уне в Карлсбаде.
«К Вам имеется просьба, мой друг, – гласило это письмо, – вызвать пред Вашими глазами (глазами цвета неба Франции) укромный уголок, где я так люблю слушать Ваш голос, читающий мне моих любимых поэтов… Вы представляете себе это, не правда ли? А теперь – час пополуночи. Вокруг меня все спит в замке. Царит глубокая тишина, немного жуткая…
Думаете ли Вы хоть немного о нашем унылом и. достославном Ротберге? Думаете ли об узнице, изнывающей там, узнице своего ранга и немецкой верности? Не смею верить этому. Вы – юный француз, а это значит – существо остроумное, очаровательное и… легкомысленное. Поездка в Карлсбад явилась для Вас праздничным отпуском школьника, и я уверена, что. Вы усиленно развлекаетесь в Карлсбаде. Ведь он наполнен хорошенькими и доступными созданиями, а никогда еще не было видано француза, способного остаться спокойным среди хорошеньких и доступных созданий.
Я нападаю на Вас, я несправедлива. Я слишком уважаю Вас, чтобы думать, будто некий образ может уступить в Вашей душе место другим женщинам. У Вас благородное сердце. Ваше отсутствие – услуга, которую Вы оказываете мне; мне приятно, что именно Вы устраиваете меня, Вы выбираете помещение для меня. Таким, образом, когда в сентябре я буду далеко от Вас, Вы будете в состоянии вызывать в воображении те места, где я буду жить (в конце концов, я устроюсь с принцем так, чтобы мне хоть на несколько дней оказалась надобность в Вас). Я уверена, что Вы подыщете мне отличное гнездышко. Не забудьте, чтобы в ванной комнате был устроен аппарат для нагревания белья: я так ужасно страдала в прошлом году в Мариенбаде, где Берте приходилось нагревать мое белье на какой-то ужасающей керосиновой печке!
Я слышу тяжелые шаги часовых, совершающих обход замка; твердый солдатский шаг вызывает передо мной видение немецкой мощи и охраны. Увы! Этой мощи, этой охраны еще недостаточно для моего покоя. Эту ночь, как и прошлую, я буду плохо спать… Мне не хватает сознания, что недалеко от меня в этом бесконечном замке спит мой дорогой наследственный враг. (Принцесса намекает на наследственную вражду Франции и Германии). Он не защищает меня от физических опасностей, как крепкая немецкая стража. Но он умеет отгонять от меня минуты страшной меланхолии, которая одолевает меня каждый раз, когда я задумаюсь об условиях своей жизни… О, мой поэт и профессор, Ваша ученица должна признаться, что вдали от Вас чувствует себя одинокой. И ей грустно думать, что, даже и вернувшись обратно, вы целых пять долгих недель не будете спать под одной крышей с ней!
Я одна посетила все наши любимые места… Мария-Елена-Зиц, Гриппштейн, Тиргартенский лес, Фазаний павильон. Но пейзажи, казавшиеся нам такими прелестными, такими улыбающимися, потеряли для меня часть своего обаяния и даже красоты… Но что я говорю! Я просто забываю, кто я такая и кем я должна быть. Вы должны били внушить мне странное доверие, чтобы вызывать меня на подобные признания. Горды ли Вы этим, по крайней мере? Скажите «да», чтобы я была не так смущена и не так возмущена собой.
Завтра с первой почтой я жду от Вас письма. Но Бога ради пусть оно принесет мне Вас таким, каким Вы бываете около меня, а не исполнительным служащим (каким Вы были в последнем письме)! Друг мой! Я устала от почтения! Я жила в почтении при эрленбургском дворе всю свою юность. Я окружена почтением в Ротберге, где меня, как владетельную принцессу, уважают все, даже мой супруг! Вы, мой новый подданный, освобождены мною от обязанности относиться с почтением к Вашей повелительнице и другу! Решено ли? Получу ли я желанное письмо не от подданного, а от друга; письмо, которое друг не осмелился прочесть повелительнице?
Спешу запечатать это письмо: быть может, я порву его, если стану перечитывать!
P. S. Больберг просит напомнить Вам, чтобы Вы не забыли подыскать четыре рюмочки к моему ликерному прибору, Она напоминает адрес: Штинде, придворный поставщик, Бергштрассе, 28.
Второй P. S. Поверите ли Вы, что еще сегодня вечером мне пришлось обедать в замке с министром полиции Дронтгеймом, его необъятной женой и сестрой Фрикой? Он переходит с Фрикой все границы. Он наедине с ней удалился в английский парк… Подумайте только, как в эти минуты мое сердце билось для вас!»
Хорошо ли я сделал, что прочел это письмо после освежающего письма Греты? Я перечитывал письмо принцессы с хладнокровием нотариуса, а ведь третьего дня, получив его в Карлсбаде, оно немного опьянило меня. Я принялся танцевать, а потом стал внимательно смотреть на себя в зеркало, почти с нежностью поправил прическу и галстук. В заключение я заявил самому себе, что все это естественно и даже очень понятно, и что у моей повелительницы хороший вкус… И, словно школьник, я принялся целовать сначала каракули, долженствовавшие обозначать имя «Эльза», а потом портрет, стоявший у меня на столе и изображавший мою «повелительницу» в короне, с обнаженными плечами полуприкрытыми парадной мантией. И я старался не замечать, что эта фотография имела давность доброй дюжины лет.
