Молчаливый полет — страница 2 из 24

[29]

I. ПИСЬМА С ДОРОГИ

Дорога[30]

Скользя колесами по стали,

Неумолимый, неминучий,

В иные времена и дали

Меня несет дракон гремучий…

Разлуки длительны и странны.

Я не могу прийти обратно.

Привязанности постоянны,

А пройденное невозвратно.

О, город ветра и тумана,

Друзья и девушки, ответьте:

На дне какого океана,

В каком вы все тысячелетьи?

Пути теряются во мраке,

И на пороге постоянства,

Как две сторожевых собаки,

Ложатся время и пространство.

Октябрь 1922

Москва[31]

Столица-идолопоклонница,

Кликуша и ворожея, —

Моя мечта, моя бессонница

И первая любовь моя!

Почти с другого полушария

Мне подмигнули, егоза,

Твои ворованные, карие

Замоскворецкие глаза —

И о тебе, о деревенщине,

На девятнадцатом году

Я размечтался, как о женщине,

Считая деньги на ходу;

А на двадцатом, нерастраченный,

Влюбленный по уши жених,

Я обручился с азиатчиной

Проездов кольчатых твоих,

Где дремлет, ничего не делая,

Трамваями обойдена,

Великолепная, замшелая,

Китайгородская стена,

И с каждым годом всё блаженнее,

Всё сказочнее с каждым днем

Девическое средостение

Между Лубянкой и Кремлем…

Я знал: пройдет очарование,

И свадебный прогоркнет мед —

Любовь, готовая заранее,

Меня по-новому займет,

И я забуду злое марево,

Столицы сонной житие,

Для ярких губ, для взора карего

Живой наместницы ее.

Май 1928

Тоскуя[32]

Тоскуя по розовым далям,

В дорожном весеннем хмелю,

Я дни коротаю за Далем

И ночи за Гоголем длю.

Как нежны, и сладки, и кратки

Призывные звуки дорог! —

Я слышу в словарном порядке

Расхристанной песни упрек,

Я вижу — не ведает чуда

И стынет распятая речь,

И мертвенны звуки, покуда

Мертва Запорожская Сечь.

Но только в украинской думке

За Бульбу вскипит булава,

Как лезут из Далевой сумки

Покорные зову слова —

На кресле, безвылазно строгом,

Дрожит алфавитная цепь,

И Гоголь по вольным дорогам

Ведет заповитную степь.

1 июля 1927

Два вала[33]

Упорная всходит луна,

Свершая обряд молчаливый.

Подъемля и руша приливы,

Над морем проходит она.

Давно ли ты стала такой,

Пророчица глухонемая?

Давно ли молчишь, отнимая

У моря и сердца покой?

Две силы над нею бегут,

Подобные вздыбленным гривам:

Одну называют приливом,

Другую никак не зовут.

В то время, как первая бьёт

О скалы, не в силах залить их,

Вторая, в мечтах и наитьях,

Бессонное сердце скребёт.

Навеки пленённый луной,

Бескрылый, в усердии пьяном,

За нею по всем океанам

Волочится вал водяной.

Но там, где кончается он,

Споткнувшись о гравий прибрежный,

Другой нарастает прилежно

И плещет в квадраты окон;

И, в нём захлебнувшись на миг,

Под знаком планеты двурогой,

Томятся бессонной тревогой

И зверь, и дитя, и старик…

Два вала вздымает луна,

И оба по-разному явны,

Но правит обоими равно,

Естественно правит она.

6 апреля 1929

Атлас[34]

К богине верст мой дух присватался,

И вот поют мои стихи

Географического атласа

Необычайные штрихи.

Покуда ношею Атлантовой

На шее виснет небосвод,

Клубки маршрутные разматывай

Над картами земель и вод;

Перед чернилами и прессами,

С огнем Колумбовым в груди,

Непредусмотренными рейсами

По книге сказочной броди;

Иль, как Орфей, дельфина вымани,

Чтобы избавил от сирен,

Когда над линиями синими

Рука испытывает крен,

Когда, как мачты, перья колются,

Скользя дорогой расписной

По льдам, пылающим у полюса

Первопечатной белизной!

Перед Коперниковым глобусом

Теперь я понял, почему

На нем средневековым способом

Чертили парус и корму. —

Гудя векам прибойным отзывом,

На романтических путях,

Мне снова машет флагом розовым

Богиня чаек и бродяг!

1926

Горы[35]

Мы недолго будем хорониться

В домовинах, в рытвинах равнин —

Мы дорвемся до тебя, граница,

Горняя, как утро именин!

Мы, как дети, что от скудных линий

Переходят к сложным чертежам,

От равнины движемся к долине,

К мудрости, нагроможденной там.

И хвала двухмерному пространству,

Приучившему своих детей

К постепенности и постоянству

В изучении его путей!

Раньше — гладь! Везде один порядок.

Плоскость — раньше. Крутизна потом.

Грудь не сразу из-под снежных складок

Вырастает снеговым хребтом.

Знает ширь степного окоема,

Даже морю мерила края —

С высотою только незнакома

Молодость бескрайняя моя. —

Снится ей, как небо льдами сжато,

Как снега сползаются туда,

Рвутся вниз лавины-медвежата

И ревут от боли и стыда…

Снизу страшно, и клубится, плача,

Школьница-мечта. Но погоди:

Будет, будет решена задача!

Горы — наши! Горы — впереди!

28 сентября 1928

Экскурсия[36]

Плачь, муза, плачь!..

Пушкин

Из-за некошеных камышей —

Горы, похожие на мышей.

Тьма поговорок и тьма примет —

Нанят до гор осел «Магомет»…

Если гора не идет к нему,

Надо вскарабкаться самому.

Ссорится с ветром экскурсовод

(«Столько-то метров, такой-то год…»);

Зернами фирна — черные льды

(Жирные горы! Алла верды!);

Глетчерных семечек блеск и лузг.

Стеблем подсолнечным вьется спуск.

Дробью охотничьей гром заглох.

Эхо катает в горах горох.

Грозные тучи несутся вскачь

(Лермонтов падает…Муза, плачь!..),

Мышьим горохом об стену гор

Эхо кидает глухой укор.

1928

Ахштарское ущелье[37]

Речь уклончивая вершин,

Ложь извилин над хитрым кряжем

И змеиные шипы шин

Под бензиновым экипажем…

Десять метров — и поворот,

Четверть метра — и мы с откоса! —

Но суворовское «вперед!»

Поторапливает колеса.

Гнется взорванная стена

На отчаянных и упрямых,

И тревога затаена

В этих выбоинах и шрамах;

И ущелье, сомкнув края,

Угрожает смертью мышиной,

И несется шоссе-змея

За спасающейся машиной…

Стоп! и бьется, как у зверка,

Сердце загнанное в моторе. —

Снизу злая, как рок, река,

Сверху тоже «memento mori»[38],

А засевший здесь идиот

(Или демон с простой открытки)

Снисходительно продает

Прохладительные напитки…

1928

Кавказ[39]

Жеманных «ах!» и грубых «ух!»

С собой набрал турист-пролаза —

И, как несложных потаскух,

Использовал в горах Кавказа.

На белых гранях этих гор,

Тщеславной следуя привычке,

Он вырезал, как пошлый вор,

Свои беспошлинные клички. —

Нахальный контрабандный ряд

Дешевых чужеродных ссадин…

И эти ссадины твердят

О пошляках, прошедших за день!

Когда курортники уснут

В публичном доме междометий,

Кавказ меняет медь мину

На золото тысячелетий:

В ущелья демонской реки

Краями медленной лопаты

Уже другие пошляки

Вонзают имена и даты. —

И нравов не переменить

Надрезами и письменами —

Упорная проходит нить

Между бессмертными и нами;

Экскурсионные бюро

Противодействуют нахалам,

Но Лермонтовское перо

Прогуливается по скалам.

Август 1928

Туннель[40]

Туннель безвыходно открыт,

Гремит (а выглядел — тихоней),

И электричество горит

В бегущем под горой вагоне.

Как ядра, зло и тяжело

Вагоны прут во мрак и скрежет,

Пока не высверлят жерло

И свет навылет не забрезжит.

Неотвратимая дыра,

Необходимая загадка

Блестит решением — ура! —

Успокоительно и кратко…

В горах невежества и тьмы

И ненависти обезьяньей

Не так ли пролагаем мы

Туннели нежности и знаний —

Одним резцом просверлены

Слепящие сквозные ходы

И в сердце пламенной жены,

И в толще каменной породы!

7 августа 1928

Проезжая[41]

Только проезжая…Плечи и плед,

Желтые полки в оконном пролете…

Кто вы такая и сколько вам лет?

Где вы живете и с кем вы живете?

Поезд ревнует — торопит тайком,

Точно жена вы ему иль цыганка,

Вот он несет вас, вот машет платком…

Стыд нам и горе, рабам полустанка!

Рыжий попутчик, случайный сосед,

Он-то запишет ли в хитром блокноте,

Кто вы такая и сколько вам лет?

Где вы живете и с кем вы живете?..

Август 1928

Списанное со скалы[42]

Здесь так хороши обязательно-лунные ночи,

Так много души в обаятельном имени Сочи;

Так больно при мысли, что кончатся море и горы,

Что сроки разлуки непреодолимы и скоры;

Так жалко часов, отведенных для праздности летней,

Что ждешь не дождешься, когда же нагрянет последний!

Август 1928

По следам весны[43]

Весна штурмует напролом,

Дымя теплом и льды тараня.

С каким апломбом первый гром

Подвластные обходит грани!

Как ласточка сквозит крылом!

Как бредят югом северяне!

Они садятся в поезда,

На их подвижные диваны,

Они торопятся туда,

Откуда к нам, на праздник званый,

Влечет Полярная звезда

Гостей пернатых караваны…

Но осень переходит вброд

Мельчающий поток сезона —

И снова всё наоборот:

Гогочут гуси полусонно,

И снизу деловой народ

Их видит из окна вагона.

Так вольный сын голубизны

И пленник железнодорожный,

Свершая по следам весны,

Свершая дважды путь свой должный,

Взаимно встречны и равны

И вечно противоположны.

Март 1928

II. ОСТАНОВКА В КРЫМУ

Ночь в Феодосии[44]

Из номера гостиницы — дыра

Безвыходной Феодосийской ночи.

Собачий лай — до самого утра.

Горячий лай — насколько хватит мочи.

Я только что приехал. Не видал

Ни башен Генуи, ни исполкома.

Край не исследован. Круг знаний мал.

Молитва псов одна лишь мне знакома.

Который час? Должно быть, больше трех.

Рассвет сейчас. Действительность воскреснет.

Я с городом сражусь. Но песий брех,

Но песня неизвестности — исчезнет.

Взывай, вопи, собачье сердце тешь!

Судьба не ждет. Судьба неумолима.

И брызнет луч. И просияет брешь

В ограде обнаруженного Крыма.

Земля надеждами осаждена.

Гостиница покоится во мраке.

Что перед нею — тын? забор? стена? —

Пока не видно. Гавкают собаки.

