Молитва из сточной канавы — страница 6 из 86

И тогда позади со скрипом начала закрываться первая дверь. Сальник метнулся, скорый, как молния. Хлестнул кинжал, чтобы отрубить женщине из внешнего склепа руку. Удар скрежетнул по броне, скрытой под ее накидкой. Она закрыла дверь, и теперь сальник оказался зажат на узком пятачке между двух усыпальниц.

Он перескакивал от одной двери к другой, ломился в обе, бил плечом, испытывая силу противников на той стороне. Упырь послабее, решил он, и подналег на его дверь. Он кидался на дверь снова и снова, но упырь стоял не шелохнувшись. Пламя сальника убывало, желтело, тускнело. Каменная дверь воздухонепроницаема – пришла к нему последняя мысль.

Затем пламя погасло, и сальник замер восковой статуей, безжизненной, как любой другой труп в Могильнике.

* * *

– Итак, лишь то для нас важно, что́ мы станем спасать из горящего дома. Только в минуты беды и отчаяния мы понимаем, что для нас поистине ценно.

Олмия сложил ладони и улыбнулся прихожанам. Это была, ему подумалось, одна из лучших проповедей – весомая, вдохновенная и насущная, при этом тщательно отшлифованная для усвоения паствой. Жаль только, что в церкви не присутствовало его руководство – такие вещи всегда особенно хорошо слушать из первых уст. Но епископ Ашур убыл на срочную встречу с горожанами, а Сирил служит мессы в больницах, и хотя число слушателей в связи с этим почти не уменьшилось, политическое значение проповеди понесло плачевный урон. Церковь Нищего Праведника – одна из семи древнейших в Гвердоне, таким образом, должна быть одной из самых престижных. Но если в глазах богов все люди и равны, здесь, в царствии смертных, дела обстоят куда сложнее и тоньше.

Этой проповеди, с ее политическими оттенками и хитроумными намеками на вчерашний пожар, пристало литься бы с кафедры Святого Шторма или церкви Вещего Кузнеца, а то и золотой капеллы дворца алхимической гильдии, которая не входила в число семи, но обладала гораздо большим влиянием. Об этом Олмии напоминали при каждом удобном случае, причем, как правило, мать, а ее знания церковной иерархии и общественной жизни неимоверно бесили. На худой конец, когда проповедь кончится, матери он о ней и расскажет.

Его глаза пробежались по приходу сквозь мерцание лампад и натолкнулись на женщину в первом ряду. Боги небесные и подземные, да она прекрасна! Молодая и стройная, одета богато, соломенные волосы блестят при свечах, на груди переливаются драгоценные камни, и всего замечательней ее выражение восхищенного внимания. Она заворожена его словами, ее дух окрылен!

Кто такая? Всецело и искренне без понятия, он обратил свою речь прямо к ней, взывал и молился в ее направлении и любовался ею, пока говорил. Очевидно, она дочь состоятельного аристократа или гильдейского мастера, хотя он не заметил никаких эмблем, сказавших бы, из какого она рода. Удивительная загадка – рядом с ней не было ни телохранителей, ни компаньонок. Она сидит, окруженная беднотой, жемчужина в грязи, беспечно не смотрит на напирающих со всех сторон ворюг и попрошаек.

Да ясно же – мысль пронзила своей очевидностью, и он едва не сбился при чтении литании, – молодая дама с такой пылкой, страстной верой нарочно пришла именно в его церковь.

Стерпела вонь и грязь прихожан, по сравнению с собой – черни, ради одного – послушать речь молодого харизматичного священника, чья репутация за стенами Святой Нищенки, ясное дело, докатилась до сияющего дворца, который красавица зовет своим домом. Но стоп – она в опасности, страшной опасности! С открытым сердцем и светлой душой она дошла пешком до этого логова порока, ни капли не осознавая угрозы. Менее чем в двух минутах ходьбы от церкви попадаются такие закоулки, куда и сам Олмия боится ходить в одиночку. А каково там будет прекрасной девушке, такой хрупкой и утонченной? А то – стоит ей выйти из-под защиты его церкви, и вмиг на нее набросятся какие-нибудь жестокие скоты, сдерут драгоценности и кружева, и нагота ее предстанет пред миром. Грубые руки невежд-забулдыг порвут на ней платье, заголят ее ноги, груди.

Олмия опять сбивается в литании. Его голос больше не сигнальная труба святой веры, а вялый вымученный писк. Паства разражается хохотом. Все, кроме женщины, та улыбается с воодушевлением. Даже, осмеливается он судить, с любовью.

Звенит церковный колокол, еще больше выбивая его из колеи. Олмия хмурится, неужели какой-то мелкий оборвыш пробрался в колокольню и начал баловаться с веревками, но потом понимает – проповедь отчего-то затянулась дольше положенного и настал полуденный час. Звонарь Святой Нищенки слеп и наполовину глух. Его взяли прислуживать, как многих других в их приходе, из сущего милосердия, поэтому Олмия должен простить ему вмешательство.

– Давайте склоним головы и помолимся! – прокричал Олмия, благодарный за короткую передышку, во время которой обрел речь и возобновил чтение. Полсотни голов склонились, все, кроме девушки, она определенно смотрела прямо на него, маленький мятежный ангел.

