Мой муж был летчик-испытатель — страница 9 из 12

— О, милый мой! А вы, выходит, серьезно! Но это же мистика какая-то, черная магия. Об этом стрекочут сейчас все сороки на перекрестках.

— Ну вот — я не знаю… Но это правда, честное слово. После этого Вера стала тосковать и сделалась как ненормальная… И наш приход с другом был как бы последней каплей… — Я не мог продолжать, я опять задохнулся. Сердце даже не стучало, а просто дергалось и теснило грудную клетку. Веки были тяжелые, пудовые, как из свинца. Таким же свинцом налилась голова.

— Почему замолчали? Продолжайте!

— А что продолжать, Николай Николаевич? Эта девушка для меня как приговор, а я как смертник и сижу в одиночке. Знаю, ведаю, что скоро зачитают окончательное решение, и потому нет терпения. Да и голос ее все время рядом: «Мой муж был летчик-испытатель…». Да, Николай Николаевич, именно эта фраза и гоняется за мной днем и ночью. Только закрою глаза, и особенно если засну, так сразу — «мой муж был летчик-испытатель…». Конечно, я пытаюсь бороться, уговаривать себя, что это бред, наваждение, но все тщетно, и нет надежды. А самое главное — нет облегчения. Видимо, во мне образовалось какое-то другое нутро, которое все время дрожит и трепещет, как листик, как гитарная струнка, к которой слегка прикоснулись… И этот трепет не заглушить никому, не осилить…

— Опять не те глаголы, Владимир Иванович. Что значит не осилить? Надо привыкать к повелительному наклонению. А вот про второе нутро вы правы. Но только оно в вас не образовалось, а все время было, существовало. Просто вы сейчас прокопали ручеек, и вся талая вода хлынула из вас, и вы тоже захвачены этим потоком.

— Но я же голос ее слышу, я вижу… Я даже могу дотронуться до нее, но только боюсь… Я начал было снова свои странички и сейчас не знаю…

— Вот-вот, ловлю вас на слове. Вы признаетесь, что вы не знаете, но я-то знаю. И в этом вся разница между нами. Я учитель — ваш поводырь, а вы должны идти следом. И обязательно должны закончить свои отчеты, я просто настаиваю. А почему — спросите вы? Да потому, дорогой мой, что я почти поверил, что ваша Вера имела связь с небом, то есть, простите, с космосом, в котором существует какая-то неясная нам энергетическая жизнь. И вот эта жизнь зацепила каким-то боком вашу знакомую, а сейчас эта энергия начинает и вас засасывать в свои сети, и вам нужно мужество, чтобы выстоять, чтобы сберечь себя… Ученые с европейским именем говорят, что существует некий центр всемирной информации, банк мировой памяти, в котором все сплелось: и прошлое, и настоящее, и будущее — в котором сейчас находится, в одной из его клеточек — ваша Вера.

— Но научно ли это, Николай Николаевич?

— Ага, вспомнили о науке, когда уже все поезда ушли. Но допустим, что ненаучно, ну и что из того? Обществоведение доказало, что жить надо в коллективе, но не выходит у людей. Даже хуже того: где коллектив, там и горе, и слезы, и войны. Вы не согласны? И про то люди знают, что нужно любить друг друга, а сами ненавидят, стреляют даже в детей, а на стариков набрасываются удавки. Вы когда-нибудь были в домах старости? Разве это, милый мой, не удавки? Но, наверное, я отклоняюсь. Не взыщите. А вам от души желаю реализма в вашем отчете… Кстати, если бы я был пишущий человек, то непременно создал повесть на вашем материале и назвал простенько так, незаметно — «Отчет об одной командировке». А может быть, даже так, да-да, именно так — «Мой муж был летчик-истребитель»… Ах, испытатель? Какая разница? Итак, закройте глаза, досчитайте до десяти, чтоб расслабить себя, успокоиться, и… продолжайте писать. А пока до свидания. Желаю вам счастливого полета. Вы, конечно, догадались, о каком полете я говорю? Ну конечно, о полете мысли, о полет вашего духа, о полете фантазии… Впрочем, простите, я оговорился — фантазий мне никаких не нужно, а только факты, только события, только реальные лица. Следующий раз я дежурю через два дня. Пока…