7 июля 1929

Балаклава[45]

Бухта-заточница, бухта-темница,

Бухта тишайшая в нашей стране,

Наши в тебе отражаются лица,

Наши — снаружи и наши — на дне!

Нежные горы тебя укачали,

Долгим охватом от бури хранят,

Время здесь дремлет на мирном причале,

Парусной вечности трется канат.

В прошлом и в будущем — внешняя смута,

Козни Европы с обеих сторон —

Вот и грозят эти кручи кому-то,

Мутному морю готовят урон.

Слева над ним — генуэзские башни,

Справа — советские пушки над ним,

Завтрашний подвиг и подвиг вчерашний

В тихой воде мы сегодня храним.

Слева ученый и вахтенный справа

Ходят дозором и в стекла глядят,

Рыбу под ними коптит Балаклава,

В мирном затоне купает ребят…

Прочно закрытая в крымском Пергаме,

Помни, сестра, что за дверью твоей

Пьяница-море стучит кулаками,

И душегубствует ветер-злодей!

27 июля 1929

У ворот Крыма[46]

Золотолюба-генуэзца

Толкает парусная прыть

Пространством досыта наесться

И время в жилы перелить. —

О вольный флаг его факторий!

Ты солью крыт, ты ветром дран, —

Довольно ржаветь на запоре

Воротам неоткрытых стран.

Вот петли, мазанные кровью,

Прощальный отверзают срок,

Вот Генуя средневековью

Указывает на порог…

Теснитесь, крымские монголы

И краснокожие Антилл, —

Колумбы генуэзской школы

Заходят в первобытный тыл,

И крепость детской Балаклавы,

И бизнесменский небоскреб —

Зарубки первопутной славы

На крестовинах бурых троп. —

Соперники и антиподы,

Открытые одним ключом,

В различные глядятся воды

Под переменчивым лучом,

И солнце — птичья каравелла —

Плывет по очереди к ним,

Чтобы в Нью-Йорке вечерело

И утру радовался Крым,

Чтобы проклятие норд-остов

Кидал, пред Адмиральский лик,

В новооткрытый полуостров

Закрытый на ночь материк.

Но плачь, татарская можара,

И, ось Америки, кричи,

Когда вратарь земного шара

Роняет с пояса ключи

И в тайну башни генуэзской,

Нарушив Галилеев лад,

Землетрясение-пират

Порой врезается стамеской.

1 июля 1929

Ираклийский треугольник[47]

Севастополь — запальный фитиль

На Таврической бомбе истории.

Это — известь, и порох, и пыль,

Это — совесть и боль Черномории;

Херсонес — это греческий крест,

На дороге Владимира постланный,

Это — твой триумфальный наезд,

Князь, в язычестве равноапостольный.

Балаклава ж — молочный рожок

В золотой колыбели отечества,

Переливший младенческий сок

В пересохшие рты человечества…

В Севастополе — бранный курган

И торжественность памяти Шмидтовой. —

— Для чего он сжимает наган? —

Ты рассердишь его — не выпытывай.

В Херсонесе, царьградский подол

О языческий жертвенник вымарав,

Византиец садится за стол,

Чтобы выпить за подвиг Владимиров;

В Балаклаве — и английский бот,

И фелука торгашеской Генуи,

И пещерного жителя плот

Облегли ее дно драгоценное…

Ираклия три гордых узла

На платке завязала Таврическом,

Чтобы память их нам донесла

Недоступными варварским вычисткам.

Треугольник убежищ морских,

Он не канул на дно, он не врос в траву

И поет о столетьях своих

Погруженному в сон полуострову.

2 июля 1929

Бахчисарай[48]

Фонтан любви, фонтан живой!

Александр Пушкин

Дворец Гиреев пуст…

Адам Мицкевич

Бродил я и твердил (не зная сам,

Что значит по-татарски) — «мен мундам!»

Но с этих слов, загадочно простых,

На землю веял прадедовский дых,

И дух кочевий, по моим следам,

Гудел гостеприимно: «мен мундам!»

Я кланялся плетущимся домой

Сапожникам с паломничьей чалмой,

И отращенным в Мекке бородам

Я признавался тоже: «мен мундам!»

Я наблюдал, как жесткую струну

Кидали шерстобиты по руну,

И войлочный мне откликался хлам

На хриплое от пыли «мен мундам!»

По замкнутым дворам туземных нор,

В святых пещерах молчаливых гор,

Снимая башмаки у входа в храм,

Шептал я, как молитву: «мен мундам!»

К Фонтану слез Гиреева дворца

Младой певец другого вел певца,

Он звал его по имени — Адам —

И, встретив их, я крикнул: «мен мундам!»

Когда же я спросил о смысле слов,

Мне давших ласку и привет и кров,

— Я здесь! — мне отвечали. — здесь я сам!

Вот всё, что означает «мен мундам»… —

Журчал ключом и лился через край

Воспетый Севером Бахчисарай.

В Бахчисарае это было, там,

Где я сказал впервые «мен мундам».

Где хан не правит и фонтан не бьет,

Где Пушкинская тень отраду пьет,

Где суждено уже не тем устам

Шептать благоговейно «мен мундам!»

10 июля 1929

Великий ветер[49]

Дули ветры всех румбов и линий:

Ветер западный, чайки смелей,

Волчий — с севера, с юга дельфиний

И верблюжий — с восточных степей;

Было шумно в обветренном стане —

Между морем и горной дугой,

В откроенной долине свиданий,

Вдохновенный царил непокой;

И рвались через редкие звенья

Ураганы в курганной гряде,

И летело мое вдохновенье

По соленой и желтой воде.

Пусть жара обернулась москитом

И рассыпала злые рои,

Пусть ложатся зверьем перебитым

Бездыханные ветры мои, —

Но взревут возмущенные недра,

Поколеблют зловещий покой

И начало Великого ветра

Возвестят оживленной строкой.

26 июля 1929

Гриф[50]

За надрывным Карадагом

Гриф распластан рыжеперый,

Смертью праведной и спорой

Угрожающий бродягам. —

А бродить не всякий может

По разъятому вулкану,

И, когда я в пропасть кану,

Рыжий гриф мой труп изгложет…

Это было: рвань сандалий,

Сгустки крови на ладонях,

Отклик стона в гулких доньях

Лавой ущемленных далей,

Дрожь изъеденных тропинок,

Скрежет зыблемых карнизов,

И вверху — крылатый вызов

На неравный поединок.

Эту битву всякий знает,

Все над пропастью мы виснем,

Некий гриф беспутным жизням

О судьбе напоминает. —

Сквозь года, сквозь тучи зрячий,

Смотрит хищник терпеливый

На приливы и отливы

Человеческой удачи.

Он с паденьем не торопит,

Он спокоен, потому что

Виноградный сок Алушты

Будет неизбежно допит,

Потому что мы летаем

Только раз и только книзу

И беспамятному бризу

Клок одежды завещаем.

17 июля 1929

Кратер[51]

…Как рухнувший готический собор…

…Встает стена…

М. Волошин

Здесь — Крым. Здесь места нет Парижу,

Но в рыжем Карадагском кратере

Я ощущаю, я предвижу

Собор Парижской Богоматери. —

Как мир, в эскизах одичалый,

Как первые истоки готики —

И рвущиеся к небу скалы,

И поднятые ими дротики.

Над вулканическим собором,

Химерой, с парапета согнанной,

Летает гриф с огромным взором

И чертит в небе профиль огненный.

Закатного светила зорче,

Паря над миром, как пророчество,

Он видит творческие корчи,

Он славит пламенное зодчество.

22 июля 1929

Ай-Петри и Карадаг[52]

На Ай-Петри не было туч,

И сказала Ай-Петри богу:

— По примеру кавказских круч

Я хочу облачиться в тогу.

Я — красавица меж вершин,

А красавице льстит одежда…

Расспроси об этом мужчин,

Если сам ты в этом невежда.

И еще мне нужен покров,

Чтоб отдать его Карадагу:

Он страдает от злых врагов,

И мне жалко его беднягу. —

Бог ответил, даря ей ткань

Из добротной небесной влаги:

— Семя Евы рядится в дрянь,

только ангелы ходят наги.

Этим суетным городам,

Осененным тобой, в угоду

Ты заимствовала у дам

Переменчивую их моду.

Но не видыван в городах

Голый воин рати небесной,

Божий первенец, Карадаг,

В бездну павший и ставший бездной.

Пусть же стынет его броня

На безоблачном жестком ветре,

От гордыни его храня

И от женственных чар Ай-Петри.

Всё размоется. И сползут

Складки сланца во влажной ткани.

Но свершу я мой страшный суд

На нетленном моем вулкане. —

7 июля 1929

Сфинксы[53]

Знойный ветер играет песком

И заносит простертые груди,

И подножия наши тайком

Скарабеи обходят, как люди.

Мы глядим на рыбачий улов,

Равнодушные сфинксы загара,

А вокруг — пирамиды холмов

И верблюжьего моря Сахара.

Пролежать бы три тысячи лет,

А потом — отряхнуться от лени

И, упершись в засыпанный плед,

Распрямить золотые колени!

11 июля 1929

Коктебель[54]

Бывают минуты — их нежно обходят молчаньем,

Для них оскорбительны звуки похвальных речей…

И люди бывают — восторгов минутная дань им

Больней равнодушья и корня забвенья горчей.

Не так ли и он, средоточие царственной мысли,

Святой Коктебель, ко льстеца неколеблемо глух? —

На кратер ли взглянем, на степь ли, на зыбь ли, на мыс ли —

Бессильно над ним скользит человеческий пух.

В публичной Алупке, в разбойном гнезде Балаклавы,

Восторгу и щедрости отклик нетрудно найти.

Но брось портмоне в неподкупном судилище лавы

И честь Коктебеля коварных стихов не плети.

Как будто земной, к неземному он тянется кряжу,

Забытый богами чертеж несвершенной мечты. —

Хотите — купайтесь, хотите — гуляйте по пляжу,

Но только молчите, но только не лезьте на «ты».

3 июля 1929

Гроза в Коктебеле[55]

Трехсложная туча с противоположной землей

Какие-то древние вечные счеты сводила, —

Таранила молнией, полосовала струей,

Лежачую била, на сонную падала с тыла.

А люди кричали: — Строга твоя кара, строга!

Пройди себе краем и малых детей не рази ты! —

Но знает ли воин, уродуя темя врага,

Насколько невинны секомые им паразиты…

14 июля 1929

Утешительное письмо[56]

А писем нет… И Вам неведом

Владеющий Почтамтом рок. —

За завтраком и за обедом

Вы ждёте запоздалых строк…

О, как медлительно, как туго

Ворочаются пальцы друга,

Не снисходящего к письму,

Глухого к счастью своему!

Но, слогом не пленяя новым,

Склоняя Вас к иным словам,

С приветом, незнакомым Вам,

Нежданное я шлю письмо Вам,

И сердца неуемный бой

Глушу онегинской строфой.

Строфа бессмертного романа,

Недюжинных поэтов гуж,

Она пригодна для обмана

Обманом уязвленных душ.

В какой же стиль ее оправить?

