Молочник Розенкранц — страница 4 из 6

— Катитесь со своим отпечатком! — бросил Адольф, и Курдюмов решил сам начать поиски.

Вскоре он встретил богиню с огромными голубыми глазами, копной пышных волос и прекрасным именем Ривка. Он провел с ней удивительный день, ел с ней взбитые сливки в кафе «Север», катал ее на лодке в ЦПКО им. Кирова, а вечером, около ее дома, обхватил своими могучими руками ее головку и прижал к себе. И вдруг ее пышные волосы отделились от прелестной головки и остались в его руках.

— Это — парик, — объяснила Ривка, — я — ультраортодокс. Я живу по Галахе. Вот уже целый год, как я по ней живу. А вы не еврей. К сожалению…

И она упорхнула, унося парик в руках.

Курдюмов ничего не понял. Он вообще не был из племени излишне сообразительных. Ошалевший, он минут десять раскачивался у парадного, а потом отправился в забегаловку и опрокинул два стакана водки, что с ним случалось крайне редко.

Очередная встреча с еврейкой произошла где-то через неделю, за кулисами, после спектакля. Вдруг среди татарок и украинок, ввалившихся в его гримуборную, он увидел ее.

— Признавайтесь, — сурово произнес он, — вы живете по Галахе?

Та не поняла, но загоготала.

После ресторана они отправились к ней домой, хотя Курдюмов и сопротивлялся. Правда, незаметно. Он почему-то считал, что будущая жена должна отдаться ему не раньше, чем через две недели после знакомства.

— Одна — ортодокс, другая — аникейве, — печально размышлял он, лежа в скрипучей кровати с набалдашником. И тут же понял, что еврейская жена — не для него. Так, очевидно, решил Бог.

И Курдюмов бросил поиски и засел по ночам за роман — «Аидише бобе» — где яркими и подчас неожиданными красками описал нелегкую, но прекрасную жизнь своей бабушки, одновременно мягко пеняя ее за то, что из-за нее он не получил главной роли… Меж тем репетиции в театре шли днем и ночью — всем хотелось поскорее выехать. Где-то с пятой-шестой репетиции Бугаев превратился в чистопородного еврея — он нежно обнимал своих дочерей, называл их «майне либе тохтер» и «майне киндерлах», танцевал «фрейлехс» и пел еврейские песни — и в хулиганских глазах его появилась вековая еврейская печаль. Видимо, отсутствие свинины в его рационе действительно давало себя знать.

И все-таки Кнут пригласил для проверки достоверности несколько древних евреев из ленинградской синагоги.

Они с восхищением разглядывали Бугаева.

— Такие глаза я видел у евреев только до семнадцатого года, — сообщил самый древний. — После того, как пришли эти бандитес в кожаных тужурках, таких глаз больше нет. Они исчезли. Тю-тю!

И остальные в знак согласия закивали седыми головами.

А потом Бугаев встал в позу и прочел им монолог Тевье.

Это прекрасный монолог, Поляков, я уверен, что вы его знаете.

«Если бы вы знали, с какими горестями, с какой болью носится Тевье! Как это там у нас сказано: „Прах еси и в прах обратишься.“ Человек слабее мухи и крепче железа. Прямо-таки книжку обо мне писать можно! Что ни беда, что ни несчастье, что ни напасть — меня стороной не обойдет. Отчего это так? Может быть, оттого, что по натуре я человек до глупости доверчивый, каждому на совесть верю. Тевье забывает, что мудрецы наши тысячу раз наказывали: „Почитай Его и подозревай“. Но что поделаешь, скажите на милость, если у меня такой характер? Я живу надеждой и на Предвечного не жалуюсь — что бы Он не творил — все благо! Потому что, с другой стороны, попробуйте жаловаться — вам что-нибудь поможет? Коль скоро мы говорим в молитве: „И душа принадлежит Тебе, и тело — Тебе“, то что же может знать человек и какое он имеет значение…»

Бугаев читал великолепно. Адольф плакал. Старики вытащили из карманов огромные носовые платки. Один из них долго всматривался в Бугаева и вдруг узнал его.

— Хаимке, — сказал он и голос его дрожал, — Хаимке, — посмотри на меня внимательно. Неужели ты не помнишь меня?!

— Припоминаю, — пробормотал Бугаев — и тоже дрожащим голосом, — я вас припоминаю.

— Я — Мендель из Мястковки. Мы жили рядом, через хату, на Базарной улице.

Бугаев в знак согласия закивал головой.

— Конечно, — подтвердил он, — именно на Базарной. Ах, Базарная, Базарная, улочка моего счастливого детства!

И он обнял старика. И старик поцеловал его.

— Скажи мне, Хаимке, а где сейчас Йоселе, твой отец?

Бугаев пустил слезу.

— Он умер, — пробормотал он, — девять лет тому назад. Он не дотянул до этой радостной встречи.

— А-аа, — покачал головой старец, — таким молодым ушел…

А помнишь, как ты провожал меня в Петроград, в двадцать втором? Ты еще меня спросил, чего я еду в эту дыру. И был прав.

— Я все помню, ребе Мендл, — растроганно произнес Бугаев. — И как вы продали свою хату, и как мы тряслись в телеге по дороге на станцию, и как вы перекрестили меня перед отъездом.

Кнут тихо ахнул и свалился со стула. Старики качнулись, но не осели.

— Что я сделал?! — прорычал старик. — Что я сделал перед отъездом, паршивец?!

— Ну, это… — опомнился Бугаев. — Вы сказали мне «зай гезунд!» или «Зай нит кайн поц!» Я точно не помню.

