Монах. Анаконда. Венецианский убийца — страница 3 из 62

Глава 1

Трещит сверчок, и дух усталый ищет

Во сне отдохновенья. Так Тарквиний,

Раздвинув полог тихо, разбудил

Невинность оскорбленьем. Киферея!

Ты украшенье ложа своего,

Ты лилий чище и белее простынь.

«Цимбелин»[26]

Все поиски, предпринятые маркизом де лас Систернасом, оказались тщетными. Агнеса была потеряна навсегда! Отчаяние столь губительно подействовало на него, что он тяжко заболел и не мог навестить Эльвиру, как намеревался, она же, не зная причины, испытывала немалую тревогу. Смерть сестры помешала Лоренцо сообщить дяде свои намерения относительно Антонии, а запрет, наложенный ее матерью, не позволял ему навестить их без согласия герцога, и Эльвира, не получая от него никаких известий, заключила, что либо он нашел себе невесту с более завидным положением, либо ему было приказано выбросить из головы все мысли о ее дочери. С каждым днем судьба Антонии тревожила ее все более. Пока она полагалась на покровительство аббата, ей было легче переносить разочарование, которым обернулись ее надежды на Лоренцо и маркиза. Теперь она лишилась и этой опоры. У нее не было сомнений, что Амбросио замыслил погубить ее дочь. И когда она думала о том, что после ее смерти Антония останется одна без друзей и защитников в таком низком, таком коварном и порочном мире, самые горькие предчувствия переполняли ее сердце. В подобные минуты она долго сидела, глядя на обворожительную девушку, и, казалось, слушала ее безыскусственную болтовню, но на самом деле размышляла о горестях, в которые ее может ввергнуть любой наступающий час. Потом внезапно сжимала дочь в объятиях, опускала голову к ней на грудь и орошала ее слезами.

Тем временем зрело событие, которое, знай она о нем, сразу избавило бы ее ото всех тревог. Лоренцо теперь ждал лишь благоприятного случая, чтобы рассказать герцогу о своем намерении жениться. Однако нежданное обстоятельство заставило его отложить исполнение своего намерения на несколько дней.

Недуг дона Раймонда как будто усиливался. Лоренцо не отходил от его постели и ухаживал за ним с заботливостью поистине братской. И причина, и следствия этой болезни были столь же тяжки брату Агнесы, однако горе Теодора не уступало ему в искренности. Этот честный отрок ни на минуту не покидал своего господина и прибегал ко всем доступным ему средствам, чтобы утишить и облегчить его страдания. Маркиз питал такую верную любовь к своей умершей нареченной, что не мог пережить ее утрату, как видели все, кто его окружал. Полагая, что спасти от угасания его может лишь вера в то, что она жива и нуждается в его помощи, они всячески подкрепляли в нем эту веру, его единственное утешение, хотя сами ее отнюдь не разделяли. Ежедневно ему докладывали, что о судьбе Агнесы ведутся розыски, сочиняли истории о новых попытках проникнуть в обитель и добавляли подробности, которые хотя и не обещали скорого ее воссоединения с ним, однако поддерживали в нем надежду. Когда маркизу говорили, что вот опять ничего не удалось, он впадал почти в безумие и все-таки даже думать не желал, что дальше будет так же, а, наоборот, не сомневался, что следующий раз принесет успех.

Один лишь Теодор с величайшим усердием следовал химерам своего господина. Он все время придумывал планы, как проникнуть в обитель или хотя бы выведать у монахинь какие-нибудь сведения об Агнесе. Только стремление осуществить каждый новый план имело власть отлучить его от одра дона Раймонда. Он превратился в подлинного Протея и каждый день менял свой облик, но от его метаморфоз никакого толка не было, и он возвращался во дворец де лас Систернас, вновь не найдя обоснований для надежд своего господина. Однажды ему взбрело в голову переодеться нищим. Он заклеил пластырем левый глаз, взял с собой гитару и расположился у ворот монастыря Святой Клары.