Каким эпиграфом возглавить?

Врагу волшебниц и мадонн

Какой приличествует тон? —

Я перелистывал письмовник,

Незаменимый для портних, —

Но я не пакостный жених,

И не кузен, и не любовник…

Забыта вежливая «ять»,

И я не знаю, как начать. —

Ну, как живете? Что видали?

В каком вращаетесь кругу?

Какие блещут этуали

На Коктебельском берегу?

А, впрочем, праздные вопросы

Стряхнем, как пепел с папиросы,

И пусть курится до зари

Наркотик лёгкий causerie[57].

Есть в Коктебеле полу-терем,

Полу-чердак, полу-чертог.

Живет в нем женщина-цветок,

Хранимая покорным зверем.

Кто эти двое? — Вы да я

(Признаюсь, правды не тая).

На севере, в потоке будней,

Всё так меняется, спеша,

Но в зыбке гор, в медузьем студне

Незыблема моя душа.

Заворожённая собою,

Она покорствует покою,

И только раз за пять недель

Сменил мне душу Коктебель.

Его характер изначальный

Бессменно властвовал во мне,

Затем что сменность глубине

Обратно-пропорциональна

(Чем буря более сильна,

Тем долее её волна).

Он мэтром, genius'ом loci[58],

Явил свой мужественный лик,

И я тонул в глухом колодце

Проповедей его и книг,

И, на суровом Карадаге

Учась возвышенной отваге,

Сменил на холостую стать

Любовь к «жене» и веру в мать.

Я был — как вахтенный в походе,

Как праведник, как слон-самец,

В плену забывший, наконец,

Подруг, живущих на свободе,

И долго радовался там

Мужского ветра голосам.

Но дни бесстрастья пробежали,

И, каменный ещё вчера,

Мир Коктебеля в мягкой шали

Не брат мне больше, а сестра;

Мне звёзды — женскими глазами,

Мне волны — женскими губами,

Мне суша — вышитым платком, —

И эта женственность — кругом.

Шарманщик переводит валик

(За маршем воли — нежный бред),

И, свет преображая в свет,

В глазу меняется хрусталик,

А сердце шепчет: — Брось перо

И чувствуй — просто и остро!

2 августа 1929

III. ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ

Морская болезнь[59]

Энергия хлещет за борт

И вызов кидает бездне,

И молодость пишет рапорт

В приливе морской болезни. —

И пишет она, что так-то

И так-то обидны факты,

И с берегом нет контакта,

И отдыха нет от вахты —

«Простите мое нахальство,

Но слишком душу качает…»

И с флагмана ей начальство

По радио отвечает:

— Чем старше судно морское,

Тем глубже его осадка —

Сначала нам нет покоя,

А после нам очень сладко.

И жребий, для всех единый,

Состарит ваш юный трепет

И парализует тиной

И ракушками облепит, —

Вперед же, смолою вея

По картам следуя здраво:

Гребите пока левее —

Успеете взять направо!

13 июля 1926

Песок[60]

«Noli tangere circulos meos!»

— Не касайся моих чертежей, —

Не смывай их, о девушка Эос

Из-за влажных ночных рубежей!

Роковые колышутся зори,

Непогодою дышит восток,

И приливное рушится море

На исчерченный за ночь песок.

Под веслом со случайной триремы

В Архимедовой мудрой руке

Непонятный узор теоремы

Возникал на прибрежном песке.

И в изгнаньи, с холодной отвагой,

Чертежи политических карт,

Как учитель, изломанной шпагой

Выводил по земле Бонапарт.

И, подобный небесному гостю,

Отрешенный от мира поэт

На куртине нервической тростью

Проводил фантастический след.

Но, как варвар, жестокое, утро

И прилив одичалых морей

Отомстили — и старости мудрой,

И отваге, и грезе моей…

4 марта 1925

Ярость предка[61]

Для каждого из молодых людей,

Когда ему ни в чем не повезло бы,

К тем, кто удачливей, к тем, кто сытей,

Возможны вспышки зависти и злобы. —

Любимцам женщин, чей нетруден хлеб,

Чей счет от жизни наперед отстрочен,

Он может крикнуть, что их бог нелеп,

И, сквернословя, надавать пощечин.

А если бы ожесточенный дух

Его смутил завистливым стремленьем

И злобой к тем, чей жар давно потух

С давным-давно ушедшим поколеньем,

То и тогда, смертельно побледнев,

Пред склепом их, пред их изображеньем,

Он утолил бы свой бессильный гнев

Слепым, но справедливым разрушеньем…

Ни к тем, кто жив, ни к тем, кто в прошлом спит, —

К тем, кто в грядущем, тайном и неблизком,

К ним, шествующим, счет моих обид

И список жалоб с безнадежным иском!

От наших рук тебя твой возраст спас,

И все мы в жертву твоего наследья,

О правнук наш, сияющий за нас

С вершин ненаступившего столетья!

Декабрь 1925

История жизни[62]

Розой отрочества туманного,

В ожиданьи усекновения,

Голова моя Иоаннова

Вознеслась над садом забвения.

Но как буря — страсть Саломеина,

Небо юности хлещут вороны,

Роза сорвана и развеяна

И несётся в разные стороны.

А ложится жатвою Ирода,

После боя чёрными хлопьями,

Где долина старости вырыта

И покрыта ржавыми копьями…

9 декабря 1924

Земная слава[63]

Отяжелела славою земля —

И трехтысячелетним взором

Рим императора и короля

Обводит выветренный форум.

Гляди: он жив! он в мире вновь один!

В нем нет ни лап, ни колоколен,

И боги льстят, и боги просят вин,

И цезарь весел и доволен.

Опять рычат объезженные львы,

Опять подожжена столица,

Лавровый нимб — у каждой головы

И в каждой матери — волчица.

Пусть над землей — безмолвие и гнет,

И горьки дни, и ночи тяжки —

Но Рим горит, но слава сердце жжет,

И львы у цезаря в запряжке!

Сентябрь 1921

Расхищаемый музей[64]

Которое солнце заходит,

А звезды, как прежде, дрожат

И древнюю землю уводят

На путь ежедневных утрат.

И вечер — и снова немая

Утрата скользит от меня,

Точеные руки ломая

И греческим торсом звеня.

И с каждой ночною потерей

Бездушие гипсовых глаз,

Безмолвие ваших мистерий,

Богини, теряю я в вас.

Не жду откровения свыше,

Но вижу: пустеет музей,

Чредой оголяются ниши

Души одичалой моей.

Директор? Но он равнодушен:

Не он тут поставил богинь,

Не он их из пыльных отдушин

Пускает в небесную синь.

Когда же последние пери

Закончат последний побег:

Директор уйдет, а на двери

Напишет: «закрыто навек».

Август 1921 — декабрь 1925

Безбрачие[65]

Вы холосты, братья, и молоды вы,

Вам слава под окнами крутит шарманку

И светлой невестой с вуалью вдовы

Вас будит, и ждет, и зовет спозаранку.

У каждого подвиг, у каждого честь,

И каждый по-своему светел и славе —

Способностей масса, талантов — не счесть,

И выскочка жалостный гению равен.

Пока мы свободны от брачных тенет,

Мы боль одиночества музыкой лечим,

Но песня иссякнет, и слава уйдет,

Шарманку хромую взваливши на плечи.

И женщина сядет за нашим столом,

И белые руки на скатерть положит,

И вороном, вникшим в Эдгаровый дом,

Хозяйскую душу, как нишу, изгложет.

13 ноября 1925

Муза[66]

Мышка серая понимает

И котенка и западню,

Хлопотливо не начинает

Долговечную беготню.

В долгий день под потолками дремлет,

Но, лишь лампа задребезжит,

Мышка гласу вечера внемлет,

Встрепенется и побежит.

Мать бросает свою корзину

И пускается наутек…

Это муза к Вашему сыну

Заглянула на огонек!

Это дщерь чернильного рая,

И в родного предка ее

Первый Гамлет вонзил, рыдая,

Бутафорское лезвие!

И намного, намного позже

Пращур этого вот зверька

По автографу «Птички божьей»

Пробегал, робея слегка.

Вот грызет она хлеб и сало,

А быть может, бабка ее

Нам про Блока бы рассказала,

Про житье его да бытье…

Вот протягиваются нити

Через книжную чешую…

Мам милая, не гоните

Музу бархатную мою!

9 декабря 1927

Мир[67]

Когда в груди слишком большое счастье,

А сила слов слишком невелика,

Мы говорим, что мы хотим обнять

Весь этот мир, суровый и прекрасный.

Был, помню, день, каким-то счастьем полный,

Настала ночь, и вот приснилось мне,

Что я действительно могу обнять

Висящую в пространстве нашу землю.

Ее обуреваемое тело

Я у экватора перехватил,

И тропики, как ленты живота,

Дохнули зноем на мои суставы;

Ее лица — я полюса коснулся,

Но злые полыньи на месте глаз,

Но глетчерный оскал на месте рта

Пропели мне о холоде и смерти…

Когда я никну над горячим телом

Земной сестры, я вижу иногда:

Ее глаза и губы холодны,

Как северные льды родной планеты;

Как северные льды родной планеты,

Ее глаза и губы холодны. —

— Какой прекрасный и суровый мир! —

Кричит титан, разжав кольцо объятий.

Сентябрь 1928

Точка зрения[68]

Путем наблюдений над собственным телом

Закон сновидений открыл я в себе,

Как тысячи лет его открывали,

Как тысячи лет откроют еще:

Ложишься направо — спокойствием веет,

Колышется радуга дивных удач,

Налево ложишься — и сердце бунтует,

И струи кошмара нещадно секут..

Как трудно расстаться с виденьями счастья

Согретому лаской волшебного сна

Для тягостной лямки сознательной жизни,

Для явственной качки с обоих боков!

И как хорошо продираться спросонок,

Еще не поднявши заплаканных век,

Сквозь дебри кошмара к открытым пространствам

Простых огорчений и ясных трудов!

Тревожные волны бездонного бреда

Я с левого бока люблю загребать —

Мне ясно оттуда: действительность лучше,

Какою бы серой она ни была.

Но если бы знал я, что больше не встану,

Что негде спастись от последнего сна,

Последнюю ночь, изменивши привычке,

Я мирно провел бы на правом боку.

Апрель 1928

Косноязычье[69]

Валунами созвучий,

Водопадами строк

Рвется дух мой ревучий

Через горный отрог.

Строг и невыразим ты,

Жесткий мой матерьял:

Несговорчива Мзымта,

Замкнут дымный Дарьял!

И в цепях пораженья,

Напряженно-немой,

Прометеевой тенью

Голос корчится мой;

Тщится косноязычье

Печень-речь мою съесть. —

Это — коршунья, сычья,

Олимпийская месть.

На альпийские травы

И на глетчерный лед

Крутоклювой расправы

Молчаливый полет!

Август 1928

Стиль «a la brasse»[70]

Не опасна мне жадная заводь,

Не обидна свобода светил:

Липкий гад научил меня плавать,

Плавный коршун летать научил!