Так я отнесся к письму в Карлсбаде. Но теперь, на станции Штейнах, за пять минут до прибытия сестры Греты, строки этого письма аналитически разлагались моим умом с какой-то странной проницательностью. Я читал в письме весь характер принцессы. Она добра, о, да! Это – сама доброта, неспособная сознательно причинить зло; но ее нежность сдерживается чрезвычайной гордостью своим рангом и чисто немецким шовинизмом (хотя она и не признается в этом, высмеивая шовинизм мужа). Она одержима романтичностью и немецкой сентиментальностью. Только теперь я понял, что она ровно ничего не понимает в природе, которую видит глазами поэтов. Мне показалось также, что ей не хватает такта; об этом я думал еще давно. Поручения подыскать рюмочки и озаботиться грелкой для белья, следующие непосредственно за излияниями и признаниями, ставили меня на место прислуги. А второй постскриптум, касавшийся измен принца и его интрижки с Фредерикой Дронтгейм, помещенной в качестве своего рода извинения за общий тон письма, заставлял меня ощущать какую-то неловкость…
Но довольно анализа: подходит эрфуртский поезд!
Я бросил на стол рядом с полуопорожненной кружкой монету, послал девице Бингер улыбку, которую она мне вернула, если так можно выразиться, сторицей, и бросился на платформу. Там уже гордо красовался начальник станции, похожий в своем красном, расшитом золотыми галунами мундире одинаково и на боливийского генерала и на швейцара из гостиницы.
«Грета»! – думал я, впиваясь взором в горизонт. – Грета, мое крошечное Провидение, я люблю только одну тебя!»
Но тут внутри меня запротестовал какой-то тайный голос.
«Неблагодарный! – говорил он. – Почему ты отвергаешь другое женское Провидение, которое приняло здесь в тебе такое участие? Вспомни, как тебе было тяжело сначала, как страдала твоя гордость, и как потом жизнь изменилась к лучшему, когда весь двор, не исключая придворного интенданта Липавского, министра Дронтгейма, чиновника, духовника и прочее, подражая августейшей хозяйке, стал ласково относиться к тебе? Вынес ли бы ты десять месяцев жизни в Ротберге, если бы она не покровительствовала тебе? И потом ведь это Провидение очень хорошенькое!.. Правда, принцесса уже склоняется к закату, она немного искусственна в своей сентиментальности… Ну, так что же?.. Недостаток такта?.. Важно ли это, если она искренне расположена к тебе, а ты ведь знаешь, что она действительно искренна! А главное – она любит тебя, и это важнее всего. Предоставь ей любить тебя и не мудрствуй лукаво над своим счастьем!»
В этот момент из жерла туннеля вынырнул громадный локомотив, устремившийся к станции. Вскоре вся масса поезда с грохотом тормозов остановилась. Дверь одного из купе раскрылась, и Грета бросилась в мои объятия.
Это была восхитительная минута. Будучи на десять сантиметров выше Греты, я приподнял ее на воздух, ее голова зарылась в мое плечо, и я чувствовал у лица свежесть ее щеки. Когда я опустил ее на землю, Грета пробормотала: «Ах, как хорошо!..» – и снова бросилась мне на шею, сбив с головы шляпу. Затем, взяв меня за свободную руку (в другой был не маленький саквояж), она оглядела меня с ног до головы и сказала:
– Ты по-прежнему красив, мой Волк! Ни у одной из моих подруг нет такого красивого брата… Да-с, сударыня, – прибавила она, обращаясь к какой-то мещанке в шляпе с бежевыми петушиными перьями, которая (мещанка, не шляпа) таращила глаза на иностранцев, так беззастенчиво отдающихся ласкам. – Да-с, сударыня, мой брат очень красив, гораздо красивее, чем такая противная очкастая образина, как ваш муж!
– А ты, – сказал я, целуя ее ручку, – ты – самая очаровательная француженка, которую можно было экспедировать в Тюрингию. Удивительно приятно видеть существо в твоем роде, после того как десять месяцев был лишен этого… Как ты доехала?
– Превосходно! Слушай! Люди, которым я была поручена…
Грета принялась рассказывать про своих спутников среди станционного шума и толкотни. Начальник станции в расшитом галунами красном мундире строго смотрел на пассажиров, словно они были арестантами, которых он должен держать на счету. У входа на вокзал служащий, объявлявший о запоздании поезда, вырывал билеты из рук пассажиров: можно было подумать, что он проверяет, целы ли кандалы у арестантов! Раздался звук сухой команды, поезд коротко свистнул, загромыхал и умчался.
В ожидании багажа выстроилась целая вереница пассажиров. Находя, что дело идет вовсе не так быстро, как бы следовало, Грета вышла из цепи, прошла за загородку, где был свален багаж. Там она нашла свой чемодан, потом взяла за рукав какого-то служащего и на языке Вольтера попросту приказала ему снести багаж. Удивительное могущество женского обаяния! Это грубое животное – носильщик, бородатый и грязный, словно русский мужик, сейчас же послушался, взял чемодан и пошел за торжествующей Гретой. И среди длинной цепи, терпеливо ожидавшей своей очереди, никто не протестовал. Только грозный железнодорожный чин в галунах сейчас же заметил, что порядок нарушен, и двинулся к Грете. Желая предотвратить конфликт, я сказал ему одно только слово: