Одной из его специальностей была прокладка и чистка дренажных труб. Когда-то Робидэ уговорил мою мать осушить несколько расположенных на скате лугов, откуда по природе почвы плохо стекала вода и где траву заглушали осока, хвощи и камыш. Дренажные трубы были неудачно проложены, то ли недостаточно глубоко, то ли слишком узкие, и их быстро забивало, словно свалявшейся шерстью, корнями каких-то подземных растений, трубы прочищали длинными железными прутьями, но прутья эти скоро натыкались на какое-то препятствие, и стоило немного нажать — труба раскалывалась. Тогда приходилось разрывать землю, обнажать трубы, приподымать их, чистить, менять. На это уходили целые дни. Каждые полгода — начинай с начала. Работы стоили дорого и нимало не улучшали лугов, но особенно меня интересовали, потому что я старался определить, что за растения, корни которых Мюло вытаскивал громадными пучками, могли так разрастись. Как сейчас вижу, лежит он на болотной земле, уткнувшись лицом в камыши, промокший, весь в грязи, и проталкивает железный прут.
— Видите ли, сударь, от этого дренажа никакого проку ни вам, ни лугу. То-и-дело приходится чистить. Скотина наступает на муфты и давит трубы. Из десяти шесть надо менять. Похоже, что те, кто заказал работу (он никогда не называл Робидэ по имени), находят в этом выгоду…
Впрочем, он никогда не жаловался, а говорил:
— Я так работаю только для того, чтобы дать детям возможность избрать другое ремесло.
У Мюло было два сына и три дочери. Старший, рослый парень лет шестнадцати, работал у кузнеца на перекрестке; он был развитее других, не водился с деревенскими и, как только выдавался свободный день, убегал к товарищам в Лизье. Со мной он еле кланялся при встрече.
— Да, — говорил Мюло, — он у меня гордый. Стесняется говорить с теми, кто знает, чем занимается отец. Не то что бы он меня презирал, но… Что ж, не всегда из детей выходит то, что тебе хочется. Зато на остальных детей я не нарадуюсь.
Мюло жил со своей семьей на заброшенной мельнице, над спущенным прудом. На стене домика еще видно было подливное колесо, давно переставшее работать. В доме всегда было чисто и прибрано. Хозяйство вела молодая женщина. По возрасту ее нельзя было принять за мать детей Мюло. Где-то существовала настоящая г-жа Мюло, но она так давно уехала, что никто не знал, где она. После многих хлопот и неприятностей Мюло наконец добился развода.
— Мне никогда не везло, — говорил он. — Но самым худшим я обязан этой женщине. Видите ли, господин Жид, она знала, как я люблю детей. Она уехала и всех забрала с собой. Это — чтобы мне досадить: она о них совсем не думала. Она прожила несколько месяцев неподалеку отсюда с любовником, который тогда только что получил наследство, и детям у него было бы лучше, чем здесь. Я хотел судиться с ней из-за детей. И вот как-то вечером прихожу с работы и вижу — пятеро малышей сидят, меня дожидаются. Надо думать, они надоели тому. Пришли они пешком; старший нес на руках младшенькую. Они сказали, что их прогнали. И в каком виде, господин Жид! Чуть не нагишом, зато головы полны вшей, и худые, и немытые!.. Я чуть не заплакал — и с горя, и с радости, когда их увидел… Вот! Видите эти корни? По-моему, это хвощ.
И он протянул мне извлеченный им из трубы пук войлока. Затем продолжал:
— Вы знаете, сударь что я опять хочу жениться?
— Нет, Мюло. Мне никто ничего не говорил.
— Я дожидался развода. Ее и дети отлично знают. Она им словно старшая сестра, а какая нежная, какая заботливая!..
— Прекрасно! Я не даром мэр, Мюло. Когда вам угодно.
Некоторое время спустя я обновил свой шкаф, собираясь соединить новую чету. Свадьба состоялась как раз в годовщину моей собственной женитьбы. Так как я вообще был привязан к Мюло, это обстоятельство растрогало меня, и я готовился было скромно намекнуть на него; но Робидэ сказал:
— Главное, не вздумайте, сударь, речей говорить. Это — простые люди. Пожените их поскорее и без затей, не говоря ни слова.
Наша коммуна была так мала, что в ней, собственно говоря, даже не было мэрии. Мэрию заменяла общая комната одной из моих ферм, стоявшей на краю дороги, у самой церковки. Фермер исполнял при случае обязанности трактирщика, и за каждым заседанием совета следовала обильная закуска, и все выходили из-за стола с багровыми лицами и нетвердо держась на ногах. Фермерша готовила восхитительно. Поль Фор и Геон, которых я пригласил на одну из таких трапез, когда они гостили у меня в Ляроке,[2] помнят, вероятно, телятину под белым соусом… Помнят они и то, как рюмки по очереди наполнялись ромом, коньяком и кальвадосом, которым предшествовали к тому же возлияния непенистого «молодого сидра», хмельней самого благородного из вин. И вдруг один из членов совета, страдающий язвой желудка, встает, валится на пол и корчится от жестокой боли.
Возвращаюсь к Мюло. Не примиряясь с тем, что его держат на черной работе, я решил назначить его стражником на место Шерома, отъявленного плута, который меня обирал, торговал дичью, подстреленной им самим и браконьерами, с которыми он был в прекрасных отношениях. Я поделился этой мыслью с Робидэ.