Нет, недаром лягушечью силу

И расчётливость хилой змеи

Унесли в торфяную могилу

Заповедные предки мои…

У запруды, в канун полнолунья

Я шагнул и квакунью спугнул

И к бугру, где нырнула плавунья,

Удивлённую шею пригнул. —

Я учился: я видел: рябая

Округлилась вода чертежом,

И, как циркуль, к луне выгребая,

Мудрый гад мой поплыл нагишом.

Ах! заманчиво влажное ложе,

И конечности дрожью полны,

Будто я земноводное тоже,

Тоже блудный потомок волны.

Над перилами женской купальни

Я размашистой думой нырял

В ту пучину, где пращур мой дальний

Облегчённые жабры ронял;

Я развёл твои руки, подруга,

Окунул и скомандовал «раз!»

Ты на «два!» подтянулась упруго,

А на «три!» поплыла «a la brasse».

Дорогая! Поздравим природу:

Стала мифом родная среда,

Ты лягушкой покинула воду

И Венерой вернулась туда!

17 августа 1928

Колумбы любви[71]

В любовной мальчишеской прыти,

Под зыбью девической ткани,

Эпоха великих открытий

Приходит за веком исканий. —

Как чайка, душа прокричала,

И парус напрягся смоленый —

Снимайся с родного причала,

Плыви на охоту, влюбленный!

Он долго мечтает о чуде,

Сомненьем и море объятый,

И первые женские груди

Находит во мгле розоватой. —

Рука приготовлена к бою,

И воском залеплены уши;

Он шарит подзорной трубою

По линиям девственной суши;

Он шарит — и, снова голодный,

Ведет непотребную лодку,

Как остров крутой и бесплодный,

На карте отметив находку…

Но, алчущий взор напрягая,

Он Индию видит в мираже,

Он видит — зарделась, нагая,

И нет ее слаще и краше!

Прибойное кружево руша,

Свергается в пену сорочка,

Открыта последняя суша,

На карте поставлена точка, —

И гибнет, обманутый твердо,

Колумб, совратитель вселенной,

Мечтая об Индии гордой

В объятьях Америки пленной.

6 июля 1928

Зверь[72]

Я — зверь, но особенный:

это легко доказать. —

Я груди Европины

допьяна смел искусать;

Я вгрызся, мурлыкая,

в ломкий Кавказов хребет,

И Арктика дикая

кличет меня для побед;

Мне ведомо многое —

ненависть, радость и стыд,

И четвероногое

в предках моих состоит;

Мне будущим бредится —

в сотах накопленный мед! —

И совесть-медведица

сердце, как лапу, сосет;

И чмокают мокрые

черные губы ее,

Сосущие до крови

зверское сердце мое…

Влюбляйся, ухаживай,

мудрый двуногий медведь! —

Дано тебе — заживо

в царственной страсти мертветь.

Я — зверь, но особенный:

хищник, любовник и хват, —

Не ртом, не утробиной —

сердцем во всем виноват.

Я жертву преследую

месяц, и месяц, и год,

И медлю с победою —

мышью играющий кот!

Но ewige Weiblichkeit[73],

женственной вечности дух,

В медведичьих валенках

топчет подушечий пух;

И след ее светится

славой нездешних высот,

И совесть-медведица

сердце, как лапу, сосет!

11 октября 1928

IV. ПУТЕШЕСТВИЕ В ПРОШЛОЕ

Передпоходная[74]

Долго, долго надо мною выла мать,

Из седла меня хотела выломать.

Говорил я ей: — Довольно, выдра, выть,

Бабью боль пора из сердца вытравить. —

И, как телка, для журьбы стреножена,

Над речной ревела быстриной жена

И кричала: — Бойся вражьей погани —

Ранят тебе тело, голубок, они!

Ах, ни поену тебе, ни сыту быть

И небриту ржавые усы тупить,

Горек в сечах, в передрягах дальний путь —

А и встречусь ли с тобой когда-нибудь?.. —

Я ответил, что под бабьи жалобы

Так же прадедам моим сшибало лбы,

Звуки вольного степного кликанья

Подо мной взнуздали, разожгли коня,

Через реку меня гонит рысью прыть

Меч о рыцарские латы вызубрить,

Против пики вынимает шпагу бой,

Сводит вражью смерть с казачьей пагубой…

23 ноября 1926

Ярославна[75]

Смерть песне, смерть! Пускай не существует!..

Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..

А Ярославна все-таки тоскует

В урочный час на городской стене…

К. Случевский

Дымится даль. За скифскими буграми

Бряцают сталью племена.

Надежда тает, как свеча во храме.

Дружина ханом пленена.

Закаты пышут тишиной зловещей,

И, петушась, как на разбой,

Резное солнце, всё острей, всё резче,

Горит над княжеской избой.

А темной горнице полуперуны

Сидят за слюдяным окном;

Там тенькают задумчивые струны,

Там пальцы спорят с волокном;

Там перепел водой из клетки прыщет,

Скорбит княгиня там, и — ах! —

Рука рабы подобострастно ищет

В ее славянских волосах…

Но не одна, над огражденным валом,

Княгиня бродит поутру:

Ковылий дух с падучим покрывалом

Ведет злодейскую игру.

Певучий ветер золотые пряди

Перебирает на стене,

Как струны гуслей, как листы тетради,

Как волокно в веретене.

По перегонам, по яругам древним,

Вернется князь, врагам на страх,

И солнце страсти засверкает гребнем

У Ярославны в волосах. —

А вам трещать, бродячие суставы,

В тисках пергаментных полос,

В упругих струнах, в переборах славы

И в искрах чесаных волос!

3 апреля 1928

О лирике[76]

Офелия, помяни меня в твоих святых молитвах…

«Гамлет»

От неласкового Гамлета

К нам ли ты, в страну веселия,

Приплыла, слезами залита,

Безутешная Офелия?

Вспомни, кроткая, о лирике,

Помани к реке девической

Под воинственные выкрики

Нашей славы прозаической!

13 ноября 1926

Обращение к Екатерине (с приложением проекта памятнику Петру I)[77]

— Ваше величество — vous comprenez?[78] —

Всадник над пропастью, смута под спудом,

Конь на дыбы — не я Фальконэ,

Если работа не будет чудом!

Всякое чудо червонцем звенит,

Чудо растет сообразно налогам, —

Полмиллиона на адский гранит

С гадом под боком, — не так уж и много…

Райская сказка про Ваши дела

Рабским потомством не будет забыта.

Бронзовый конь, закусив удила,

В розовый воздух врежет копыта!

Бунты, что рушат кумиры царей,

Здесь лишь оближут подножные звенья —

Всадник пребудет у лир и у рей

Символом ветра и вдохновенья.

Киньте же, мудрая, щедрой рукой

Денег и подданных в пламя горнила!

В гимны грядущего льются рекой,

В сплаве со славой, медь и чернила.

Июль — 4 сентября 1927. Ленинград. Площадь декабристов — Москва

Пир Петра (Песня)[79]

Жарь из кружек!

Царь наш лют!

Флот из пушек

Шлет салют.

Пир горою,

Вширь Нева —

Рою, строю

Острова.

Страх отбросьте,

Враг и брат, —

Жарьте в гости,

Царь-де град!

Шапку набок,

Жми, сапог,

Лапай Гапок,

Милуй бог…

Уж не баб ли

Сменим флот? —

Мы на сабле

Женим бот.

Душу ль терпкий

Сушит червь —

Пьем за верки,

Пьем за верфь!

В сушке — срубы.

Стружки — «штурх»… —

Вытер губы

Питер-бурх.

Пили гости,

Ела рать —

Сели в кости

Поиграть:

Нечет в зерни

Мечет люд,

Флот — вечерний

Шлет салют…

Мир с тобою,

Вширь, трава, —

Рою, строю

Острова!

1926

Загадка[80]

Когда на сердце гадко,

Когда душа во тьме,

Веселая загадка

Рождается в уме:

Как вымысел веселый,

Как беззаботный стих —

Старинные камзолы

В аллеях золотых.

Там фрейлинами — павы,

И фрейлины — под птиц,

Там эхо длит забавы

Пяти императриц,

Так, в страхе перетруски,

Декабрьский «пардон»

С французского на русский

Как «бунт» переведен…

Там ветреные марши

Над городом глухим

И вдовы-генеральши,

Внимающие им,

Играющая белка

В нетронутой тени

И мальчик-скороспелка

За томиком Парни…

Июль — 3 сентября 1927, Детское село — Москва

Мойка, 12 (Последняя квартира Пушкина)[81]

Я ходил и дышал красотою

Ненаглядного града Петрова,

Я над Мойкой боролся с собою,

Чтоб не броситься вниз головою

Перед домом, где выбито слово,

Возвещающее — ах, не верьте! —

Об одной неожиданной смерти.

Это здесь, как сосновые ветки,

Колыхались московские предки

И, как ветхие пальмы Завета,

Караулили негры-нубийцы,

В этом граде скрещенного света,

Столь суровом для сердца поэта

И столь нежном для самоубийцы.

Июль — 3 сентября 1927, Детское село — Москва

Лирика дочери городничего[82]

Уехал Хлестаков…Бряцает сбруя,

Бряцают мысли, путаны и дики:

У Земляники дочь Перепетуя,

Перепетуя дочь у Земляники…

Марья Антоновна! Что в грусти проку?

Плечо горит, и взор в окно стремится…

«Сорока полетела…» Да, сорока,

Но вещая, но радостная птица!

Летел, летел в хвостатом фраке щеголь,

Настрекотал, сорочий, ревизора…

Пусть навсегда уехал он, и Гоголь

Останется при званьи щелкопера,

Ей нипочем: в душе ее девичьей

Он светлый сон, он принц и нареченный.

Пускай, как шут, осмеян городничий,

Пускай судья трепещет, потрясенный,

Пускай беда, страшнее почт и Турций,

Как взяточник грозит его борзятне,

Но память о залетном петербуржце —

Что может быть печальней и приятней?…

26–27 ноября 1927

Убийство посла[83]

…Где лягут кости? В землю их вселят,

Чужие руки, свежий дерн настелят,

Чужие меж собой броню, булат

И все мое заветное разделят!..

А. Грибоедов

Императорского русского посла,

Грибоедова убили в Тегеране…

Что наделали вы, жадные убийцы?

Будто русские и сами уж не могут

С их же, с собственным, расправиться поэтом?

Если тщились оказать вы им услугу,

Вы ошиблись, дорогие персияне! —

Русские еще покажут миру,

Как они своих поэтов любят:

Собственными душат их руками,

Собственными их ногами давят,

Кровью их родную землю поят.

Глупые и жадные убийцы

Вы увидите лишь через восемь лет,

Как поставят русские к барьеру

Лучшего из всех своих поэтов

И на загнанного ими наведут

Пистолет французского бродяги.

Но пройдет еще четыре года —

Лермонтов поспеет на закланье,

И убьет его не чужестранец,

Не случайный, подставной убийца, —

Свой же брат убьет его — военный,

Богу чести преданный дурак.

Да, напрасно вы поторопились,

Убивая русского посла:

Не сочли вы каиновых рук,

Не прочли иудиных сердец

Соплеменников его и братьев!

