Запели первые петухи. Иван Федорович усмехнулся.
— Ты что? — шопотом спросила Катя.
— Немцы всех петухов порезали, два-три на все село поют!
Они впервые внимательно, осмысленно посмотрели друг другу в лицо и улыбнулись одними глазами. И в это время послышался шопот из-за плетня:
— Где вы? Идите до хаты…
Высокая, худая женщина, сильной кости, повязанная белой хусткой, высматривала их через плетень. Черные глаза ее сверкали при свете луны.
— Вставайте, не бойтесь, нема никого, — сказала она. Она помогла Кате перелезть через плетень.
— Как вас зовут? — тихо спросила Катя.
— Марфа, — сказала женщина.
— Ну, як новый порядок? — с угрюмой усмешкой спрашивал ее Иван Федорович, когда и он, и Катя, и старик Нарежный с внуком уже сидели в хате за столом при свете коптилки.
— А новый порядок ось який: приихав до нас нимець в комендатуры и наложив шесть литров молока з коровы у день, девъять штук яець з курицы в мисяць, — застенчиво и в то же время с какой-то диковатой женственностью, покашиваясь на Ивана Федоровича своими черными глазами, сказала Марфа.
Ей было уже лет под пятьдесят, но во всех движениях ее, с какими она подавала на стол еду и убирала посуду, было что-то молодое, ловкое. Чисто прибранная беленая хата, украшенная вышитыми рушниками, была полна ребят — мал мала меньше. Старший ее сын, четырнадцати лет, и дочь, двенадцати, поднятые с постелей, дежурили теперь на улице.
— Як два тыждня, так и новое завдання сдавать худобу. Ось дивитесь, у нашому сели не бильш, як сто дворов, а вже в другий раз получили завдання на двадцять голов худобы, — ото вам и новий порядок, — говорила она.
— Ты ж не журись, тетка Марфа! Мы знаемо их ще по осьмнадцатому року, Воны як прийшли быстро, так и уйдуть!.. — сказал Нарежный и вдруг захохотал, показав крепкие зубы. Его турковатые глаза на кремнистом загорелом лице мужественно и лукаво сверкнули.
Иван Федорович искоса взглянул на Катю, строгие черты лица которой распустились в доброй улыбке. После многих суток боев и этого страшного бегства такою молодой свежестью повеяло на Ивана Федоровича и на Катю от двух этих не молодых людей.
— А що ж я бачу, тетка Марфа, як воны вас ни обдирают, а у вас ще е трошки, — подмигнув Нарежному, сказал Иван Федорович, указав кивком головы на стол, на который Марфа «от щирого сердца» выставила и творог, и сметану, и масло, и яичницу на сале.
— Хиба ж вы не знаете, що у доброй украинской хати, як бы ни шуровав, всего ни съисты, ни скрасты, пока жину не убьешь! — отшутилась Марфа с таким девическим смущением, до краски в лице, и с такой грубоватой откровенностью, что и Иван Федорович и Нарежный прыснули в ладони, а Катя улыбнулась. — Я ж усе заховала! — засмеялась и Марфа.
— Ах, ты ж умнесенька жинка! — сказал Проценко и покрутил головой. — Кто ж ты теперь — колхозница, чи единоличница?
— Колгоспница, вроде як в отпуску, пока немцы не уйдуть, — сказала Марфа. — А немцы считають нас ни за кого. Всю пашу колгоспну землю воны считають за германьским… як воно там — райхом? Чи як воно там, Корний Тихонович?
— Та райхом, нехай ему! — с усмешкой сказал старик.
— На сходи зачитывали якуюсь-то там бумагу, — як его там, Розенберга, чи як его там, злодия, Корний Тихонович?
— Та Розенберга ж, хай ему! — отвечал Нарежный.
— Ций Розенберг каже, що колысь получим землю у единоличие пользование, та не уси, а хто буде добро робити для германьского райха и хто буде маты свою худобу, та свий инвентарь. А який же там, бачите, инвентарь, коли воны гонють нас колгоспну пшеницу жаты серпами, а хлиб забирають для своего райха. Мы, бабы, вже одвыкли серпами жаты! Выйдем на поле, ляжем пид пшеницу от сонця та спим…
— А староста? — спросил Иван Фелорович.
— А староста у нас свий, — отвечала Марфа.
— Ах ты, умнесенька жинка! — снова сказал Проценко и снова покрутил головой — А де ж чоловик твий?
— Де ж вин? На фронти. Мий Гордий Корниенко на фронти, — серьезно сказала она.
— А скажи прямо: вон у тебя сколько детей, а ты нас прячешь, — неужто не боишься за себя и за них? — вдруг по-русски спросил Иван Федорович.
— Не боюсь! — также по-русски отвечала она, прямо взглянув на него своими черными молодыми глазами. — Пусть рублять голову. Не боюсь. Знать буду, за що пойду на смерть, А вы мне тоже скажите: вы с нашими, с теми, що на фронте, связь отселя имеете?
— Имеем, — отвечал Иван Федорович.
— Так скажите ж нашим, пусть воны бьются до конца. Пусть наши мужья себя не жалиють, — говорила она с убежденностью простой, честной женщины. — Я так скажу: може, наш батько, — она сказала «наш батько» как бы от лица детей своих, имея в виду мужа, — може, наш батько и не вернется, може, вин сложит свою голову в бою, мы будем знать, за що! А коли наша власть вернется, вона будет отцом моим детям!..
— Умнесенька жинка! — в третий раз нежно сказал Иван Федорович и наклонил голову и некоторое время не подымал ее.
