Очередь продвигалась довольно быстро, – входили по двое. Валя, державшая у груди в потной руке паспорт, завернутый в платочек, вошла вместе с Выриковой.
В комнате, где регистрировали, прямо против входа стоял длинный стол, за которым сидели толстый немецкий ефрейтор и русская женщина с очень нежной розовой кожей лица и неестественно развитым длинным подбородком. И Валя, и Вырикова знали ее: она преподавала в краснодонских школах, в том числе и в первомайской, немецкий язык. Как это ни странно, но фамилия ее тоже была Немчинова. Девушки поздоровались с ней.
– А… мои воспитанницы! – сказала Немчинова и неестественно улыбнулась, опустив длинные темные ресницы. В комнате стучали машинки. К дверям направо и налево протянулись две небольшие очереди.
Немчинова спрашивала у Вали сведения о возрасте, родителях, адрес и записывала в длинную ведомость. Одновременно она переводила все эти данные немецкому ефрейтору, и он заносил все это в другую ведомость по-немецки.
Пока Немчинова спрашивала ее, кто-то вышел из комнаты направо, а кто-то вошел. Вдруг Валя увидела молодую женщину со сбившейся прической, неестественно красным лицом, со слезами на глазах. Она быстро прошла через комнату, одной рукой застегивая кофточку на груди.
В это время Немчинова еще что-то спросила Валю.
– Что? – спросила Валя, провожая глазами эту молодую женщину со сбившейся прической.
– Здорова? Ни на что не жалуешься? – спрашивала Немчинова.
– Нет, я здорова, – сказала Валя.
Вырикова вдруг дернула ее сзади за кофточку. Валя обернулась, но Вырикова смотрела мимо нее близко сведенными, безразличными глазами.
– К директору! – сказала Немчинова.
Валя машинально перешла в очередь направо и оглянулась на Вырикову. Вырикова механически отвечала на те же вопросы, какие задавали и ее подруге.
В комнате у директора было тихо, только изредка доносились отрывистые негромкие восклицания по-немецки. Пока опрашивали Вырикову, из комнаты директора вышел паренек лет семнадцати. Он был растерян, бледен и тоже застегивал на ходу гимнастерку.
В это время Валя услышала, как маленькая Вырикова резким своим голосом сказала:
– Вы же сами знаете, Ольга Константиновна, что у меня тебеце, – вот слышите? – И Вырикова стала демонстративно дышать на Немчинову и на толстого немецкого ефрейтора, который, отпрянув на стуле, с изумлением смотрел на Вырикову круглыми петушиными глазами. В груди у Выриковой действительно что-то захрипело. – Я нуждаюсь в домашнем уходе, – продолжала она, бесстыдно глядя то на Немчинову, то на ефрейтора, – но если бы здесь в городе, я бы с удовольствием, просто с удовольствием! Только я очень прошу вас, Ольга Константиновна, по какой-нибудь интеллигентной, культурной профессии. А я с удовольствием пойду работать при новом порядке, просто с удовольствием!
«Боже мой, что она городит такое?» – подумала Валя, с бьющимся сердцем входя в комнату директора.
Перед ней стоял немец в военном мундире, упитанный, с гладко прилизанными на прямой пробор серо-рыжими волосами. Несмотря на то что он был в мундире, он был в желтых кожаных трусиках и в коричневых чулках, с голыми коленками, обросшими волосами, как шерстью. Он бегло и равнодушно взглянул на Валю и закричал:
– Раздевайт! Раздевайт!
Валя беспомощно повела глазами. В комнате, за столом, сидел еще только немецкий писарь, возле него стопками лежали старые паспорта.
– Раздягайся, чуешь? – сказал немецкий писарь по-украински.
– Как?.. – Валя вся так и залилась краской.
– Как! Как! – передразнил писарь. – Скидай одежду!
– Schneller! Schneller! – отрывисто сказал офицер с голыми, обросшими волосами коленями. И вдруг, протянув к Вале руки, он чисто промытыми узловатыми пальцами, тоже поросшими рыжими волосами, раздвинул Вале зубы, заглянул в рот и начал расстегивать ей платье, и Валя, заплакав от страха и унижения, быстро начала раздеваться, путаясь в белье.
Офицер помогал ей. Она осталась в одних туфлях. Немец, бегло оглядев ее, брезгливо ощупал ее плечи, бедра, колени и, обернувшись к солдату, сказал отрывисто и так, точно он говорил о солдате:
– Tauglich![5]
– Пачпорт! – не глядя на Валю, крикнул писарь, протянув руку.
Валя, прикрываясь одеждой, всхлипывая, подала ему паспорт.
– Адрес!
Валя сказала.
– Одягайся, – мрачно и тихо сказал писарь, бросив ее паспорт на другие. – Будет извещенье, когда являться на сборный пункт.
Валя пришла в себя уже на улице. Жаркое дневное солнце лежало на домах, на пыльной дороге, на выжженной траве. Уже больше месяца, как не было дождя. Все вокруг было пережжено и высушено. Воздух дрожал, раскаленный. Валя стояла посреди дороги в густой пыли по щиколотку. И вдруг, застонав, опустилась прямо в пыль. Платье ее надулось вокруг пузырем и опало. Валя уткнула лицо в ладони.
Вырикова привела ее в себя. Они спустились с холма, где стояло здание райисполкома, и мимо здания милиции, через Восьмидомики, пошли к себе на Первомайку. Валю то знобило, то бросало в жаркий пот.