Сами бы они его не хуже —

Потому что ценят песнопенья

И умеют песню оплатить…

Иль не знали вы, что он — поэт?

Спрашивайте в следующий раз,

Не поэт ли тот иноплеменник,

Для кого вы камень припасли.

Погрозит муллам чумазым

Шах над мертвым дипломатом

И откупится алмазом,

Тонким и продолговатым.

Царь же, этот камень синий

На ладони возлелеяв,

Скажет: — Жаль, что на чужбине.

Что не здесь… не как Рылеев. —

На Гергерском перемете

Остановка для обеда. —

Путник спросит: — Что везете? —

И услышит: — Грибоеда. —

Восьмилетье скоро минет,

Скоро на опушке леса

Этот путник брови сдвинет

И прицелится в Дантеса.

1929

Генерал[84]

Война! Война! Царь объявил набор,

И вот уже молебен в церкви Спаса.

Он треплет шнур вдоль красного лампаса

И нервничает перебором шпор.

Сосед-сенатор затевает спор

По переливы певческого баса:

— La gurre, mon prince…[85] а хватит ли запаса,

И если хватит, то до коих пор?.. —

Потом прислушивается к хоралу

И подставляет ухо генералу,

Чтобы услышать: — Родина близка.

Из русских сел, как воду из колодца,

Мы можем черпать нужные войска.

Mon cher[86], поверьте слову полководца. —

19 декабря 1926

Камень Каабы[87]

В списке всесветных святынь

Спорит с предметом предмет —

Мавры порочат латынь,

Риму грозит Магомет.

Полный тропических жал,

Мастер заразу рожать,

Камень Каабы лежал

И продолжает лежать…

Сотни и тысячи губ,

Холя холеры змею,

Слюнили аспидный куб,

Смерть целовали свою.

Гурий в раю разбуди,

Горний Господень хорал, —

В долгом священном пути

Смуглый мулла умирал. —

Умер, но Мекки достиг,

Лёг, отпустив караван,

Стынет в устах его стих

Книги, чьё имя — Коран.

Белая сказка пустынь,

Тысяча первая ночь…

Господи, камень содвинь

И помоги превозмочь!

1926

V.ПРЕДМЕТЫ В ДВИЖЕНИИ

Урожай[88]

Возьмите, свяжите, свезите

В амбары размолотых благ,

Просейте на колотом сите

За золото проданный злак!

Да служат не гладу, а сыти

Пшеница, ячмень и овес —

Везите, везите, везите

За возом пылающий воз!

1927

Ворон[89]

Ворон, ворон, стряпчая птица!

День твой жарок, а вечер тих —

На закате солнце коптится

Черным веяньем крыл твоих.

Как намедни солод медовый

В медном солнце ворон варил:

Вот он стынет, небу готовый —

Денный таз над копотью крыл.

11 января 1926

Молния[90]

Туча, как денежная забота,

Туча, как козырь, над дубом шла —

Взбухла и вскрылась и, как банкрота,

Вексельным росчерком обожгла…

Угольный памятник дубьим сокам,

Акциям молниям, дождю обид,

Сохнет он в горе, как туз, высоком,

Труп — но упорствует и скрипит.

Мох упованья, мечта о чуде,

Запечатанный зигзаг судьбы…

Мне попадались такие люди —

Громом обглоданные дубы.

4 сентября 1928

Папироса[91]

Голубая душа папиросы

Исчезает под пеплом седым, —

Обескровленный ангельский дым

Разрешает земные вопросы…

Он рядился в табачную плоть

И прозрачную кожу бумаги,

Как рядится в мирские сермяги

Потайной домотканый господь.

Но, пылающе-рыжеволосый,

Жаром спички приник серафим, —

И прощается с телом своим

Голубая душа папиросы.

11 октября 1926

Духи[92]

О сладкое сердцебиенье

От пламенных ее духов,

Диваны, полные значенья,

Застенный бал, глухой альков,

И запах, льнущий к изголовью

В дыму струящихся сигар,

И истекающий любовью

Душистой памяти угар…

Ужель не стрелы купидона,

Не сеть Кипридиных интриг,

А яд зеленого флакона —

Живой взаимности язык? —

— Да, он. — За стойкой парфюмерной

Аптекарь, вздернув рукава,

В бутылки льет рукою верной

Любви струистые права.

Они стоят, как изваянья,

По полкам, в лентах и звездах,

Фабричный знак — печать молчанья

На их заклеенных устах.

Стоят о сладостного мига —

И конденсированный сок,

Как целомудренная книга,

Хранит двусмысленный урок.

Апрель 1921 — Декабрь 1925

Часы[93]

Дрожит зачарованным принцем

Певучее тело часов —

Минута лукавым мизинцем

Касается тонких усов,

Качаются гири-подвески,

Как ядра в тяжелой мошне,

И маятник, мужески-резкий,

О ласке мечтает во сне.

Он ходит от края до края,

И каждые тридцать минут,

В торжественной страсти сгорая,

К нему обольстительно льнут —

И боем, во тьме напряженным,

Летучую нежную плоть

Он милым нетронутым женам

Пытается проколоть.

Под музыку стона и дрожи,

Великое множество дней

Он с ветреной вечностью прожил,

Ни разу не слившися с ней. —

И в комнатах тихого дома,

Не знающий отклика зов,

Звенит вековая истома

До гроба влюбленных часов!

13 октября 1926

За окном[94]

Градусник повешен за окном.

Собеседник веток и скворешен,

Будь погоде верный эконом,

Чуток будь и в счете будь безгрешен!

Принимай заказы изнутри,

Переменам следуй чрезвычайным,

Да почаще в комнаты смотри

И на все вопросы отвечай нам.

Срок ужасный — каждою зимой,

Каждым летом — взлет недоуменный…

Сторож честный, сторож наш прямой!

Плавься, стынь — тебе не будет смены.

Но зато, когда мы тяжко спим,

Крепко спим у своего корыта,

Ты открыт пространствам мировым,

И тебе вселенная открыта.

Теплый дом сегодня снится мне.

Этот дом — страна моя родная…

Вот повис на призрачном ремне

У ее закрытого окна я. —

За стеклом — тепло и духота,

За стеклом не думают о стуже;

Там сыскали место для скота,

А меня оставили снаружи…

Многое мне видно с косяка,

Где меня, как пугало, прибили:

Жарко дышат на меня века,

Злые замораживают были.

Градусник, я брат тебе теперь,

И на всей земле нас только двое!

В двух вершках окно твое — но мерь,

Но считай ненастье мировое.

6 апреля 1929

Акробат[95]

Поэт, проходи с безучастным лицом:

Ты сам не таким ли живешь ремеслом?

В. Ходасевич

Для равнодушной знати

И для простых ребят

На жалостном канате

Танцует акробат.

Расчетливой истомой

Он спорит с вышиной,

Почти что невесомый,

Почти что неземной.

И нет сомненья в чуде,

И смерти нет — пока

Чувствительное «будя!»

Не грянет с потолка. —

Он медлит, как лунатик,

Оглохший от сонат,

В предательский канатик

Сужается канат,

И, гибельному крепу

Отдавшийся на миг,

Врезается в арену

Плясун и баловник…

……………………….

Когда я вижу чудо,

Меня всегда томит,

Что в нем — четыре пуда

И что земля — магнит,

Что падают и строфы

С лирических небес,

Под прессом катастрофы

Приобретая вес…

Ноябрь 1928

VI. ВСТРЕЧИ-РАЗЛУКИ

Разлука[96]

Перекрестила. Время пробило.

В тисках напутственных ладоней —

Лицо, взволнованное добела,

Лицо и память о Дидоне…

Веревка якоря — отвязчива,

Любви сопутствует измена, —

Прости же мужа, уходящего

От женственного Карфагена!

Песок пустыни, страстью дующий, —

Увы! не слаще, не пьянее,

Чем парус, трепетно ликующий

В руках бегущего Энея.

1928

Лицейская современность[97]

Депеша. Срочная. От дамы.

И добрый бог-телеграфист

Благословенной телеграммы

Ко мне протягивает лист.

Назавтра в нежную столицу

Крылатый двигнется экспресс,

Как если б молнию-орлицу

С востока выпустил Зевес, —

И о прибытии Леилы,

В свершенье сладостной мечты,

Провозвестит мне голос милый

Из телефонной пустоты.

16 апреля 1925

Локон[98]

Над головкой полугреческой

Мне взгрустнулось почему-то…

Здравствуй, скорби человеческой

Непутевая минута!

Вы смеетесь: «что тут странного?

Разве стала я другая,

Иль, причесанная наново,

Я мила, как Навзикая?»

Чтоб задуматься растроганно,

Нам достаточно порою

Неожиданного локона,

Заведенного сестрою.

9 марта 1925

ПОЦЕЛУИ[99]

I. В шею

В это утро певучего льда

Нам не видны в умершем прибое

Ни гребные суда,

Ни текучая Троя. —

Но открытая шея твоя

Мне сказала, что мрамор Елены —

Это только струя

Нерастаявшей пены…

Декабрь 1921

II. В губы

От угла до другого угла

Затекала улыбкою губка

И, голубка, текла,

Как ладья-душегубка.

А влюблённый ее целовал

И дышал над улыбкою кроткой,

Как безжалостный шквал

Над беспомощной лодкой.

Декабрь 1921 — май 1925

Японка[100]

Не кокетничай со мною,

Легковесная японка, —

Разве можно взять женою

Трогательного ребенка?

Столь же нежной, столь же бледной,

И с глазами как котята,

В юности своей бесследной

И луна была когда-то.

Но в супружестве законном,

В ходе месячного цикла,

Солнце огненным драконом

В чистую луну проникло…

Много женщинами сшито

Тканей и препон напрасных —

Даже зонтик не защита

От лучей и взоров страстных…

Ах, не поддавайся зною,

Шелковая перепонка,

Не заигрывай со мною

Из-под зонтика, японка!

12 июля 1926

В ожиданьи[101]

Дух и тело исковеркав,

Адских пыток зная дело,

Лишь одною не владела

Католическая церковь:

Это пытка ожиданья,

Применяемая ловко

Обожаемой плутовкой

В час условного свиданья.

Бедной жертве нет спасенья,

И еще не знают люди

Между всех своих орудий

Лучшей меры откровенья.

На часах деленья мелки,

Но страшней тисков монаха —

Их стремительные стрелки

В спазме злобного размаха.

22 февраля 1925

Вулкан[102]

Наша вечность велика нам,

Тяжки страсти исполина —

Я служу тебе вулканом

Недоступная долина!

Сил клокочущих излишки

Под застывшею корою

Будят огненные вспышки

Над томящейся горою.

Тлеет негой исподлобья

Взор влюбленного бедняги —

И, как пепельные хлопья,

Буквы стынут на бумаге.

Для чего она дана мне,

Эта даль полунагая?

Я, как письма, шлю ей камни,

Сам ее не достигая.

Лава медлит, и, слабея

И сады свои колебля,

Ждет Везувия Помпея,

Захлебнувшаяся в пепле!