«Если Агнеса и правда заточена там, – размышлял он, – то, услышав мой голос, она его узнает и, быть может, найдет способ оповестить меня о себе». С этой мыслью он вмешался в толпу убогих калек, ежедневно собиравшихся у ворот обители в ожидании похлебки, которую монахини раздавали в полдень. Все приносили миски или кувшины, чтобы было в чем ее унести. Но у Теодора ничего с собой не было, и он попросил разрешения съесть свою порцию похлебки у ворот обители. Получил он его без всяких затруднений. Его мелодичный голос и приятное, несмотря на завязанный глаз, лицо завоевали сердце доброй старой привратницы, которая с помощью белицы оделяла сирых похлебкой. Теодору было велено подождать, пока остальные не разойдутся, а тогда его покормят. Ничего другого он не желал, так как явился туда не ради похлебки. Поблагодарив привратницу за ее сострадательность, он отошел от ворот, сел на большой камень и принялся настраивать гитару.

Едва нищая братия разошлась, как привратница поманила Теодора к воротам и пригласила его войти. Он подчинился с величайшей готовностью, хотя переступил освященный порог с притворным трепетом, всем своим видом выражая боязливое благоговение перед саном своих благодетельниц. Его нарочитая робость польстила монахиням, и они поспешили его ободрить. Привратница увела его в свою келейку, а белица сходила на кухню и вернулась с двойной порцией похлебки, куда более наваристой, чем та, которой угощали нищих. Привратница добавила кое-какие фрукты и печенье из собственных запасов, и обе они принялись радушно потчевать отрока. На их заботы он отвечал тысячью благодарностей и призывал на них благословение Небес за их милосердие. Пока он ел, они восхищались тонкостью его черт, красотой волос, ловкостью и изяществом всех его движений. Шепотом они сетовали, что такой чудесный отрок подвергается всем мирским соблазнам, и соглашались, что он мог бы стать достойным столпом Католической церкви. В конце концов они решили, что Небесам будет оказана истинная услуга, если они упросят настоятельницу походатайствовать перед Амбросио, чтобы юного нищего приняли в орден капуцинов.

Привратница, пользовавшаяся в обители немалым влиянием, тотчас поспешила в келью настоятельницы, где такими яркими красками описала достоинства Теодора, что старуха захотела на него посмотреть. Тем временем лженищий обиняками расспрашивал белицу о судьбе Агнесы, но все, что она говорила, только подтверждало слова настоятельницы. Она сказала, что Агнеса сразу после возвращения с исповеди тяжело заболела и больше не вставала с постели и что она присутствовала на похоронах. Причем добавила, что не только своими глазами видела покойницу, но и помогала уложить ее в гроб. Теодор приуныл, однако решил довести дело до конца, раз уж ему открылся доступ в обитель.

Вернулась привратница и приказала ему следовать за ней. Он подчинился, и она привела его в приемную, где у решетки уже стояла настоятельница, окруженная монахинями, которые собрались там в чаянии развлечения. Теодор поклонился им с величайшим почтением, и даже сурово нахмуренное чело настоятельницы разгладилось. Она задала ему несколько вопросов о его родителях, вере и причинах, обрекших его на нищенство. Ответы его не оставляли желать ничего лучшего и были чистейшей ложью. Затем его спросили, что он думает о монашестве. Ответ его дышал благоговейным восторгом. На это настоятельница сообщила ему, что поступление его в монастырь не так уж невозможно и что его нищета перестанет быть препятствием благодаря ее покровительству, если она убедится, что он его достоин. Теодор заверил ее, что заслужить ее милость станет заветнейшей его целью, и настоятельница, приказав ему явиться на следующий день, когда она его еще порасспрашивает, удалилась из приемной.