Но не дано было Бугаеву провести старца.

— Ты не еврей, Хаимке, — крикнул он, — ты — субака!

Он подскочил к Бугаеву, схватил его за бороду и дернул ее. И борода осталась в его руке.

— Он — субака! — согласились древние евреи и в гневе заковыляли из зала…

Кнут лежал на полу и икал.

— Они-таки правы, — простонал он, — вы — субака, Бугаев. Еще и какая!

— Очень может быть, — согласился растерянный Бугаев и пару раз тихо хавкнул…

Ариэль причесал растрепанные ветром волосы и отпил из бокала.

— Я должен вам сказать, Поляков, что Кнут, когда писал свою пьесу, старался максимально отразить текст Шолом-Алейхема. Но за одно он был в обиде на великого писателя — тот не дал Тевье уехать в Палестину. Помните, как в повести: «Был уже, казалось, одной ногой по ту сторону, на Земле Обетованной то есть, оставалось только взять билет, сесть на корабль — и пошел! Но человек полагает, а Бог располагает…»

«— Зачем он так, — думал Кнут, — хорошего еврея домой не отпустил. На этой земле помирать оставил.»

Сам Адольф давно мечтал укатить в Израиль. Одно сдерживало его — он не знал, что будет там делать. Бывают в жизни такие нелепые ситуации. Единственное, что он умел — это ставить спектакли.

«— Ну приеду туда, — думал он, — поцелую Святую Землю, полюблю ее — а дальше-то что? Кому там нужен старый русский мудак-режиссер, даже если он еврей?»

И все-таки… Все-таки после «Тевье» он решил махнуть. И даже до Листова. А там будь что будет. А пока отправил туда Тевье.

— Вы уж не обижайтесь, ребе, — сказал он классику, висевшему на стене комнаты, — но Тевье сядет на корабль…

И он дописал новый монолог, в котором Тевье страстно говорил о своей мечте, прощался с Россией и сообщал, что отплывает на Землю Обетованную.

Бугаев решил его несколько видоизменить.

— Я еду в Израиль, — кричал он, — карету мне, карету!

Адольф хватался за голову.

— Причем здесь Грибоедов, — вопил он, — и потом, Израиля тогда еще не было. Тевье уплывает в Палестину.

— Минуточку, — говорил Бугаев, — куда бы сегодня поехал ваш Тевье? Вы против осовременивания, Адольф Абрамович?

— Дискуссий не будет, — орал Кнут, — я сказал — в Палестину!

На генеральной репетиции, на которой собрались ленинградские сливки, Бугаев-Тевье ехал в Палестину.

— Я еду в Палестину! — кидал он в зал, и зал разделялся: одни плакали, другие кричали: убирайся в свой Израиль!

— Ну, я же говорил — в Израиль! — радостно проревел Бугаев в сторону Адольфа, сидевшего в ложе, и успокоил зал:

— Ша, ша, не надо нервничать, я поеду в Израиль, унглыки!..

Ариэль замолчал, затянулся «Давыдовым».

— Знаете, Поляков, я люблю сидеть на этой веранде и любоваться озером. Оно меня успокаивает и, если хотите, облагораживает. Во всяком случае, мне так кажется. Я смотрю на озеро и чувствую себя пловцом. Ведь все мы хрен знает куда плывем в этой жизни — и разум служит нам компасом, если служит, а страсти — ветром, гонящим нас.

Короче, в Ленинграде премьеру запретили, и труппа в полном составе высадилась в этом благоухающем городе, где главный проспект — это лебединое озеро, у которого мы с вами сидим. Им отдали лучший театр.

Еврейская община была взбудоражена — шутка сказать — из страны, где евреев притесняли, не брали, клеймили, не выпускали — и вдруг нате — «Тевье дер милхикер» с конём!

Некоторые ее члены, склонные к философскому мышлению, задумались:

— А, может, мы зря? А, возможно, мы чересчур? А, может, все не так, как на самом деле? Ведь нигде в мире нет такой вкусной фаршированной рыбы, как там! Нигде нет еврейских колхозов, еврея-командарма и еврейского казачества!

Откуда-то они все знали о еврейском казачестве, о его победах в войне.

— А сколько у них было евреев — Героев Советского Союза! — закатывали глаза евреи. — А у нас?

— Но мы же не воевали, — осторожно отвечали иные.

Но их резко обрывали, им затыкали рты.

— Это не имеет никакого значения! Воевали — не воевали… Эти антисемиты давали евреям звание героя — а наши?!..

— Не преувеличиваете? — перебил Поляков.

— Я вам уже говорил, — Ариэль улыбнулся, — у меня склонность к гротеску.

— Тогда я вам закажу старого бургундского.

— И потом — искусству не запрещено преувеличивать, — Ариэль отхлебнул. — Вот теперь это новое божоле… Я слышал вот этими ушами — он потрогал свои большие, оттопыренные уши — как кто-то кому-то доверительно сообщил, что хотел бы жить там.

— Я бы там был коммунистом, — мечтательно произнес он и добавил, — а здесь я торгую шматес.

Потом он подошел ко мне.

— Как вы думаете, — спросил он, — можно быть коммунистом и торговать шматес? Одновременно? Я продаю шубы — а тут, черт бы их подрал, мягкий климат, тут они никому не нужны. Я бы давно уехал в Израиль — но и там, как назло, в шубах не ходят. Вы не можете мне объяснить, откуда такая закономерность: чем лучше страна, тем хуже в ней дело обстоит с шубами? А у вас холодно, у вас Сибирь, вас много. Я смог бы у вас торговать шубами?