10 июня 1926

О скуке[103]

— Пойди, — говоришь ты, скучая, —

И сердце мое взвесели! —

Пускай не имею ключа я

К забавам печальной земли,

Пускай ни ключа, ни рубля нет,

Пускай ничего нет у нас, —

Но духом невольник воспрянет

И скуку прогонит на час.

Побольше скучай, дорогая! —

Чем горше улыбка твоя,

Тем лучше, свой дух напрягая,

Созрею для мужества я:

Остроту сложу позатейней,

Сыграю, струну теребя,

Свожу тебя в цирк и в кофейню

И Рим подожгу для тебя.

Вся слава, все лучшие звуки

Покорны тугому бичу,

Что в женской взвивается скуке

И щелкает в слове «хочу».

Скотину, противную клади,

Подвигнет лишь кнут за спиной —

Скучайте же, подвига ради,

Погонщицы славы земной!

22 сентября 1929

VII. СКОТНЫЙ ДВОР

Чудило (Сборная пародия)[104]

Ну, братва, и бывает же вздор.

Чего со мной было — умора!

Выхожу я вчера на дозор

В подходящем месте для вора.

А идет это вроде пижон,

Пальто на нем без бахромок.

Я его, конечно, ножом:

Слегка попал, а слегка промах…

Закричать он хотя не успел,

Но привстал и блевнул красным,

И сказал — белый, как мел:

«Ты меня это, друг, напрасно.

Я не знал, что такой капут

Ожидает меня сегодня,

Голова моя весит пуд,

В этой ране — жар преисподней…

Губы жгут и воздух сосут…

Подойдите ближе, убийца,

Поднесите к лицу сосуд,

Помогите виску напиться!»

Он еще раз блевнул нутром

И шепнул: «У меня забота —

С самопишущим золотым пером

Возьми у меня листик блокнота.

Запиши мой последний стих,

Сочиненный мной по дороге,

И пошли его, ради всех святых,

В “Новый луч” или “Красные итоги”…»

Вижу я — от луны светло.

Дай, думаю, запишу частуху.

Прохрипел он мне тут свое барахло

(Без фамилии — не хватило духу).

И храню вот — без первых строк

(Выкурили гады в ночлежке):

«…Кратковременен жизненный срок,

Мы живем, обреченные спешке.

Чуть окрепнув, на самом краю

Уходящего вдаль виадука,

Мы провидим кончину свою

И страдаем за сына и внука.

О, не так ли суров народ

Золотого советского края

Ради милого сына живет,

Ради внука в боях умирая?

Этот жертвенный трепет атак,

Это счастье…» Не кончил — скрутило.

А здорово — так его так!

Экой парень чудило…

1928

Свершитель треб[105]

Это был обыкновенный клоп —

В меру трус и в меру кровопийца…

Ах, не хмурься, лавроносный лоб!

Снизойди, о лира олимпийца!

Что нам стоит рассказать хоть раз

Про дела и про заботы клопьи?

Всё равно ведь — для дневных прикрас

Мы стряхнем постельное охлопье! —

…Каждый день, в пуховую метель,

Звон матраца вызывал на дело,

Пел трубой и забирался в щель

Острый дух почиющего тела.

По пчелиной трубчатой игле

Кровяную передвинув подать,

Полной колбой клоп скользил во мгле,

Клоп спешил свой груз переработать.

Столько раз согрев и напитав

Красным медом золотую шкуру,

Знал он твердо — и его состав,

И давленье, и температуру.

Но случилось…Нектар стал горяч.

Бог потел, и это было ново.

Хоботочком, как домашний врач,

Клоп всю ночь выстукивал больного.

Продолжалось… Свет не погасал.

Кровь прогоркла. Изменив порядку,

Клоп дежурил, он слегка кусал,

Но не пил, а слушал лихорадку.

Жар осекся — и за пядью пядь

Начал падать, гнев сменив на милость.

Что же с кровью? Клоп не мог понять,

Почему она остановилась…

Он бежал от страшной тишины

И нашел за скважиной замочной,

На кровати мужа и жены,

Брагу тризны и уют полночный. —

Кровь гудела, но была сладка,

Кровь кипела, но не иссякала —

И текла в каналы хоботка,

Как вино венчального бокала…

Очевидец и свершитель треб,

В муках смерти и в пылу зачатий

Ты сосешь благоуханный хлеб

И на нем кладешь свои печати!

Но встают усталые с перин,

Жгут свечу, ругаясь словом скверным,

И шипит гробовый стеарин:

«Dies irae.. Requiem aeternam…»[106]

6 января 1928

Кондор[107]

Слегка чудаковатый контур

За проволокою вольеры —

И вот американский кондор,

Который видел Кордильеры.

Сны детства! Разреженный воздух…

Майн-Рид…Кровать…Свечной огарок…

Страна индейцев, лам бесхвостых

И дорогих почтовых марок!

Во время школьных репетиций

Как было лестно — без запинки

Повествовать о хищной птице,

Которой поклонялись инки!

На ярмарках из марок ярких,

Чужак от областей надводных,

Ты шел в обмен на самых жарких,

На самых редкостных животных. —

Охваченный меняльным блудом,

За знак с твоею шеей голой

Я мог пожертвовать верблюдом,

Проштемпелеванным Анголой…

Но счастье лет, азартом полных.

Ты позабыл в тени вольеры —

Твой мир — наплеванный подсолнух

И праздничные кавалеры.

2 февраля 1926

Утиная судьба[108]

Нотками нежного вызова,

Зеленью тонкого пуха

Тешила селезня сизого

Сладкая утка-рябуха.

Кроткое кряканье слушая,

Лакомка, падкий до ласки,

Думал он: «Вот она — лучшая

В мире крапивы и ряски!»

Думал он: «Всё приготовили

К нашей утиной утехе, —

Бабы — душой Мефистофили —

Гретхен пленили в застрехе…

Радуйся, жадная птичница,

Ад нам любовью готовя, —

Чадная утья яичница —

Вот твоя выгода вдовья.

Селезня, слезно воспетого,

Гонят на сцену — пожалуйста! —

Скажет ли кто после этого,

Чем я не копия Фауста?..»

5 декабря 1926

Кровь и любовь[109]

Трехгодовалый грузный хряк

Исправно служит «Свинощету»

И в сотый раз вступает в брак

Не по любви, а по расчету…

Свою породистую кровь

Привить метиске из Норфолька —

В таком подходе — не любовь,

Одна расчетливость, и только!

Об семенить и изменить

И новым холодеть романом —

Какая дьявольская нить

Между свиньей и Дон-Жуаном!

Наука — сваха и свекровь,

Наука, не моргнувши бровью…

(Тут можно рифмовать с любовью,

Но это будет не любовь…)

Апрель 1926 — 16 октября 1927

Случай на крыше[110]

Вечером на одинокой крыше

Кот приворожил к себе ворону.

Он понравился ей шерстью рыжей

И смешно мурлыкнутым «не трону»…

Месяц был как месяц, и в тумане

Крыши перемигивались жестью;

Птичий клюв изобразил вниманье,

Вызванное непривычной лестью:

Вежливо подрыгивая лапой

И подергиваясь, в знак традиций,

Кот подкрадывался тихой сапой

К радостно подрагивавшей птице.

И нежней, чем самурай пред гейшей,

Как диктует дедовский обычай,

Он ей декламировал звучнейший

Из придуманных котами спичей…

А спустя немного, в результате

Сказочного бракосочетанья,

У родителей, весьма некстати,

Вылупилось странное созданье. —

Если только верить их рассказу,

Их детеныш был как дух заклятый —

Полузверь и полуптица сразу,

Сразу волосатый и крылатый;

От отца с закваской кровопийцы

Цвет он унаследовал и волос,

А от матери — предплечий спицы,

Жесты, и полет, и невеселость.

Кот поплакал над своим ребенком

И назвал его летучей мышью…

Верьте, детки, тонким перепонкам,

Посвященным лунному затишью!

25 октября 1926

Случай в посольском квартале[111]

В стране, где прав довольно мало,

Где чужеземец — это царь,

Вблизи посольского квартала

Смиренный проживал кустарь.

При нем был пес из фокстерьеров.

Подобно всем китайским псам,

Он трусил белых офицеров

И был безжалостен к купцам.

По мненью пса, достичь довольства

Нельзя иначе, как вбежав

На территорию посольства

Одной из западных держав.

Свой адский план продумав тонко,

Он как-то в кухонном углу

Лишил невинности болонку,

Принадлежавшую послу…

Конечно, суд, конечно, гласность…

Кустарь ответчиком предстал…

Международная опасность!

Дипломатический скандал!

Но кто поспорит вероломством

С наивернейшей из подруг? —

Болонка пинчерным потомством

Посольство поражает вдруг!

Ученый эксперт вывел прямо,

Что в жилах каждого щенка

Туземной крови нет ни грамма,

А крови пинчерной — река…

Китайца больше в суд не тянут,

Китаец прав, китаец рад,

Ему легко, а фокс обманут,

А фокс унижен и рогат.

Апрель 1925

Случай в Женеве[112]

Я — страшной новости гонец.

Послушайте, исполняясь духу,

Про мученический конец,

Постигший рядовую муху! —

Свободной мысли колыбель,

Женева нравилась всегда ей.

Там спит над озером отель,

Засиженный мушиной стаей.

У кухонной его плиты,

Над сковородкой рот разиня,

Сколь часто сиживала ты,

Моя малютка героиня!

Но ты влетела второпях

В зал, где, рассевшись по ранжиру,

Сто грудей пели о путях

К разоружению и миру…

Сверканье сахарным пленяясь,

Ты прогулялась по манишкам,

Чьи обладатели, клянясь,

Грозили воинским излишкам.

Они кричали: «Дух войны

Грозит грядущим поколеньям,

Но будем вооружены

Разоружительным терпеньем!»

В окно! В окно! Тошнит от врак!

Скорей! Тоска подходит комом.

Бежать!.. Но форточку сквозняк

Захлопнул перед насекомым…

Оно в испарине, дрожа,

Проводит лапкой по макушке…

«Разоружа…» «Вооружа…»

Ах, нет ужаснее ловушки!

Там просят сдвинуться на треть,

Там просят не решаться сразу,

Там требуют предусмотреть

Пропагандистскую заразу…

Взглянула муха на Восток,

Полна сочувственной заботы;

Перекрестила хоботок,

Изнемогая от зевоты;

Сложила томно два крыла,

Решительных не выждав сдвигов,

И в два приема умерла,

Худыми ножками подрыгав.

— Здесь ветви мира — напрокат.

Здесь даже мухи мрут от скуки, —

Сказал восточный делегат,

Брезгливо умывая руки…

Подвижником на блудный пир

Явилось бедное творенье. —

Спи с миром, павшая за мир!

Вкушай загробное варенье!

10 мая 1929

VIII. ЛЕГЕНДА

Дары Америки[113]

Властолюбивая наследственность

К морям, как в детстве, нас зовет,

И первопутная торжественность

В рыбачьем парусе живет.

Бродяга, проклятый викарием

И осужденный королем,

Обогащает полушарием

Всемирной карты окоем.