Монахини, до тех пор из почтения к настоятельнице молчавшие, теперь сгрудились у решетки и засыпали Теодора множеством вопросов. Он уже внимательно рассмотрел их всех, но, увы, Агнесы между ними не увидел. А они так перебивали друг друга, что отвечать им не было никакой возможности. Одна, заметив его иностранный акцент, интересовалась, где он родился, другая желала узнать, почему он носит пластырь на глазу. Сестра Елена осведомилась, нет ли у него родной сестры, сходной с ним, – она была бы ей чудесной подругой, а сестра Рахиль не сомневалась, что сам брат оказался бы еще более чудесным другом. Теодор забавлялся, угощая доверчивых монахинь всеми небылицами, какие могло измыслить его неистощимое воображение. Он не скупясь живописал свои приключения и повергал своих слушательниц в полное изумление, повествуя о великанах, кровожадных дикарях, кораблекрушениях и островах, где можно встретить лишь «каннибалов, да еще людей, которых плечи выше головы», и еще о многом не менее замечательном. Он сказал, что родился в Терра Инкогнита[27], образование получил в готтентотском университете[28], а последние два года прожил среди американцев в Силезии[29].

– Потеря же глаза, – сказал он, – была мне справедливой карой за непочтительность к Пресвятой Деве, когда я второй раз совершал паломничество в Лоретто. Я стоял вблизи алтаря чудотворной часовни. Монахи обряжали статую в ее лучший наряд, а паломникам было строго-настрого приказано закрыть глаза, пока будет длиться эта церемония. Но хотя я и верую истово, любопытство возобладало. И вот… Я ввергну вас в ужас, святые сестры, когда назову свое прегрешение! И вот, когда монахи совлекли со статуи сорочку, я осмелился приоткрыть левый глаз и взглянул на нее. Больше этот мой глаз уже ничего не видел! Небесный блеск, окружавший Пресвятую Деву, ослепил его. Я тотчас закрыл мой кощунственный глаз и более уже не мог его открыть.

Услышав о таком чуде, монахини осенили себя крестным знамением и обещали молить Пресвятую Деву о возвращении ему зрения. Они не переставали удивляться множеству его путешествий и странным приключениям, выпавшим на его долю в столь нежном возрасте. Тут они обратили внимание на его гитару и пожелали узнать, искусен ли он в музыке. Он скромно ответил, что не ему судить об этом, и попросил дозволения отдаться на их суд.

– Но только, – сказала старая привратница, – не вздумай петь что-либо кощунственное!

– Положитесь на мое благоразумие! – ответил Теодор. – Вы услышите о том, сколь опасно молодым девицам уступать своим страстям, о чем свидетельствует судьба неосторожной девы, вдруг влюбившейся без памяти в неизвестного рыцаря.

– Но это взаправду было? – осведомилась привратница.

– Все до последнего словечка чистая правда, – отвечал Теодор. – Случилось это в Дании, и дева слыла такой красавицей, что все ее называли просто Краса, а не по имени.

– Ты сказал – в Дании? – прошамкала старуха-монахиня. – Так ведь в Дании все люди черные, как сажа!

– Нет-нет, преподобная сестра! Они вроде желтовато-зеленые, а волосы и бороды огненно-рыжие.

– Матерь Божья! Желтовато-зеленые! – вскричала сестра Елена. – Ах, этого не может быть!

– Не может быть? – презрительно повторила привратница и бросила на нее взгляд, в котором пренебрежение мешалось с торжеством. – Вовсе нет. Когда я была молода, так своими глазами их видела – двух или трех, уж не упомню.

Теодор тем временем настраивал свой инструмент. Ему как-то довелось прочесть историю одного английского короля, тайно заточенного в темницу, где его разыскал менестрель, спев под стеной любимую песню короля, и он надеялся тем же способом найти Агнесу, если она жива и в монастыре. Он выбрал балладу, которой она его научила в замке Линденберг. Он надеялся, что, услышав его, она сама споет что-нибудь в ответ, как английский король. Гитара была настроена, и он приготовился запеть.

