Мой принц — страница 2 из 33

За углом встречаю разносчика с шарами… Красные, синие, желтые… И… тут мои мысли сразу сменяются другими, ничего общего не имеющими с предстоящим испытанием. "Который из этих шаров купить моему принцу?" — думаю я с минуту и покупаю три сразу: красный, желтый и голубой, и бегу снова к моему милому маленькому сынишке, в мою квартирку в Кузнечном переулке…

Уже издали я вижу его в окне на руках кормилицы.

Машу шарами и кричу, забывшись, на всю улицу:

— Принц! Маленький принц! Это тебе! Это тебе!

У прохожих испуганные лица. Городовой начинает беспокоиться на своем посту.

Ах, какое мне до них всех, в сущности, дело! Сию минуту на свете нас только двое: я и мой маленький принц!

Я пересекаю двор и трезвоню у двери.

Улыбающаяся румяная кухарка Анюта встречает меня:

— Ну, как? Благополучно ли, барыня?

Она только второй день служит у меня, но посвящена во все мои дела.

— Отлично! Прошение мое принято и в субботу экзамен! — кричу я и с шарами в руках несусь в детскую.

Вот он, моя прелесть, белокурый, кудрявый, светлоглазый, немного хрупкий, немного бледный и тонкий, — совсем как его юная мать. Смотрит на шары и улыбается.

О, прелесть моя!

Перебирая его пушистые кудерки и прижимая к груди это бесценное для меня тельце, я решаю:

"Радость моя! Для тебя одного я должна завоевать будущее, для тебя буду работать, буду стараться, чтобы ты мог вполне гордиться твоей маленькой мамой! Чтобы ты мог жить без лишений, радостно, весело и светло!"

Удастся ли мне это?



* * *

Вся следующая неделя проходит как в чаду. Обе небольшие комнаты моей скромной квартирки оглашаются с утра до вечера то какими-то странными выкриками, то низкими-низкими нотами, то веселым детским лепетом.

И дикие крики, и тихий лепет, и низкие грудные ноты — все это мое. Это я для предстоящего экзамена декламирую бессмертную лермонтовскую поэму «Мцыри», повторяю басню Крылова "Ворона и Лисица". Мрачный, умирающий, юный, одинокий Мцыри, Лиса Патрикеевна, ротозейка ворона — все это чередуется одно с другим. Я быстро перевоплощаюсь из одного лица в другое. Так и надо. Необходимо даже. Путь, избранный мною, требует отречения от собственной личности, требует перевоплощений…


Меня могила не страшит,

Там, говорят, страданье спит

В холодной вечной тишине;

Но с жизнью жаль расстаться мне…


Это говорит юный умирающий Мцыри.

Я вижу перед собой угрюмое бледное лицо, пламенные глаза, прекрасную, гордую голову, и в груди моей разливается огонь сочувствия, жалости безысходной тоски. Мне до боли жаль этого несчастного, одинокого Мцыри… Представляю в его положении себя… Жаль и себя, безумно жаль. Он, я — все смешивается… Ах, как грустно и как сладко! Какая-то волна поднимается со дна души и захлестывает меня. Накатила, подхватила и понесла. Голос мой крепнет и растет.


И вспомнил я отцовский дом,

Ущелье наше и кругом

В тени рассыпанный аул…


Да, да, я вспоминаю и аул, и саклю… Мою саклю… Там растут прекрасные дикие кавказские розы и грозно шумит горный поток… Там я жила, там бегала и резвилась ребенком… Или это только кажется мне?

Плач моего маленького принца приводит меня в себя. Голова кормилицы Саши в красивом голубом повойнике просовывается в дверь.

— Барыня-касаточка, потише, пожалуйста, — Юреньку разбудишь.

Достаточно этих нескольких слов, и Мцыри исчезает мгновенно, а с ним и кавказские розы, и горный поток…

Я бегу к милой колыбельке, извлекаю из нее теплое, раскрасневшееся от сна крошечное существо, осыпаю его поцелуями и, смеясь, декламирую с ужимками, от которых Саша валится со смехом на кровать:


Вороне где-то Бог

Послал кусочек сыра…


Потом происходит торжественное облачение «принца», и мы выносим его на прогулку.

А вечером, после обычного купания моего Юрика, я, наглухо заперев дверь в детскую и опустив тяжелую портьеру, начинаю снова:


Ты видишь на груди моей

Следы глубокие когтей;

Еще они не заросли

И не закрылись; но земли

Сырой покров их освежит,

И смерть навеки заживит…


Тут Анюта прерывает меня и рассказывает, что дворник утром, принеся дрова, спрашивал ее: "Что, у вас барыня-то молодая ровно как будто не в себе? Домовладелица на этот счет беспокоится… До белого утра в окне у вашей барыни свет, и лопочет она что-то и руками размахивает… Намедни под окном видел. Все ли у них тут дома?" И он будто бы многозначительно покрутил пальцами около собственного лба.

— Я ему сказала, — прибавляет Анюта, — передай твоей хозяйке, что наша барыня к экзаменту готовится. А вас просим покорно за нами не подглядывать у окон, а то с квартиры съедем. Только и всего…

Вот он, наконец, настал страшный, решающий день!

Экзамен на драматических курсах назначен ровно в восемь часов.