Со звоном золота и каторги

Пират Атлантикой несом,

И Слава в латах конквистадорки

Штурвальным правит колесом.

Водительница и ответчица,

Она и в бурях, и в боях,

И Амазонка ей мерещится

В американских берегах.

Индейцы бьются с бледнолицыми,

И через робкие очки

Мы напрягаем над страницами

Расширившееся значки.

____________________________

Мы видим — с перуанских Альп

Спадают снежные покровы,

Сдирает с тайны свежий скальп

Завоеватель их суровый.

Мы слышим клич — «туда, туда,

Туда, где желтые богатства,

Где лам сребристые стада

И красная пастушья каста!»

Но через пастухов и лам,

Неуловимая для глаза,

Со страшной местью пополам

Распространяется зараза. —

Тебя мечом не одолеть,

Тебе не страшен бой мушкета, —

Тобой приходится болеть,

Неведомая спирохета!

Когда шумит обратный стяг

И флот торопится попятно,

На бледной коже у бродяг

Вскипают бронзовые пятна;

Под милым золотом скрипят

Изнемогающие трюмы,

Но кости ноют у ребят,

И лица у ребят угрюмы:

Уж лучше черная чума

Или зеленая холера,

Чем боль, сводящая с ума

Весельчака и кавалера!

За флотом пенный виадук

Струится следом дерзновенным,

И плавно движется недуг

По голубым и влажным венам…

А с берега родной земли,

Навстречу брызнутые круто,

Звучат ликующие «пли»

И гром военного салюта.

_________________________________

С тех пор щедротами Америки

Европа в хрипе, в горе, в жути,

И пляшут хмурые венерики

На свадьбе золота и ртути…

Мутнеет кровь, мечты подавлены,

Томится страсть боязнью лютой,

И лучшие уста отравлены,

Как чаша, полная цикутой.

За вспышку скопидомной похоти,

Вспашку девственной Ла-Платы —

Какие бешеные подати!

Какие щедрые расплаты! —

И жертва уличной трагедии,

Рыдая на фонарной тумбе,

Клянет Колумбово наследие,

Не зная даже о Колумбе!

__________________________

Сомнений нет, надежды нет,

Ломается последний якорь,

Как адмирал, растерян знахарь,

И волны рвутся в кабинет…

Ну что же? — поблагодари,

Оставь рублевую бумажку

И в слякоть, с шубой нараспашку,

Иди и шляйся до зари.

Я знаю — может быть, и ты,

С письмом, окурком и портретом,

Оставишь нам перед рассветом

Свои восторги и мечты.

Как доктор, поднесешь ко рту

Лекарство с револьверным дулом

И, задрожав плечом сутулым,

Отсалютуешь в пустоту…

Во славу древних моряков

— Да незабвенны наши предки! —

Такие выстрелы нередки

В судебной хронике веков —

Они звучат то там, то сям,

В тиши торжественной минуты,

Как запоздалые салюты

Победоносным кораблям.

Но, с золота заморских руд

Смывая ржавчину болезни,

Наука требует — «воскресни!» —

И славит выдержку и труд.

1–3 октября 1927

<Дополнение 1>

Бумеранг[114]

О звуках

Два слитных гласных суть дифтонг,

А два согласных — аффриката.

Связь «н» и «г» звучит как гонг,

Как медный звон в момент заката.

Филологический инстинкт

Не спас нас от чужого ига,

И через титул (твой! ating)[115]

Дань гуннам ты приносишь, книга.

В моем ферганском Sturm und Drang[116]

Сквозит изгнанничество Гейне,

И бури слова бумеранг

Еще по-рейнски лорелейны.

О смысле

От птицелова-австралийца

Через индусов и татар

Твой образ, палочка-убийца,

Я принял, ветреница, в дар…

Проклятый дар! Каких бы линий

Душой я в небе не чертил,

Она останется рабыней,

Она к подножью темных сил

Вернется в сроки, без ошибки,

Как ветер жизни ни влеки

В центростремительность улыбки

От центробежности тоски…

25 июня 1931

Стриж[117]

Крылья — сабли. Пустотою

Ты живешь, чудесный стриж,

Подгоняемый тоскою,

Исходящею из крыш.

Надо ль делаться пилотом,

Если, став на берегу,

Бегом глаз твоим с полетом

Я сравняться не могу?

Хищный, черный и сварливый!

Ты не можешь, чтоб скала

Твой покой нетерпеливый

Слишком долго берегла.

Ты откажешься подавно —

В клетке, высмеян щеглом,

Взять от Марьи Николавны

Муху с вырванным крылом.

И умрешь в цепном бессильи

И грудной подымешь киль,

Чтоб на спущенные крылья

Села радужная пыль.

Чтоб обрел сухой зоолог

В жалком чучеле таком

Дух небес меж тесных полок

Над латинским ярлыком…

1921

Царская ссылка[118]

Овидию — на край земли,

К полярному Дунаю —

Мне горстку денег принесли,

А от кого — не знаю…

Растут сугробы, крепнет лед,

На пальцы дует ссыльный…

Был мир — и нет… Но кто-то шлет

Привет мне замогильный.

Среди болот, среди равнин,

Чинов и прав лишенный,

Вчерашний муж и гражданин,

Сегодня — прокаженный!

Так кто ж, безыменным письмом

Обременяя шпалы,

Не задрожал перед клеймом

Позора и опалы?

Кто запечатал, кто послал

Во мрак, в тысячеверстку,

На самый северный вокзал

Вот этих денег горстку?

Ища письмен, которых нет,

Сторожевой охранник

Их, верно, пробовал на свет

И нюхал их, как пряник,

И, лишь немного погодя,

Как подобает сыску,

Он сам, крамолы не найдя,

Мне сдал их под расписку.

Но он не знал, наемный раб,

Начинка для мундира,

Что с ними выпустил из лап

Все заговоры мира.

Вся соль, все шелесты земли,

Вся боль по ним, измятым,

В меня вошли, в меня втекли

С их душным ароматом.

На этих вестниках цветных

Мне донесли приветы

Духи сестер, и дух пивных,

И духота газеты.

И я не трачу — я храню

Заветные бумажки,

Как злой банкир, что под браню

Кладет сундук свой тяжкий.

Так вот, Овидий, старожил

И брат мой по Дунаю, —

Я горстку денег получил,

А от кого — не знаю…

3 января 1928

Вуадиль[119]

Ханум, душа моя, джаным,

В чилиме спит зеленый дым…

Какой высокопарный стиль

Подсказывает Вуадиль!

Но не витийствуй, книжный рот.

Забудь восточный оборот

И в песню классовой борьбы

Переработай скрип арбы!

Сто дней над пылью кишлака

Не проплывают облака,

Сто дней, которых жаждет власть,

Чтобы отцарствовать и пасть.

Сто дней, которыми, как дождь,

Омыл Париж кровавый вождь,

Сто дней, чадящих, как фитиль,

Томят бесплодьем Вуадиль.

Откуда в Азию проник

Наполеоновский язык?

Откуда топот галльских миль

В твоем звучаньи, Вуадиль?

Сто дней, заложенных под гром,

Горят бикфордовым шнуром,

И горы, выстроившись в ряд,

Как бочки с порохом, стоят.

Сто дней взывают бедняки:

«В горах рожденная, теки!

Омой, целебная гроза,

Трахоматозные глаза!

В своих коробочках скорей,

Пахта рассыпчатая, зрей!

Поток задохшийся, пыхти,

Пахту питая по пути,

Минуя байскую бахчу

И угрожая богачу!»

На той припадочной реке,

В забытом небом кишлаке,

Стоит, осевшая на треть,

Почет забывшая мечеть.

Как все мечети, с детских лет

Она имеет минарет. —

Но он не выстроен из плит,

Стеклянной лавой не облит,

И арками подпертый шпиц

Не служит отдыхом для птиц.

Ступеньки лесенки дощатой,

Прибитой к бледному стволу, —

Вот пост, откуда здесь глашатай

Возносит «господу» хвалу.

Зовет паломников он громко,

Зовет он грозно прихожан, —

А в мире — классовая ломка,

А мир неверьем обуян.

Не слышат зова прихожане:

Иные дремлют в чай-хане,

Другие служат в Магерлане

И возят почту на коне.

Ревет разыгранная буря

(Морская сцена на реке!),

Мулла стоит, морщины хмуря,

И держит бороду в руке.

Вот маршалы, вот их измены,

Вой рейсов ежегодный штиль…

И ссыльный с острова Елены

Заходит в пыльный Вуадиль.

Душа обидами богата,

У шпаги тлеет рукоять,

Рулем воздушного фрегата

Не стоит больше управлять!

И время празднует победу,

И слаб священнический зов,

Струясь по пенистому следу

Бесцельно вздутых парусов.

Забыв подъемный скрип ступенек,

Нарушив строгий шариат,

Мулл и лермонтовский пленник,

Как два подагрика, стоят.

Над минаретом солнце светит,

И старый плут внизу кричит.

Он знает — люди не заметят,

А Магомет ему простит…

Мы к той мечети подходили,

Мы — помнишь? — были в Вуадиле.

Он странно назван: в этом слоге

Таится масса аналогий.

Ханум, душа моя, джаным,

Под пеплом спит зеленый дым.

Его баюкает чилим…

Пусть спит. Не тронь его. Черт с ним!

12–13 марта 1931

Фергана[120]

Проезжая Аральской полупустыней,

С багровеющим в памяти Туркестаном,

Я смотрел на орлов, цепеневших в гордыне,

На степных истуканов со взглядом стеклянным,

Что дежурили в позах изоляционных

На фарфоровых чашечках телеграфа,

Пропуская везомые в граммах и в тоннах

Грузы хлопка, и коконов, и кенафа.

В рассужденьи окон были матери зорки:

То им пыли напустишь, то сгубишь младенца…

Приходилось бежать к умывальной каморке,

Захватив маскировочные полотенца,

И, под стук пассажиров, обиженных кровно

Неподатливой дверцей, глядеть из вагона,

Подводя боевые орлиные бревна

Под символику римского легиона…

Кто расставил в пути эти птичьи возглавья? —

То не памятники ль генеральским походам,

Что во славу двуглавого самодержавья

Обескровили пульс азиатским народам?

От монаршей стяжательной лихорадки

Генералы не знали иного лекарства,

Как трофейная кровь на верблюжьей палатке

И восточная вышивка в мантии царства.

Не привнес ли для матушки Екатерины

Неустанный Потемкин, за Русь поборая,

В белый пух всероссийской куриной перины

Петушиную радугу Бахчисарая?

И не переиначил ли навык свинячий

Рылом в плоскость уткнутых царей-богомолов,

Распрямив позвонки им военной удачей,

Под Кавказский хребет подведя их, Ермолов?

Не натертые ноги, не мыльные кони

Европейские обогащали народы:

Им служил для стяжания новых колоний

Белопарусный праотец парохода.

Перед взором Колумба качалась лиана

С неоткрытого берега братским приветом,

Мы же плыли по синим волнам океана

Только в песне, написанной русским поэтом.

