Мой мастер — страница 11 из 51

Я смотрю в небо. Вдруг резко и с грохотом взлетела стая ворон. Их много. Целая туча. Что-то увидели или испугались. Или надоело сидеть на одном месте. А впрочем, какая разница…

Я не пойду замуж за Игрека, потому что у меня есть муж и девятилетняя дочь. Мой муж будет со мной до конца. И похоронит, и устроит поминки. И скажет тост. А все эти Иксы, Игреки, Зеты — персонажи для моих сценариев. Без них мне не о чем было бы рассказывать людям. Они — моя тема. И только.

Мы разошлись, каждый в свою жизнь. Кто пешком, кто на такси. А Катерина осталась в своей жизни, с кошками и окном самоубийцы.

Через десять лет

Катерине восемьдесят. По паспорту шестьдесят пять. По паспорту она пожилая, но не старая.

Катерина недавно вернулась из больницы. У нее был второй инфаркт.

Я съездила в Переделкино, договорилась с ее старой домработницей Нюрой. Нюра переехала к Катерине, живет у нее стационарно.

Катерина лежит на диване и ничего не ест. Организм не принимает еду.

— Ну, поешьте супчику… — умоляю я.

— Невкусно, — отказывается она. — Там рис, картошка, а внизу капуста. Это невозможно есть.

Мы с Нюрой пробуем — суп замечательный. Но Катерина не допускает мысли, что она умирает. Виноват суп.

— Ты здесь? — спрашивает она.

Я беру ее за руку.

— Я тебе что-то скажу…

Я напряглась. Приготовилась слушать последнее «прости» или последнее напутствие. Слезы подошли к моим глазам.

— В меня был влюблен врач, — сообщает Катерина.

— А сколько ему лет?

— Тридцать.

«Бред, — подумала я. — Зачем тридцатилетнему парню умирающая старуха?..»

— Он прислал мне письмо, — сообщает Катерина. — Возьми вон там, на подоконнике. Под книгой.

Я подхожу к подоконнику, достаю из-под книги конверт. Вынимаю письмо, написанное карандашом. Читаю…

«Наши вечерние беседы поднимали меня от земли к самому небу, к звездам, я чувствовал себя птицей и летел. И после этих полетов я уже не могу и не хочу возвращаться в прежнее состояние. Вы сумели достать из меня то прекрасное, что было заложено, но где-то пылилось и тлело за ненадобностью…»

Моя Катя не врет и не плывет. Она — для этого. Для того, чтобы подкидывать души вверх, а они там замирают, трепещут крыльями и летят в конце концов.


Позвонила безотказная Лариска и сказала глухо:

— Катерина Николаевна умерла…

Когда я прибежала к ее двери, она была заперта и запломбирована. Видимо, здесь уже побывали люди из жэка.

Домработницы Нюры не было. Перед дверью я, Лариска и Быкомазов. Катерина была к ним равнодушна, любила меньше других, но в эту роковую минуту у ее дверей стоят именно эти двое, как лошадь и собака из чеховского рассказа «Нахлебник».

Быкомазов вдруг заплакал громко и резко. Он не умел плакать, и поэтому его было жутко слушать. Он проговаривал, вернее скорбно припевал на манер плакальщицы. Точный текст я не помню, но смысл был тот, что вот он идет по большому чужому городу, никому не нужный, и есть одно-единственное светящееся окно между небом и землей, светящаяся точка, куда он может прийти, и согреться, и выпить чаю. За эту точку он держался, а теперь…

Мы с Лариской стояли, придавленные горем. Быкомазов оплакивал нас всех. Колокол звонил по мне, я ощущала, что там, за дверью, — часть меня. Умерла моя молодость. И ее будут хоронить.


Похороны состоялись на третий день, по христианскому обычаю.

Институт все организовал, прислал автобус и людей — нести гроб. Два мощных мужика внесли гроб в грузовой лифт. Лифт пошел вниз, но застрял где-то на одиннадцатом этаже. Те, кто ждал внизу, побежали за электриком. Но я ТОЧНО знала, что это Катерина остановила лифт. Она не хотела покидать свое жилище, свою жизнь. Она и мертвая говорила: НЕТ!

Живые все-таки сделали все по-своему. Лифт починили, гроб загрузили в автобус. Привезли в крематорий.

Народу было немного, ведь последние десять лет она не работала. Пришли кое-кто из преподавателей, кое-кто из студентов и, конечно же, безотказная Лариска с Быкомазовым. Внучки не было, ей не смогли сообщить, поскольку никто не знал ее адрес.

Катерина лежала в гробу — ссохшаяся старушка, и был виден ее истинный возраст. Наконец-то она с ним встретилась.

Я смотрела на ее выражение: НЕТ! Губы чуть сжаты, глаза чуть прижмурены, нет, нет, нет!

Это была молодая женщина, заключенная в старое, а теперь уже в умершее тело. Это была жрица любви, которая все бросила в эту топку и ничего не получила взамен. Кроме смерти.

Кто-то произнес над гробом речь — казенные, ничего не значащие слова типа: «от нас ушла», «память о ней»… Все это было вранье и равнодушие.

Гроб пошел вниз. Черные траурные шторки закрывали отверстие в ад. Гроб ушел, шторки вздыбились от температуры. Но мне показалось, шторки вздыбились в протесте: НЕТ!

Катерина провалилась в кипящее огненное солнце. Оно спалило все, что обветшало, все, что болело и было некрасивым. Осталась только ее юная душа, полная любви. Эта душа полетела обратно в пустую квартиру, поднялась без лифта и вошла сквозь закрытую дверь. Она поживет там девять дней, обвыкнется со своим новым состоянием. А потом уйдет, чтобы следить за мной, предупреждать, оберегать. Она меня не бросит.