— Чтобы быть стражником, надо принести присягу. Мюло не может в силу своей судимости.
— Мюло был под судом?
— А вы не знали?
— Но за что?
— Если хотите знать, спросите его самого.
В тот же вечер я отправился к Мюло, работавшему у печи для обжога извести. Он стоял на дне большой ямы, копая землю киркой и лопатой. Я подошел к краю и наклонился над ямой, как Гамлет в диалоге с могильщиком.
— Так вам рассказали… — сказал он, несколько смутившись сперва и глядя на меня глазами преданного пса.
о- Нет, Мюло, я ничего не знаю. Я знаю одно, — что вы были под судом. Но за что?..
Он, казалось, колебался, потом пожал плечами:
— Вы хотите, сударь, чтобы я вам все рассказал? (Из всех жителей коммуны один Мюло не обращался ко мне в третьем лице).
— Я для этого и пришел, — ответил я.
Он не сразу начал рассказ. Сперва он сказал:
— Да, я мог рассчитывать на лучшее… Я получил образование, господин Жид.
И сказал таким тоном, что слезы навернулись мне на глаза.
— Что поделаешь! Это грязное дело вечно мешало мне продвинуться. Я надеялся получить место управляющего в департаменте Орны, — я жил там прежде, чем переехать сюда. Да, управляющего. Место мне нравилось. Имение было крупное. Чтобы сделать его доходным, нужно было взять управляющего. Я явился в усадьбу. Жила в ней одна дама… Вы, может быть, ее знаете (и он назвал мне имя, которое я слышал впервые). Я, конечно, показал ей свои бумаги: у меня были хорошие рекомендации от прежних хозяев. Госпожа Х. сказала мне, что я ей подхожу. Дело было совсем сговорено, и мне оставалось только переехать туда. Как я был счастлив, если бы вы знали! Прихожу в назначенный день — г-жа Х. не может меня принять. Она навела справки, ясное дело!.. Нет, видите ли, господин Жид, с судимостью не на что надеяться. С тех пор я и не пытался больше. Я приехал сюда. А теперь — сами видите, кем работаю. Я ведь вовсе не собираюсь вам плакаться. Но… хочется другой жизни для детей.
И он снова принялся копать, нагнув голову и стараясь, как мне показалось, скрыть слезы.
— Значит, Мюло, вы не хотите сказать мне, за что вас осудили?
— Нет, господин Жид, не думайте так. Правда, я не люблю об этом говорить. Но вам я расскажу все, как было. Я был еще молод. Я только что вернулся с военной службы. Родители были бедны, и мне пришлось самому зарабатывать себе на хлеб. Мы со страшим братом нанялись работать землекопами на постройке Западной железной дороги. Меня, брата и еще нескольких человек послали укреплять осыпавшийся откос на линии Париж — Гавр. Не то чтобы это было откос, а скорее большой скат, заросший травой и кустарником. Дело было в охотничью пору. Раздавались выстрелы. Кто-то должно быть, охотился неподалеку. Но участок вдоль пути принадлежал железной дороге. И вы, конечно, знаете, что вдоль всей насыпи — железная проволока и проход воспрещен. Так вот, когда мы увидели зайца, то подумали, что он тоже знает это и хочет укрыться здесь. Но охотники все-таки подстрелили его. А затем они пролезли сквозь заграждение подобрать его. Мы ничего не сказали, конечно. Но как раз на противоположном откосе оказалось двое жандармов, они прибежали и составили протокол. Что поделаешь? Они исполняли свою обязанность… Охотники обозлились и, так как застали их с зайцем уже далеко от линии, потребовали, чтобы жандармы доказали, что заяц подстрелен на путях. Тогда жандармы, — а они знали, что мы все видели, — записали нас свидетелями: брата, меня и еще троих. Дело осложнилось тем, что охотники облаяли жандармов и отказались платить штраф. Словом, вышел процесс, который плохо мог для них обернуться. Но из четырех охотников один был сыном депутата, другой — племянником одного из членов правления железной дороги. Тут свидетелей взял страх. Может быть, и они взяли кое-что за молчание, — кое-что, от чего я отказался… Я не могу утверждать. Я знаю лишь одно: когда их вызвали, все они увильнули. Они сказали, будто ничего не видели. А я ведь не мог сказать, что ничего не видел, когда заяц околел у меня на глазах.
— Ну?
— Ну, и охотников оправдали.
— Но, Мюло, это не объяснение, за что вас судили; вы здесь ничего не сделали…
— Ну, как же, за лжесвидетельство. Кто один из всех говорит правду, оказывается лжецом.
Я был так поражен, что не находил слов. Мюло несколько раз ударил киркой.
— И знаете, господин Жид, что меня больше всего огорчает во всей этой истории, — то, что брат не поддержал меня. Он все видел, как и я. Неужели он не понимал, что отпираясь от всего вместе с остальными, подводит меня под суд.
Мюло произнес последние слова необычным для него патетическим тоном. Но он почти сейчас же понизил голос и прибавил с какой-то мягкой покорностью:
— Лжесвидетель!.. Я понимаю, что в стражники или управляющие предпочтут взять другого. Что поделаешь?