Но и посуху, но и в пылище галопа

К той же индии царские шли поколенья,

До которой дорвалась морская Европа

В пору первоначального накопленья.

Не повзводно — поротно, не в розницу — оптом

Раскидался солдатинкой царский холоп там,

И к массивам хребтов бесхребетные массы

Притоптали там скобелевские лампасы.

Генеральского не позабудь скакуна,

Ископытченная врагом Фергана!

За снегами, за льдами, за облаками,

В допотопном ковше, в обезводненной яме,

В плоскодонном, как лунные кратеры, рве,

Через тысячи верст салютуя Москве,

Человеку на память и богу во срам,

Генералы поставили каменный храм. —

И стоит он чудовищем крестообразным,

Осьминог, охромевший наполовину,

И кирпич его служит великим соблазном

Фергане, обминающей скверную глину.

Что ферганские мне нашептали потоки? —

Не любезности, принятые на Востоке,

Не стихи о квакливых, любвивых ночах,

Ибо стиль соловьиный невинно зачах:

А узнал я, что труд — это хлопок и шелк,

Что декхан — это друг, а басмач — это волк,

Что товарищ — ортак, что вредитель — кастам,

И савыцки — яхши для янги Туркестан,

И что братство трудящихся — это не бред,

И синоним республики — джумхуриет…

Фергана — это прозвище целой долины,

Имя главного города этой долины.

Это — фабрика гор, где б казался Казбек

Лишь кустарным бугром от садовых мотык,

Где себе на потребу ломает узбек

Благородный тургеневский русский язык.

Кстати, русский язык! — я ведь был педагогом

Там, где пахнет безводьем, ослами, исламом,

И довольно успешно соперничал с богом

Перед выше уже упомянутым храмом.

Под неистовый благовест этого храма,

В Высшем педагогическом институте

Полтораста узбеков учились упрямо,

Рылись в книгах, докапываясь до сути.

И, когда мы по-русски спрягали глаголы,

Лютый колокол рявкал в злокозненной гамме,

Бог врывался в аудиторию школы,

Бил по кафедре медными кулаками. —

«Я, ты, он!..» — был отпор коллективного грома,

«Бью, бьешь, бьет!.. рву, рвешь, рвет!» — отвечали десятки,

И грамматика звон вытесняла из дома,

С ним катилась по плацу в невидимой схватке…

Наконец надоело. В огромной палатке,

По коврам и кошмам, заменяющим стулья,

Мы расселись на корточках в пестром порядке,

С беспорядочным шумом пчелиного улья.

День уже истекал, из чего вытекало,

Что жара — за горами. Но будемте кратки,

Как и те, что громили, под свист опахала,

Исполкомские промахи и недостатки:

Придушив подвернувшегося скорпиона

(Кстати, лучшее средство — настой из него же),

Атаджан Ниазмет говорил упоенно,

Что вода нам нужна, но учеба — дороже.

И что, если мулла с христианской мечети

Нас глушит, барабаня по медным нагорам,

Надо звон запретить, и приказ о запрете

Должен быть как поливка — ударным и скорым.

А о том, что цветет революция ярко,

И по линии женщины — даже ярчайше,

Возмущаясь молящейся в церкви дикаркой,

Говорила студентка Юлдашева Айша,

Двадцатипятикосая (расовый признак)

И немного раскосая (местный обычай),

Знаменитая пляской на свадьбах и тризнах,

Гюль-райхан, или роза, в стремнине арычьей.

Фаткуллу Раахимджана кусали москиты,

От которых защиты я, кстати, не знаю,

Но слова его были не столько сердиты,

Сколько смежны со словом «недоумеваю»:

Он провел параллель между ныне и прежде

И прибавил, что храм — разновидность нарыва,

Что, поставленный в память о тюрке-невежде,

Он, как памятник, должен стоять молчаливо…

После митинга пели о хлопковой вате

И грядущем с машинами западном брате,

Долго пели про то, как на главном посту

Здесь поставили воду и вату-пахту.

Эта песня ревела пустынным зверьем,

Шелестела песком и валютным сырьем,

Колыхалась, как дышло шатровой арбы,

Как ишачьи тюки и верблюжьи горбы,

И, шурша, точно шелком расшитая ткань,

Глубочайшими га раздирала гортань.

В нежный пух разбивая и в глинистый прах

Театральные бредни про птицу-мечту,

Воплощенная в Шахимарданских горах,

Натуральною трелью в мелодию ту

Временами вливалась и Ваша, хьолинг,

Ваша Синяя птица, поэт Метерлинк!

Здесь фантазия Ваша по клеткам поет

И на ветках сидит и роняет помет.

………………………………………………..

Проезжая барханным простором Аральским,

С багровеющим в памяти Туркестаном,

Я смотрел на орлов с их лицом генеральским

И на сизоворонок с их задом-султаном.

Золотые изведав полупустыни,

Облиняв и оперившись в хлопковой нови,

Мы огромными птицами стали отныне,

Перелетными птицами русских зимовий.

Да, как птицы, прожженные хмелем чужбины,

Будем тамошний ветер ловить мы покуда,

Но вернемся к верблюдам на жесткие спины,

Но отведаем перцем горящие блюда!

9 марта 1931

План[121]

…мы, сторонники слияния в будущем национальных культур в одну общую (и по форме и по содержанию) культуру, с одним общим языком, являемся вместе с тем сторонниками расцвета национальных культур в данный момент, в период диктатуры пролетариата.

И.В. Сталин

Политический отчет ЦК ВКП (б) на XVI съезде

А имела Новая башня двадцать окон. И делилось каждое окно на пять окошек. А каждая их пятерка представляла собою неповторимую комбинацию. И вставленные в них стеклышки имели сто различных оттенков. Пятьдесят из них были мужские, а другие пятьдесят — женские. Художник был один, и все окна сливались в одну систему. А порядку ее порядка самой природой был поставлен строгий предел.

Восточный эпос

Кондопога, Тракторщина, Сясь…

Волны цифр — от Польши до Китая.

Знаки скачут, искрясь и резвясь,

Но геометрически-простая

Их обволокла взаимосвязь.

Осторожность творческой оглядки

Скрыта в кажущемся беспорядке

Рудных дыр и нефтяных озер.

Это — план. Он мастерски хитер,

Ибо песню к технике притер.

Ведь созвучья, как железо, ковки,

Ведь включил я в план моей рифмовки

Всевозможные перестановки,

И недаром в этих ста строках

Взят предельный для строфы размах.

Многокрасочна и широка ты,

Карта роста, карта скрытых сил!

Дух эпохи, творчеством объятый,

Треугольники, кружки квадраты

На твоем щите изобразил.

Но, символизируя заводы,

Покажи нам, карта, и народы,

Что сквозь сеть твоих координат,

Коллективизируясь, глядят

В наши героические годы. —

Там, где, высунув соседский ус,

Пан грозит нам и исходит спесью,

Новый климат близится к Полесью:

Влажный край свой сушит белорус,

Фонды рек он учит равновесью.

Там, где жито сеют в октябре,

«Де з пiд низу чорноземом пре»,

Мать-плотину строит украинец,

И горит, как бусы именинниц,

Диво, отраженное в Днепре.

Где под хруст азовских солеварен

Спит вино и сушится табак,

Там, в кругу сторожевых собак,

С пыльными отарами татарин

На Яйлу выходит из овчарен.

Где Казбек свой снег окровенил

Содержимым Лермонтовских жил,

С кровной местью распростился горец

И выходит из-под власти сил,

В чьем плену был бедный стихотворец.

Где верблюд, кочующий босяк,

Давит степь своей ступней двупалой,

Там уже воспел киргиз-кайсак

Путь, где шпала следует за шпалой,

Путь, где ног не надобно, пожалуй.

Где — прообраз цирковых арен —

Круг песков миражами обсажен,

Гонит воду из глубоких скважин

И в борьбе с пустынями отважен

Выросший на лошади туркмен.

Где разменивают на каналы

Горных рек серебряный разбег,

В медных струях моются дувалы,

И с жарой торгуется узбек,

Тратя воду с точностью менялы.

Мир Памира первозданно дик,

Солнце здесь — как боевая рана,

Здесь над пиком громоздится пик,

И с высот республики таджик

Шефствует над странами Ирана.

Рысью думку и медвежий вкус

Нужно знать, бродя по Приамурью.

Торжествуя над шаманской дурью,

Вот он вздыблен, даром что кургуз,

Шитый ликом лесовик-тунгус!

Вместо царской алкогольной дряни

Песнь антенн везут собачьи сани,

Для Госторга зверя бьет якут,

И знамена северных сияний

На Советской Арктикой текут.

Вдоль Невы, вдоль дона и Тунгуски,

Вдоль Печоры и реки-Москвы

В ткань Союза вшит, как равный, русский;

Он связал окраинные швы;

Да, читатель, это, верно, вы!

Не народоведческий каталог

Я пишу, чтоб позабавить вас,

Здесь не ярмарка племен и рас,

И открыт нам не со слов гадалок

Слитный путь разноязычных масс.

Выполнитель энной пятилетки,

Сто кровей в своей крови собрав,

Скажет братьям (и ведь будет прав!),

Что рудою, пущенной на сплав,

Были их сегодняшние предки.

Дух племен, и соки их, и речь —

Всё идет в мартеновскую печь,

Всё должно одной струей протечь.

Нас ведет планирующий гений

Через формулы соединений.

И недаром в этих ста строках

Взят предельный для строфы размах.

Где созвучья, как железо, ковки,

Где включил я в план моей рифмовки

Все возможные перестановки.

23–25 марта 1931

<Дополнение 2>

Казнь религии[122]

«Религия — преступница…» Изящный

И мощный суд мы провели над нею,

И смертный приговор я, как присяжный,

Подписываю, не бледнея.

Но не могу, хотя безбожны впредь мы,

Ей отказать в былом очарованьи:

Я — как палач над телом юной ведьмы,

Жалеющий о собственном призваньи,

Когда, поленья в полымя кидая,

При выполненьи рокового дела,

Он говорит — «какая молодая, —

Какая шея и какое тело!»

1925

Мыслитель[123]

Ты хорошо роешь, старый крот!..

Гамлет

Ты хорошо роешь, старый крот истории…

Коммунистический манифест

«Ты славно роешь, старый крот!»

Как нож в изнеженный желудок,

Твой хирургический рассудок

Впился в товарный оборот.

Священной ненависти ради,

Ты в нем свой разум напитал

И жиром слова «капитал»

Промаслил жадные тетради.

Где был количеству предел,

Ты искру качества увидел,

Ты понял: червя лист насытил,

И бабочкою червь взлетел…

Напрасно недруги шипели,

Напрасно жгли за томом том —

Ты знал: нам не забыть о том,

Что гибнет в огненной купели;

Огонь свивал страницы книг

И вспоминал о свитке Торы,

О том пергаменте, который

В библейском пламени возник…

Но между двух религий вклинясь,

Уже тогда (еще тогда!),

Ты отыскал свободы примесь

В необходимости труда.

Октябрь1925

РОЖДЕНИЕ РОДИНЫ (1935)