Нижние боги, что за создание! Олмия поверить не мог, как позволяет потоку таких нечестивых мыслей литься сквозь разум.

Однозначно, нельзя ее отпускать. Не то выйдет беда. Она должна остаться в стенах Нищего Праведника, пока не будет подан подобающий транспорт. После службы он приведет ее в свое личное жилье – настоит на этом, скажет, что надо обсудить с ней богословские темы, – а потом пошлет за экипажем. Правда, по рыночным дням тяжело найти экипаж, поэтому ей, может быть, придется обождать несколько часов. А может быть, и всю ночь.

Будто пьяный, он шатался до конца церемонии. Обряд лишился той благодати и твердости веры, какая присутствовала раньше – перед тем как он увидел девушку. Но ей, кажется, то было не важно, а немытая толпа и вовсе не заметила разницы. Наряди осла в парчу и научи вопить в тон службы, и они не заметят разницу между ним и епископом Ашуром.

Он распускает прихожан. Они поднимаются и текут через двери. Сперва выходит площадка для больных, отделенных от прочих благословенными красными канатами – чумные страдальцы, богом проклятые старые солдаты, каменные люди. Потом остальные, простонародье из Мойки. Это напоминало Олмии, как открывают шлюз и осушают заводь – грязные воды толпы кружат и пенятся, пока не изольются в реку.

А золото никуда не течет. Она осталась сидеть на месте и не сводила с него глаз, прекрасных и светлых.

Он неловко поплелся навстречу ангелу. Она приветствовала его вставанием. Без слов взяла его за руку и повела прямо к жилым кельям на задах церкви. Он замешкался с задвижкой на двери, чувствуя через сутану тепло ее тела.

Все пошло куда лучше, чем он надеялся. На мгновение захотелось, чтобы мать увидала все это. Теперь уж ей не фыркать на него с презрением.

Дверь отворилась. Они вошли внутрь, в темноту его личных покоев.

Он повернулся к девушке, осмелясь спросить ее имя, – но девушки больше не было. Она вывернулась наизнанку, как распускается бутон, и красота ее и богатство облетели шелухой, распутались, и осталась лишь плетеная пряжа хаоса и голода. Распутывался и он: полоски кожи без боли отлеплялись от рук, от лица – и падали в круговерть вихря-веретенщика. За ними потянулись нервы, мышцы, кости, заодно нитки от сутаны: парча сверкала и в коловращении хаоса сливалась с тем, что осталось от ее платья.

Разматывание дошло до его торса, до головы. На миг его зрение словно бы до невозможности вытянулось – пока она пожирала его глаза.

Потом он навсегда перестал думать обо всем, кроме нее. В тот миг он понял, что она тоже была жертвой веретенщика. Множеством жертв – красота от одной женщины, грация от другой, одежда от третьей, глаза от следующей, – и все сплетено, свито вместе. Теперь и он добавил в клубок веретенщика нити своего естества – в каком-то, выходит, подобии единения с этой девушкой.

Колокола звенели без устали, заглушая любой возможный шум.


Шпат следил, как Кари уплывает с их островка. Он встал на самый край, на кромку, обрывающуюся в мутную воду. С тех пор как тело уступило болезни, он учился управлять разочарованием и злостью, пока хворь отнимала его жизнь по кусочку. Он понимал: если Кари начнет тонуть, помощи от него будет мало. Если он бросится в воду – утонет сам и в озере появятся два тела вместо одного. Он бессильно наблюдал на краю. И не молился никаким богам, но всей душой желал ей переправиться.

Она окунулась с головой раз, другой, задыхаясь от тины, но с последним рывком дотянулась до ворот. Ухватилась одной рукой, перевалилась. Покричала в пространство, затем начала карабкаться.

Сразу, как началось окаменение, он подхватил страх высоты, страх перед падением. Он взволнованно перетирал пальцы, пока Кари лезла на ворота по решетке. Ей не хватило роста достать до верхнего края стены, но она щупала кладку, разыскивая зацепки и трещины. Одну нашла, впилась пальцами и подтянулась – на фут ближе к вершине. Шпат застонал – на таком расстоянии он не различал трещин, не понимал, надежно ли она уцепилась, или выступ подастся и сбросит ее вниз.

– Умер юный священник, – проговорила Кари. Голос ее был далек, словно она декламировала что-то, выученное наизусть.

Потом она сорвалась со стены и в том же состоянии транса с плеском ушла в топь.

Шпат заголосил, чтобы она очнулась, дышала, хваталась за ворота, но девушка погрузилась в воду и исчезла. Он взревел, взывая к страже – кем бы и где бы те ни были в этой странной тюрьме.

Застучали шаги, и у ворот появился силуэт. Того самого ловца воров, человека, который основательно избил Шпата прошлой ночью – или когда там это произошло. Шпат сознавал – пока он был в отключке, накачанный мощной дозой алкагеста, могли пройти дни.

– Она в воде, – ревел и показывал Шпат. При ловце была жердь с крюком, он окунул ее в воду и крутил туда-сюда, пока не зацепил Кари за рубашку. Он выудил ее крюком, подтянул к себе и поднял. Она бессвязно лепетала, брызгалась бурой слизью, но главное – была жива. Ловец воров вынес ее наружу, а другой охранник, толстяк, снова запер железные ворота.