Трубка загудела короткими прерывистыми гудками, и это походило на тревожный звук сирены, на крик о несчастье, и я устало откинул голову. И только зажмурился, так сразу увидел Веру. Она смотрела на меня своими синими вспыльчивыми глазами, и такое же нетерпение, а может, презрение запряталось в кончиках губ ее. Говорят, иногда она передвигалась на одних руках. Каким-то немыслимым способом напрягала тело, пружинила, потом отталкивалась коленками от пола и прыгала, как лягушка. О господи!.. Она ведь тоже родилась жить и кого-то любить, быть счастливой. И тогда я тоже думал об этом, когда стоял возле нее рядом с Мишей и смотрел в ее пронзительные глаза, нет, скорей не в глаза, а в очи. И она заметила мое удивление:

— Не смотрите так на меня, не надо. Я знаю, что я такая, но все равно не смотрите. А если не послушаетесь, то я начну грубить. — И она с вызовом взглянула на Мишу. И вдруг с бесстрашием, свойственным только несчастным, сказала громко, нажимая на каждое слово: — Вы думаете, что я всегда была такая? Нет, нет, не всегда! Мой муж был летчик-испытатель, и такой был красивый, не мне чета. — И она опять покосилась на Мишу.

— А где он сейчас? — спросил тихо мой спутник.

— Разбился при испытаниях. Мы жили тогда на юге, на берегу моря…

После этих слов я весь сжался, потому что вспомнил, что в городе, в котором она жила, никогда не было моря. А она продолжала:

— Больше всего на свете люблю море. Муж говорил, оно синее, как мои глаза. — Она неестественно засмеялась, потом тихо спросила: — А вы любите море? — Она смотрела на Мишу.

— Я, представьте, всего дважды приезжал к морю. Вначале учился, потом неудачная любовь, тоска, а после пристрастился к горькому зелью… — признался вдруг Миша, и она как-то облегченно засмеялась.

— Значит, и у вас не все хорошо. Вы одиноки, а значит, несчастны… — Она назвала Мишу на вы, и мать ее согласно покачала головой.

В комнате было грязно и очень глухо, точно форточка никогда не открывалась. Оглядевшись, я обнаружил, что и форточки-то самой не было. А стены давно не белены, на окнах тусклые застиранные занавески. На полу валялись кусочки старой бумаги, скатанные в мелкие шарики. Заметив мой вопросительный взгляд, Вера объяснила:

— Это моя работа. Лежу, знаете, и устану. И станет скучно. Я накатаю этих шариков и бросаю в портрет. Вон в тот портрет, — Она показала ладонью: на противоположной стене висело небольшое изображение белозубого парня. И сам он тоже в белой рубашке, а волосы черные как смола, наверное, подделал ретушью фотограф, потому что в жизни таких волос не бывает.

— За что вы его расстреливаете? — улыбнулся Миша и посмотрел на нее внимательным взглядом.

— Да так. Родня мне какая-то. А вообще-то случайный портретик — мать вон повесила.

Та сокрушенно покачала головой, но ничего не сказала.

— А за границей вы были? Конечно же, были, не отпирайтесь. — Вера улыбнулась, и Миша тоже улыбнулся: понравился, видно, вопрос.

— В Болгарии был. Там впервые и встретился с морем… И еще там много прекрасных лиловых гор. А ночи такие прохладные, звездные, и прохлада особенная… И так хочется жить…

— У вас музыкальное образование? — Лицо у Веры почему-то стало суровое.

— Институт Гнесиных… — ответил Миша и затаенно улыбнулся, ему опять был приятен вопрос.

— Где это? — спросила она рассеянно.