– Дура ты, дура! – говорила Вырикова. – Так вам и надо, таким!.. Это же немцы, – с уважением и даже подобострастием сказала Вырикова, – к ним надо уметь приспособиться!
Валя, не слыша, шла рядом с ней.
– У ты, дура такая! – со злобой говорила Вырикова. – Я же дала тебе знак. Надо было дать понять, что ты хочешь им помогать здесь, они это ценят. И надо было сказать: нездорова… Там, на комиссии, врачом Наталья Алексеевна, с городской больницы, она всем дает освобождение или неполную годность, а немец там просто фельдшер и ни черта не понимает. Дура, дура и есть! А меня определили на службу в бывшую контору «Заготскот», еще и паек дадут…
Первым движением Ули было движение жалости. Она обняла Валину голову и стала молча целовать ей волосы, глаза. Потом у нее зароились планы спасения Вали.
– Тебе надо бежать, – сказала Уля, – да, да, бежать!
– Куда же, куда, боже мой? – беспомощно и в то же время раздраженно говорила Валя. – У меня же нет теперь никаких документов!
– Валечка, милая, – заговорила Уля ласковым шепотом, – я понимаю, кругом немцы, но ведь это же наша страна, она большая, ведь кругом все те же люди, среди которых мы жили, ведь можно же найти выход из положения! Я сама помогу тебе, все ребята и девчата помогут.
– А мама? Что ты, Улечка! Они же замучают ее! – Валя заплакала.
– Да не плачь же ты, в самом деле! – в сердцах сказала Уля. – А если тебя в Германию угонят, ты думаешь, ей будет легче? Разве она это переживет?
– Улечка… Улечка… За что ты еще больше мучаешь меня?
– Это отвратительно, что ты говоришь, это… это позорно, гадко… Я презираю тебя! – со страшным, жестоким чувством сказала Уля. – Да, да, презираю твою немощность, твои слезы… Кругом столько горя, столько людей, здоровых, сильных, прекрасных людей гибнет на фронте, в фашистских концлагерях, застенках, подумай, что испытывают их жены, матери, но все работают, борются! А ты, девчонка, тебе все дороги открыты, тебе предлагают помощь, а ты хнычешь, да еще хочешь, чтобы тебя жалели. А мне тебя не жалко, да, да, не жалко! – говорила Уля.
Она резко встала, отошла к двери и, прислонившись к ней заложенными за спину руками, стояла, глядя перед собой гневными черными глазами. Валя, уткнувшись лицом в постель Ули, молча стояла на коленях.
– Валя! Валечка!.. Вспомни, как мы жили с тобой. Сердечко мое! – вдруг сказала Уля. – Сердечко мое!
Валя зарыдала в голос.
– Вспомни, когда же я посоветовала тебе что-нибудь дурное? Помнишь, тогда, с этими сливами, или когда ты кричала, что не переплывешь, а я сказала, что я тебя сама утоплю? Валечка! Я тебя умоляю…
– Нет, нет, ты покинула меня! Да, ты покинула меня сердцем, еще когда ты уезжала, и потом уже ничего не было между нами. Ты думаешь, я этого не чувствовала? – вне себя говорила Валя рыдая. – А сейчас?.. Я совсем, совсем одна на свете…
Уля ничего не отвечала ей.
Валя встала и, не глядя на Улю, утерла лицо платком.
– Валя, я говорю тебе в последний раз, – тихо и холодно сказала Уля. – Или ты послушаешь меня, тогда мы сейчас же разбудим Анатолия и он проводит тебя к Виктору на Погорелый, или… не терзай мне сердца.
– Прощай, Улечка!.. Прощай навсегда… – Валя, сдерживая слезы, выбежала из кухоньки на двор, залитый светом месяца.
Уля едва сдержалась, чтобы не догнать ее и не покрыть поцелуями все ее несчастное, мокрое лицо.
Она потушила ночник, отворила оконце и, не раздеваясь, легла на постель. Сон бежал от нее. Она прислушивалась к неясным ночным звукам, доносившимся из степи и из поселка. Ей все казалось, что, пока она лежит здесь, к Вале уже пришли немцы и забирают ее, и нет никого, кто мог бы сказать бедной Вале доброе и мужественное слово на прощание.
Вдруг ей почудились шаги по мягкой земле и шорох листьев где-то на огороде. Шаги приближались, шел не один человек. Надо было бы закрыть дверь на крючок и захлопнуть окно, но шаги зашуршали уже под самым окном, и в окне возникла белая голова в узбекской шапочке.
– Уля, ты спишь? – шепотом спрашивал Анатолий.
Уля уже была у окна.
– Ужасное несчастье, – сказал Анатолий, – у Виктора отца взяли.
Уля увидела приблизившееся к окну освещенное месяцем бледное мужественное лицо Виктора с затененными глазами.
– Когда взяли?
– Сегодня вечером. Пришли немец, эсэсовец, в черном, толстый такой, с золотыми зубами, вонючий, – с ненавистью сказал Виктор, – с ним еще солдат и русский, полицай… Били его. Потом отвели к конторе лесхоза, там стоял грузовик, полный арестованных, всех повезли сюда… Я бежал за ними все двадцать километров… Если бы ты не ушел позавчера, они б и тебя взяли, – сказал Виктор Анатолию.
Глава 28
Немало дней и ночей прошло с того дня, как Матвей Шульга был брошен в тюрьму, и он потерял счет времени.
В камере его почти все время было темно, – свет пробивался через затянутую снаружи колючей проволокой и полуприкрытую навесом узкую щель под потолком.