О, как бесконечно тянется время! На улице дождь, слякоть, туман. В моей крохотной квартирке — уют, тепло и радость. Невинное люлюканье, и тихое воркованье моего «принценьки». И песни Саши, песни про удальца-коробейника, и про матушку Волгу, и про Хаз-Булата удалого…

Топится камин в углу, но я вся дрожу. И в рот не могу взять ни кусочка. Нет аппетита. Думаю только об экзамене. "Быть или не быть", — говорил когда-то Гамлет, принц датский, один из героев Шекспира. Если выдержу — впереди карьера, работа во имя моего Юрика, надежда впоследствии осуществить то, о чем я так мечтала, а может быть, кроме того, имя, слава. Провалюсь — впереди серое, будничное существование… Не хочу! Не хочу! Я должна поднять на собственный заработок моего «принценьку»… Именно на собственный труд, заработок. Но вместе с тем хочу, надеюсь еще достичь славы, чтобы «принценька», мой мальчик светлокудрый, гордился своей матерью.

Ну, Брундегильда из замка Трумвиль, держись, моя милая, крепко!

Как-то неожиданно, незаметно подполз вечер.

Анюта убедила-таки меня проглотить две-три ложки супа и съесть куриную лапку. Она и Саша облекли меня в новое, модного тогда цвета морской воды платье. Отложной воротник открывает ребячески-тонкую шею. Волнистые, непокорные волосы по обыкновению рассыпаны. Глаза горят лихорадочно, как у кошки.

Но лицо…

Ну и личико же у будущей артистки! Цветом оно напоминает сейчас молодой салат, — так оно бледно-зелено от волнения. Щеки, лоб и кончик носа холодны как у покойника, точно я пробыла на леднике, по крайней мере, целые сутки.

Я целую сонную головку сынишки и подхожу к Саше.

— Саша, — говорю я кормилице моего сына, с которой успела за эти несколько месяцев подружиться, несмотря на разницу взглядов и положения, — Саша, у меня нет матери… Отец далеко, и я знаю, что хотя он согласился отпустить меня, но не сочувствует моему поступку. Перекрести меня ты… Благослови и пожелай счастья…

Она силится удержать волнение. И вдруг разражается слезами. Ревет так, точно я иду на плаху, готовлюсь к смерти.

— И на кой ляд экзаменты эти выдумывают! — причитает Саша, подперев щеку рукою. — Только зря ребенка мучат! Ишь, с личика даже спала за эти дни!

Несмотря на то, что ей самой только девятнадцать лет, она самым искренним образом считает меня «ребенком». Она в свои девятнадцать лет пережила слишком много: смерть мужа и собственной малютки-девочки, поступление в приют кормилиц. Бедная Саша!

Сейчас она искренно плачет надо мною. Ей жаль меня за те муки, которые я испытываю сейчас. Жаль и себя.

— Саша, не плачь, — говорю я, — а то я взволнуюсь и уже окончательно провалюсь на экзамене. Понимаешь ли? Лучше исполни мою просьбу, перекрести меня и поцелуй.

Она затихает мгновенно, поднимает правую руку к моему лбу и осеняет меня широким крестом.

— Храни тебя Господь моя лапушка.

В прихожей Анюта с вытаращенными от любопытства глазами шепчет:

— Дай Бог! В добрый час, барыня!

Выхожу на улицу, шатаясь от волнения. Быстро перебегаю двор…

— Извозчик! На экзамен.

— Чаво?

— Двугривенный.

— Куда это? Слышь, не понял.

— Ах!

Из зеленой я делаюсь мгновенно багровой от смущения. Ну, можно ли быть такой рассеянной. Спешу исправить свою ошибку.

— На Театральную улицу, к зданию драматических курсов — двугривенный.


* * *

Я поднимаюсь по знакомой широкой лестнице.

В длинном коридоре пятого этажа, между церковью на одном конце и залою на другом, целая толпа людей обоего пола. Здесь и нарядные, роскошно одетые как на бал барышни в полуоткрытых платьях и длинных перчатках до локтей, с вычурными прическами; здесь и скромно и бедно одетые фигурки в коричневых и черных платьицах, иные при черных фартучках, как гимназистки; здесь и женщины средних лет, здесь и молодые, и совсем еще юные девочки, лет пятнадцати и шестнадцати на вид. Мужчины — почти все молодые, с бритыми по-актерски или еще лишенными всякой растительности лицами. Некоторые из них в черных сюртуках, другие в простых ученических рубашках, опоясанных ремнем с пряжкою. У всех в руках книги или тетрадка. Все возбуждены, взволнованы, и в глазах затаенный страх, порой граничащий с отчаянием. Некоторые, однако, стараются скрыть свой страх и хотят показать, что они ничего не боятся.

Красавец-блондин щурится на окружающую его молодежь и цедит сквозь зубы:

— Не понимаю, чего тут волноваться, право. Ну, срежешься — что ж из этого? Можно обойтись и без курсов. И потом, мудрено срезаться. Продекламировать стихи и басню — не велика хитрость.

— Однако, — возражает ему худенькая маленькая брюнетка с лицом итальянского мальчугана, — конкурс чересчур велик: из ста конкурентов примут не больше двенадцати.