Марфа оставила Нарежного с внуком ночевать в хате: оружие их она спрятала и не боялась за них. А Ивана Федоровича и Катю она проводила в заброшенный, поросший сверху бурьяном, а внутри холодный, как склеп, погреб.
— Трошки буде сыро, да я вам прихватила два кожушка, — застенчиво говорила она. — Ось сюда, тут солома…
Они остались одни, и некоторое время молча сидели на соломе в полной темноте.
Вдруг Катя теплыми руками обхватила голову Ивана Федоровича и прижала ее к своей груди.
И что-то мягко распустилось в душе его.
— Катя! — сказал он. — Это все придется начинать сначала. Все, все сначала, — в сильном волнении говорил он, высвобождаясь из ее объятий. — Мы в народе найдем тысячи таких людей, як Нарижный, як Марфа, тысячи тысяч!.. Не-ет! Пускай этот Гитлер оглупил целую немецкую нацию, — на то ж они и немцы! А не думаю я, щоб вин передурив Ивана Проценка, не може того буты! — яростно говорил Иван Федорович.
Глава двадцать шестая
Как, незаметно для человеческого глаза, под корнями деревьев и трав, по трещинам и капиллярным сосудам земли, под почвой, бесшумно, беспрерывно сочатся в разных направлениях грунтовые воды, так под властью немцев степными, лесными, горными тропами, балками, под крутыми берегами рек, по улицам и закоулкам городов и сел, по людным базарам и черным ночным яругам двигались с места на место миллионы мужчин, женщин, детей, стариков всех национальностей, населяющих нашу землю.
Согнанные с родных мест, вновь возвращающиеся на родные места, ищущие таких мест, где их не знают, пробирающиеся через рубежи фронта на свободную советскую землю, выбирающиеся из окружения, бежавшие из немецкого плена или из концентрационных лагерей, просто брошенные нуждою на поиски одежды и пищи, поднявшие оружие для борьбы с угнетателем — партизаны, подпольщики, диверсанты, агитаторы, разведчики в тылу врага, разведчики отступившей великой армии великого народа, — они идут, идут, неисчислимые, как песок…
По степной дороге, от Донца, идет маленький румяный человек под солнцем. Он в простой крестьянской одежде, у него темная мягкая мужицкая борода, за плечами у него грубый полотняный мешок. Так же, как он, идут тысячи, тысячи… Как узнать, кто он? У него синие глаза, но разве можно всем заглянуть в глаза и разве все можно узнать по глазам? Может быть, в них поскакивают чертовские искры, а к господину вахтмайстеру или даже к гауптвахтмайстеру они обернутся самыми обыкновенными человеческими глазами.
Маленький человек с темной бородой в одежде крестьянина входит в город Ворошиловград и теряется в уличной толпе. Зачем он пришел в город? Может быть, он несет в мешке на базар масло, или творог, или утку, чтобы обменять это на гвозди, на бязь или на соль. А может быть, это самый страшный человек, способный подорвать власть самого советника седьмого отдела фелькомендатуры доктора Шульца…
Юноша, съежившись, спит в низинке в степи, солнце пригревает его, и от одежды его подымается пар. Солнце подсушило мокрый след на траве, который юноша оставил за собой после того, как вылез из реки. Как же он устал, плывя по реке, если он заснул в степи ночью в мокрой одежде!
Но когда солнце начинает калить, юноша просыпается и идет. Светлые волосы его высохли и сами собой небрежными живописными волнами распались на его голове. Вторую ночь он ночует в шахтерском поселке в случайной квартире, где ему дают приют, потому что он почти земляк: он из Краснодона, он учился в Ворошиловграде, а теперь возвращается домой. И он свободно, среди бела дня входит в Краснодон. Он не знает, что с его родителями, не стоят ли у них на квартире немцы, и поэтому он идет сначала к своему товарищу по школе, Володе Осьмухину. У Володи раньше стояли немцы, но сейчас их нет.
— Женя!.. Откуда ты?
Но товарищ Володи в обычной своей несколько горделивой и официальной манере говорит:
— Ты мне скажи сначала, чем ты дышишь?…
Это старый товарищ Володи, комсомолец Евгений Стахович, перед ним нечего таиться, и Володя рассказывает ему все, что касается лично Володи.
— Так… — говорит Стахович. — Это хорошо. Я Другого от тебя и не ждал…
Он говорит это с оттенком покровительства. Но, должно быть, он имеет на это право. Он не только жаждет приобщиться к подпольной борьбе, как Володя. Он уже сражался в партизанском отряде, и, по его словам, он послан официально штабом, чтобы организовать дело в Краснодоне.
— Здорово!.. — с уважением говорит Володя. — Мы немедленно должны пойти к Олегу…
— А кто такой, этот Олег? — самолюбиво спрашивает Стахович, потому что Володя произносит имя Олега с большим уважением.
— Это, брат, такой парень!.. — неопределенно говорит Володя.
Нет, Стахович не знает Олега. Но если это ценный парень, почему бы к нему и не пойти.
Человек с военной выправкой, одетый в штатское, тихо стучит в дверь квартиры Борц.
Дома только одна маленькая Люся. Мама ушла на рынок обменять кое-что из вещей на продукты, а Валя… Нет, дома находится еще папа, но это и есть самое страшное. Папа в своих темных очках мгновенно прячется в гардероб. А Люся с замиранием сердца, приняв взрослое выражение, подходит к двери и спрашивает можно независимее!