– Но прежде, – сказал он, – я должен объяснить вам, преподобные сестры, что в этой самой Дании кишмя кишат всякие чародеи, ведьмы и злые духи. И все стихии там поделили между собой всякие демоны. Один ведает лесами и зовется Ольховый, или Дубовый Царь. Он наводит порчу на деревья, губит урожаи и командует мелкими бесами и лесовиками. Является он в виде величавого старца с длинной седой бородой и в золотом венце. Любимое его развлечение – подманивать маленьких детей, чуть отвернутся их родители, а потом утаскивать их к себе в пещеру и разрывать на тысячу кусков. Реками управляет другой демон – Водяной Царь, или Водяной. Его обязанности – волновать морскую пучину, топить корабли, а моряков утаскивать на дно. Он носит обличье рыцаря и ловит в свои сети юных девственниц. А как он с ними поступает, когда хватает их в воде, вы, преподобные сестры, уж сами вообразите. Огненный Царь выглядит мужчиной, сотворенным из пламени. Он командует метеорами и блуждающими огнями, которые завлекают путников в болота и трясины, и он указывает молниям, где можно натворить больше бед. Последний из этих стихийных демонов зовется Облачный Царь. Он выглядит прекрасным юношей, а узнать его можно по двум черным крыльям за спиной. Хотя с виду он пленителен, нрав у него такой же, как у остальных. Занимается Облачный Царь только тем, что поднимает бури, выворачивает с корнем деревья, срывает крыши с замков и монастырей или обрушивает их стены на живущих там. У первого есть дочка – царица эльфов и фей, у второго есть мать, могущественная ведьма, и обе эти дамы ничем не лучше своих родичей. У остальных двух демонов близких как будто нет, ну, да сейчас речь пойдет только о Водяном Царе. Он герой моей баллады. Просто я прежде хотел кое-что рассказать вам о его обычаях…

Теодор сыграл короткое вступление. А затем во всю мочь – чтобы голос его донесся до ушей Агнесы – запел следующие куплеты.



Водяной царьДатская баллада

Журчал поток, катя волну,

Цветы смотрели в глубину.

Краса между цветами там

Шла, напевая, в Божий храм.

И отраженную волной,

Ее увидел Водяной.

Он к матери своей спешит,

И ведьме так он говорит:

«О мать, прошу тебя, ответь,

Как мне Красою овладеть?

О мать, должна ты научить,

Как эту деву покорить».

И вот он рыцарь на коне,

В драгой серебряной броне.

Плоть скакуна – одна вода,

Песок речной – его узда.

Вмиг к храму рыцарь поскакал,

Коня у двери привязал,

И, помня матери слова,

Двор обошел он раз и два.

По слову матери своей

Коня оставил у дверей,

Двор раз и два он обошел

И в Божий храм тогда вошел.

Молящийся шептался люд:

«Кто этот белый рыцарь тут?»

И молвила Краса без сил:

«Когда б меня он полюбил!»

Чрез две скамьи к ней прыгнул он:

«О дева, я в тебя влюблен!»

Чрез три скамьи он прыгнул к ней:

«Молю, Краса, о, будь моей!»

Она с улыбкою встает

И руку рыцарю дает.

«С тобой на радость и беду

Из дома отчего уйду!»

О, если б кто Красе открыл,

Когда, молясь, соединил

Священник старый руки их,

Что Водяной – ее жених!

О, если б молвил дух благой:

«Твой нареченный – Водяной!»

В каком бы ужасе была,

Как руку б тотчас отняла!

Но гибель страшная близка —

В его руке ее рука.

С ним об руку, любви полна,

Уж по песку идет она.

«Возлюбленная, на коня

Садись же впереди меня!

Вброд переедем мы поток,

И не страшись, он неглубок!»

Вода струится так светло!

Садится дева с ним в седло.

Скакун вступил в речную гладь,

Вернуться рад в нее опять.

«О милый, стой! Смотри, поток

Моих уже коснулся ног!»

«О милая, доверься мне!

Мы здесь на самой глубине».

«О милый, стой! Грозит беда,

Колени моет мне вода!»

«О милая, доверься мне,

Мы здесь на самой глубине!»

