Миссис Харгилл позвонила за три дня до моего выпуска. Отец набрал полную ванну теплой воды, затем провел лезвием вдоль вены, а не поперек. Зря, что ли, он читал Плутарха. Миссис Харгилл нашла его только через двое суток, и когда на следующий день я приехал, в ванне еще бурела запекшаяся кровь. После похорон я разобрал все его старые бумаги и нашел дневник, который он вел несколько лет. Дневник я сжег вместе со стопками набросков к его книге.
Несмотря на обстоятельства, институт выплатил страховку, что помогло мне продержаться несколько лет. Моя работа — больше чем работа: я верю в то, чем занимаюсь, и у меня хорошо получается. Это я предложил сдавать пустующие школьные здания в аренду нашим новым центрам взаимопомощи.
На прошлой неделе я попал в пробку, и, когда наконец дополз до места аварии, когда увидел накрытую одеялом маленькую фигурку и россыпь стеклянных осколков, я также заметил у обочины целую толпу их. Они сейчас на каждом шагу.
Раньше у меня была доля в кондоминиуме в одном из последних освещенных районов города, но когда наш старый дом был выставлен на продажу, я долго не раздумывал. Прежнюю обстановку я сохранил, а утраченную восстановил, так что теперь дом выглядит почти как прежде. Содержать такой старый дом — недешевое удовольствие, но я зря денег не расходую. После работы многие из института отправляются выпить в какой-нибудь бар, но не я. Убрав инструменты и отчистив железные столы, я еду прямо домой. Там моя семья. Она меня ждет.
Те глаза, что и во сне страшно встретить[22]
~ ~ ~
Лето 1969 года выдалось жарким. Особенно жарко было в Джермантауне, в районе гетто, где я тогда жил. До начала Войны за независимость Джермантаун был маленькой, симпатичной пенсильванской деревенькой, а к 1969 году превратился в один из центральных районов Филадельфии. На улицах все кипело, и не только из-за погоды: росло недовольство, назревали расовые и социальные конфликты.
За тридцать пять долларов в месяц я арендовал мансарду у местного благотворительного центра, он же центр по планированию семьи, он же поликлиника. Маленькую такую мансарду. Иногда по вечерам комнатка-приемная на втором этаже освобождалась, и я использовал ее в качестве гостиной и кухни. Но освобождалась она редко. Из своего круглого окошка я наблюдал за стычками уличных банд, один раз даже видел самые настоящие массовые беспорядки.
Лучше всего помню вид, открывавшийся по вечерам с крылечка: кирпичное ущелье, наполненное шумом и эхом людских голосов, протяженная Брингхерст-стрит, ряды домов, тусклый желтый свет фонарей, мальчишки и девчонки выкрикивают дразнилки, скачут через двойную скакалку, бесконечный людской поток, смех, разговоры. Я сидел на ступеньках и то и дело отодвигался в сторону, чтобы дать кому-нибудь войти или выйти. Мне и сегодня не дает покоя вопрос: почему теперь в пригородах мы сидим на огороженных забором задних дворах? Какая блажь изгнала нас с выходящих на общую оживленную улицу крылечек в эти вызывающие клаустрофобию замкнутые пространства?
Тем далеким жарким летом 1969-го я работал помощником учителя в Упсалъской школе для слепых. Там учились не только слепые, но и глухие, и умственно отсталые дети, многие были такими с рождения.
Работая в подобном заведении, очень быстро узнаешь одну прекрасную вещь: люди, даже те, кто страдает от ужасных, неизлечимых недугов, не только умудряются сохранить в себе человечность, стремления, присутствие духа — их каким-то образом не покидает способность бороться, чего-то достигать, одерживать победу.
В то жаркое лето 1969 года человек впервые ступил на Луну, и мы с учениками это отпраздновали. Все очень радовались и волновались. Среди нас был один подросток, Томас, слепой и умственно отсталый; он мог слышать и самостоятельно выучился играть на фортепиано. Другая ученица (она тоже могла слышать, но сильно отставала в развитии из-за пережитых в детстве побоев) предложила Томасу сыграть в конце нашего праздника государственный гимн.
И он сыграл.
Сыграл «Мы все преодолеем».[23]
~ ~ ~
Бремен вышел из больницы, где лежала его умирающая жена, сел в автомобиль и поехал на восток, к морю. Повсюду было полно машин: в выходные жители Филадельфии бежали из города. Приходилось внимательно следить за дорогой, и Бремен сохранял связь с сознанием жены лишь еле уловимым касанием. Одурманенная лекарствами, Гейл спала. В своем прерывистом сне она искала маму и бродила по бесконечным анфиладам, заставленным викторианской мебелью.
Машина ехала через заросшие соснами песчаные равнины, и вечерние тени за окном перемежались образами из сна. Бремен как раз поворачивал на обсаженную деревьями аллею, когда жена проснулась. В первые секунды после пробуждения она не чувствовала боли — открыла глаза и, увидев лучи вечернего солнца на голубом покрывале, на мгновение подумала, что сейчас утро и они на ферме. Гейл мысленно потянулась к мужу, и тут вернулось головокружение, левый глаз словно пронзило насквозь. Бремен, который в этот момент собирался расплатиться за въезд на шоссе, скривился и уронил монетку.