— В Москве же, разве не знаете?

— Знаю, конечно. Я в Москве была раз шесть, и в Ленинграде была, и в Риге, но особенно часто в Ялте… Гурзуф — это такая жемчужина! — У нее загорелись глаза, и она опять стала перечислять с какой-то детской радостью все новые города, но мать ее остановила:

— Дочка, побойся Бога. Я не виновата, что тебя никуда не свозила, — тихонько добавила Катерина и всхлипнула. Этот всхлип поразил меня, и я пожалел, что пришел. А Вера уже выговаривала матери.

— Ты не встревай. Гости мои, не твои… — И после этих слов Катерина приподнялась со стула, хотела, видно, уйти. Потом как-то обреченно махнула рукой и опять села к столу. Мы замолчали, и эта тишина была напряженная, злая, и я чувствовал, как все волнуются, и ничего не мог сделать. Но выручила Вера. Она показала рукой на стену, где висела гитара. И Миша сразу же снял ее с гвоздя и прижал к груди.

— Я буду петь для вас, Вера. Специально для вас.

— Надо же! Осчастливили. — Она сухо скривила губы и притворно закатила глаза. Я ждал ответной выходки, но Миша запел. Его голос, широкий, свободный, зазвучал сразу не в меру призывно, как бы притягивая к себе. Не хочешь, а будешь слушать, и подчинишься, и пойдешь за ним следом. Он пел очень известный романс «Я встретил вас…» — и мне казалось, что это самый чудесный романс на свете. Музыки я, конечно, не знаю, но она смертельно действует на меня, и я не оговорился, Николай Николаевич. Она именно действует на меня смертельно, то есть просто доводит до изнеможения. Иногда мне даже кажется, что люди, сочинившие такие вот звуки, — какие-то совсем другие, особенные люди, с другим сердцем и с другой кровью. И они так же отличаются от нас, как небесно-синие незабудки отличаются от дурной лебеды и крапивы. И вы правы, Николай Николаевич, что голос человека строго индивидуален, что он единственно-неповторимый, как дактилоскопический рисунок. Миша пел, а я вспоминал, как в старших классах мы однажды были с ним на ночной рыбалке, и всю ночь жгли костер, и мой друг, забыв обо мне, смотрел на огонь и пел. Его голос и тогда был таким же прекрасным, и, наверно, не нужен был ему институт Гнесиных, не нужны долгие изнурительные упражнения в музыкальных классах, но я шучу, конечно, шучу… Не мне судить.

А потом пела Вера. И голос ее был обычный, серенький, и мне кажется, она знала об этом, но все равно пела, как бы назло моему другу, назло его отличной академической школе, назло его длинным ресницам, меняющим цвет глаз, назло мне, придумавшему весь этот вечер. А потом они решили спеть на пару. Миша присел к ней на кровать, и я вздрогнул от тяжелого предчувствия, потому что плечи их почти соединились, но он-то не знал об этом или был безразличен. Но Вера-то! Она напряглась вся, даже приподняла локти и плечи. Вы наблюдали когда-нибудь голубенка, который впервые хочет подняться в небо? Он весь взъерошен, взволнован — и вот уж полетел, полетел… Но с Верой было иначе. Она попыталась улыбнуться. Ох, эта улыбка! Так же улыбнулась, наверно, Мария Антуанетта на эшафоте. И Вера улыбнулась и поправила внизу одеяло. Она боялась, я понял — она очень боялась, что как-нибудь неосторожно откроется полог и обнажатся ее ноги. Я однажды их видел: зашел как-то к Катерине в ограду, а та несла свою дочь из бани. Несла так, как мы носим детей — приподняв высоко над землей и прижав к груди, как самое дорогое. Ноги доставали почти до земли. Они доставали до земли и тащились, как плети. Они были синеватые, неживого погибающего цвета, и такие худые, что содрогнулось сердце… И тут обе заметили меня. Я не помню даже, как это было. Помн