не разольешь, это только в песнях так поется.


Стоял тихий солнечный день, может быть, последний. На вертолетке, на самой верхотуре кормы, механики, мотористы и штурманы играли в волейбол. Натянули сетку, привязали за правую штангу мяч на длинном шкертике, чтоб за борт не вылетел, и давай его гонять.

Я сидел неподалеку от игроков, распускал старые тросы. Ребята звали меня: у них на одной стороне была полная команда, а на другой — игрока не хватало. Но я отвернулся и не отзывался: зачем зря расстраиваться? Зови не зови, а мне плести маты.

Сделал я два клубка, заканчивал третий, когда на пеньку передо мной упала тень. Поднял голову — боцман мною любуется. В зеленых глазах плавают оранжевые искорки смеха. Наверно, мой каторжный вид его развеселил.

— Как учили плести? — шутливо зыкнул он, увидев, что я плету мат не из трех, а из двух прядей. Другой рисунок получается. Но не все же на одну колодку делать.

— Так быстрей, — ответил я.

— Может, у кого и быстрей… — многозначительно отозвался боцман, — Только ты на других не смотри.

И тут словно хмель ударил мне в голову: я смерил Палагина прищуренными глазами. Хотел сказать язвительно, да голос подвел, сорвался на петушиный вскрик:

— Может, посоревнуемся? На звание лучшего по профессии, а?

Палагин хмыкнул, взгляд его потяжелел. Давно ему, видно, такого не говорили.

— Жарко будет, — пообещал он. — Подумай. И потом опять же — последствия…

Палагин предостерег не потому, что боялся мериться со мной силой. Сам факт состязания с молодым матросом задел его самолюбие. Тут бы мне действительно остановиться, одуматься. Но меня понесло. И последствия не страшили. Четырех рук все равно нет, а две так и так заняты. Самое большое, что мне грозит, это чистка гальюна вне очереди. На что-либо новое у Палагина воображения не хватит.