— Что с тобой, парень? — спросил из своей будки дежурный.
Бремен помотал головой, на ощупь отыскал доллар и бросил его не глядя; зашвырнул сдачу на захламленную приборную доску своего «триумфа»,[24] а потом энергично вдавил педаль газа в пол. Боль Гейл немного унялась, но от путаницы в ее мыслях на него накатывали волны тошноты.
Она быстро сумела собраться, хотя полотнища страха плескались вокруг ее ментального щита, словно занавески на ветру.
Проговорила мысленно, сузив спектр ощущений, чтобы воссоздать подобие собственного голоса:
«Джерри, привет».
«Это тебе привет, малыш».
Он свернул с трассы в направлении Лонг-Айленда и послал Гейл мысленное сообщение — поделился увиденным: зелень травы и сосен мешается с золотистым августовским светом, а по асфальту прыгает тень от машины. Неожиданно подул соленый атлантический ветер, он поделился с Гейл и этой такой узнаваемой свежестью.
Прибрежный городок глаз не радовал: ветхие ресторанчики с меню из морепродуктов, дорогущие мотели, возведенные из шлакоблоков, и бесконечные пристани. Но вид был таким до боли знакомым, что вселял уверенность и спокойствие, поэтому Бремен постарался ничего не упустить. Гейл немножечко расслабилась и начала получать удовольствие от поездки. Присутствие жены стало настолько осязаемым, что Джерри даже повернул голову, чтобы заговорить с ней, и не успел подавить пронзительный укол разочарования и замешательства.
Заполонившие пляж семьи распаковывали вещи, разгружали микроавтобусы, таскали провизию. Бремен ехал на север, к Барнегатскому маяку. Из окна автомобиля он мельком увидел стоявших вдоль берега рыбаков, их тени косо ложились на белые пенные буруны.
«Моне», — подумала Гейл. Бремен кивнул, хотя ему в тот момент вспомнился Евклид.
«Математик до мозга костей», — подумала Гейл. Боль нарастала, и ее голос звучал все глуше. Фразы распадались, словно облака, которые сдувало сильным ветром.
Бремен припарковал «триумф» около маяка и через низкие песчаные дюны направился к воде. Кинул на землю дырявое одеяло. Сколько раз они приносили его сюда, это одеяло. Вдоль линии прибоя бегали дети. Белоногая девчушка лет девяти, в купальнике, из которого она года два как выросла, скакала на мокром песке, безотчетно исполняя вместе с волнами замысловатый танец.
Между полосками жалюзи померк вечерний свет. Зашла сестра поменять бутылочку в капельнице и померить пульс. От нее пахло сигаретами и слежавшейся пудрой. В коридоре продолжал громко и требовательно вещать интерком, но сквозь сгущавшуюся дымку боли было трудно разобрать, что они там говорят. Около десяти заглянул новый доктор, но Гейл его почти не замечала — все ее внимание было поглощено медсестрой и заветным шприцем. Прикосновение влажной ваты к руке обещало долгожданное избавление от боли, гнездившейся прямо за левым глазом. Доктор что-то говорил.
— …ваш муж? Я думал, он останется на ночь.
— Прямо тут, доктор. — Гейл похлопала рукой по одеялу и одновременно по мокрому песку.
Холодало, и Бремен натянул нейлоновую ветровку. Высокие облака закрывали почти все звезды. Далеко у самого горизонта по морю полз, переливаясь огнями, невероятно длинный нефтяной танкер. За спиной Бремена ложились на песок желтые прямоугольные отсветы из окошек прибрежных домов.
Ветер принес аромат жареного мяса. Ел он сегодня что-нибудь или нет? Бремен обдумывал, стоит ли вернуться к маяку и зайти в мини-маркет за сэндвичем, но потом нашел завалявшуюся в кармане куртки шоколадку и принялся сосредоточенно пережевывать окаменевший арахис.
Из коридора по-прежнему доносилось эхо чьих-то шагов, как будто целая армия вздумала маршировать там на ночь глядя. Кто-то куда-то спешил, дребезжали подносы, гудели чьи-то голоса. Гейл вспомнила детство: она лежит в своей комнате и прислушивается, как родители что-то празднуют внизу, на первом этаже.
«А помнишь ту вечеринку, где мы встретились?» — мысленно спросил Бремен.
Бремен не очень-то любил вечеринки. Это Чак Гилпен его вытащил. Джерри никогда не умел толком поддержать светскую беседу, и это психическое напряжение, неумолчный мысленный шум, от которого приходилось многие часы закрываться ментальным щитом, всегда награждали его головной болью. Вдобавок на той неделе он как раз начал читать аспирантам курс тензорного анализа. Нужно было вернуться пораньше и хорошенько подзубрить основные принципы. Но Бремен все равно пошел на вечеринку в Дрексел-Хилл.[25] Это Гилпен его доконал, а еще страх прослыть занудой и бирюком в новом университете. Музыка вопила за полквартала. Будь он на своей машине — сразу уехал бы домой. Едва Бремен ступил на порог, как кто-то немедленно сунул ему стакан со спиртным, — и вдруг он почувствовал совсем рядом еще чей-то ментальный щит. Джерри осторожно потянулся вперед, и мысли Гейл буквально затопили его, высветили, как луч прожектора.