Катерину похоронили в Переделкине, на деревенском кладбище. Ее могила была последней в ряду, расположенном на склоне. Склон был обращен к полю, за которым виднелась дача Пастернака.

На сороковой день к могиле собрались студенты, друзья — почти все, кто знал ее в этой жизни. Никто никому не звонил, все пришли сами. Вернее, приехали: на машине, на электричке. На склоне собралось человек сто, раскинулись, как цыганский табор. Жгли костры, жарили шашлыки, пекли картошку, пели под гитару. Сама весна пришла на сороковины, привела с собой солнце и ясный день.

Среди всех царила и парила внучка Катерины — с водопадом платиновых волос. Все наши мальчики сделали ей предложение. Такую красоту хотелось видеть рядом каждый день. И владеть одному.

Женя и Володя абсолютно серьезно объяснялись в любви и уговаривали. Казалось, что Наташа — продолжение Катерины и ее не надо узнавать. Они знают ее давно и любят давно.

Наташа спокойно слушала, снисходительно улыбалась. У нее уже был муж, притом второй или третий. И пятилетняя дочь, которая бегала тут же.

Пекло солнце. Наташа раздела девочку догола и велела ей собирать цветы на могилу. Девочка приносила одуванчики и помещала их в баночку с водой.

Быкомазов соорудил палку с табличкой, на которой написано: «Катерина Виноградская. 70 лет». Катерина была бы довольна. Даже здесь она предпочитала быть молодой. Но ей уже неподвластно спрятать родство. Под табличкой, как ангел с распущенными волосами, сидела ее правнучка, возилась с цветочками. Ее единственное бессмертие, которое понесет в мир ее кровь, жажду любви и глаза, немного круглые для кошачьих.

Любовь и творчество — вот рычаги, которыми она хотела перевернуть мир. Но ее фильмы устарели. Ленин оказался не самый человечный человек. А ее мужчины… Они стрелялись, тонули, бросали, и ни один не проводил ее в последний путь.

Я сижу и плачу. Я положила лицо на руки и стараюсь, чтобы мои плечи не тряслись. Я плачу не людям, а себе. Мне душно и одиноко. На людях бывает особенно одиноко…

Позади останавливается Наташа и голосом Катерины говорит, что не надо плакать. Все не так плохо. Катерина прожила длинную яркую жизнь, любила людей, и ее провожает целый табор. Дай Бог каждому так помереть…

Играет гитара. Склон в желтых одуванчиках. Когда-нибудь придет и мой час. Я смирюсь. У меня не будет выражения «НЕТ». Я надену выражение: «НУ, ЕСЛИ НАДО…» Это когда-нибудь. А пока… Поет Володя. Женя делает предложение Наташе — второй раз за этот вечер.

Один из нас

* * *

Во ВГИКе существовал термин «выйти в производство». Это значило: написать сценарий, который примет киностудия. К нему найдется режиссер и снимет кино. Если идти дальше и фильм окажется удачей, то его пошлют на кинофестиваль, он получит приз. А если еще дальше — представят на «Оскара». И фильм окажется удостоенным самой высокой международной оценки. Но это слишком далеко. Мне хотелось самого простого: выйти в производство. И даже это казалось недостижимым.

Однажды мне позвонил Доработчик и попросил, чтобы я встретилась с его другом Аликом. А может быть, позвонил сам Алик и, сославшись на Доработчика, попросил о встрече. А может, вообще никто не звонил, мы просто встретились с Аликом в метро. Момент первого знакомства из моей памяти выпал. Помню только себя и Алика в метро. Я передаю ему свой рассказ. Он хочет снимать кино и ищет для этого драматургический материал. Видимо, ему посоветовали меня. Мое имя начинало тогда неярко мерцать.

Алик — высокий блондин арийского типа. Тонкое лицо, голубые глаза, тихий голос. Объективно — красивый. Но для меня красота — это не рост, не внешность, а талант, который просачивается через глаза. Или хлещет через глаза. У Алика ничего не хлестало, жизненный напор был слабым, как и голос.

Снимать комедию гораздо сложнее, чем мелодраму. Заставить зрителя засмеяться гораздо труднее, чем заплакать. Врожденный юмор — это умение видеть мир через определенное стекло. Одни видят, а другие нет. Владимир Ильич Ленин, например, говорил о себе так: я понимаю юмор, но не владею им. А Ленин был умным и даже блестящим человеком. Однако юмором не владел.

Алик тоже понимал юмор, но не владел им совершенно. И при этом стремился снимать комедию.

Мое впечатление от Алика нулевое. Я вижу его глазами, но не улавливаю его сущности.

Алик забирает рукопись и уходит. Я смотрю ему в спину. Он ступает как-то неуверенно. Одни идут уверенно — и все берут. Другие идут неуверенно и просят. И им не дают. И они обижаются.

Дальше я помню, как мы вдвоем — я и Алик — оказываемся у Доработчика дома. Идет разминка, мы проговариваем возможные сюжеты для комедии. И вдруг зацепились за историю типа: ехал грека через реку, видит грека… — и так далее, куда он попадает, что видит и что с ним случается, с нашим смешным, доверчивым и трогательным Грекой. О том, как он влипает, как «кур в ощип», в авантюрную историю. Я, кстати, долгое время думала: «как кур во щи». Но это примерно одно. Куру сначала ощипывают, потом кладут во щи. Так что для куры все кончается одинаково, как и для нашего Греки.