«Стой! Ради Бога, милый, стой!

Уж скрыта грудь моя водой!»

Ей не ответил милый друг,

И он, и конь пропали вдруг.

Она зовет, но тщетен крик.

Завыли ветры в тот же миг.

Разбушевавшийся поток

На дно красавицу увлек.

Она три раза позвала,

Но торжествуют духи зла.

Краса пропала, с этих пор

Ее не видел смертный взор.

Красавицам совет я дам:

Коль будет рыцарь клясться вам,

То будьте осторожней с ним

И не пляшите с Водяным!



Теодор умолк. Монахини пришли в восторг от его голоса и мастерской игры на гитаре. Но как ни были приятны похвалы юному музыканту в любое другое время, на этот раз они его не радовали. Хитрость его не удалась. Он умолкал после каждого куплета, но ничей голос не ответил ему, и он оставил надежду повторить подвиг Блонделя.

Удар монастырского колокола напомнил монахиням, что им настало время собраться в трапезной. Прежде чем отойти от решетки, они поблагодарили отрока за удовольствие, которое им доставило его пение, и взяли с него слово, что он непременно придет на следующий день. А потом, чтобы укрепить его в этом намерении, посулили, что в их обители его всегда будет ждать обед. Кроме того, каждая сделала ему небольшой подарок: одна дала коробочку со сластями, вторая – Agnus Dei, другие принесли святые реликвии, восковые изображения разных святых, освященные кресты, а также вышивки, восковые цветы, кружева и прочие образчики рукоделий, какими славятся монахини. Они сказали, чтобы он все это продал, а вырученные деньги употребил на одежду. Продать же, заверили они его, будет легко, потому что испанцы очень ценят все, что сделано руками монахинь. Приняв эти подарки с почтительным смирением, Теодор пожаловался, что ему не в чем их унести. Несколько сестер поспешили на поиски корзинки, но их остановила пожилая монахиня, которую Теодор не видел, пока пел. Ее кроткое доброе лицо сразу расположило его к ней.

– А! – сказала привратница. – Вот мать Святая Урсула принесла корзинку!

Монахиня, так названная, подошла к решетке и подала Теодору корзинку. Она была сплетена из ивовых прутьев, обтянута внутри голубым атласом, а по сторонам расписана сценами из жития святой Женевьевы.

– Вот мой подарок, – сказала она, вкладывая корзину ему в руку. – Добрый отрок, не пренебрегай ею. Хотя на вид она ничего не стоит, в ней есть многие неявные достоинства.

Эти слова она сопроводила выразительным взглядом, который Теодор прекрасно понял и, принимая подарок, постарался встать как можно ближе к решетке.

– Агнеса! – шепнула она еле слышным голосом.

Но Теодор расслышал, заключил, что в корзинке спрятана какая-то весть, и его сердце забилось от радости и нетерпения. В эту минуту вернулась настоятельница. Она мрачно хмурилась, и вид у нее был даже более суровый, чем обычно.

– Мать Святая Урсула, мне надобно поговорить с тобой наедине.

Монахиня переменилась в лице и была, несомненно, испугана.

– Со мной? – переспросила она слабым голосом.

Настоятельница сделала ей знак следовать за собой. Мать Святая Урсула послушалась, а вскоре монастырский колокол ударил во второй раз, монахини направились в трапезную, и Теодор наконец-то мог унести заветную корзинку. В восторге оттого, что ему все-таки удалось узнать что-то для маркиза, он бежал всю дорогу до дворца де лас Систернас и через несколько минут уже предстал перед своим господином с корзинкой в руке. В спальне с маркизом был Лоренцо, пытавшийся примирить своего друга с утратой, которая ему самому была невыносимо тяжела. Теодор рассказал о своей проделке и о надежде, которую посулил подарок матери Святой Урсулы. Маркиз приподнялся с подушек. Огонь, угасший со смертью Агнесы, вновь вспыхнул в его груди, и глаза у него заблестели в предвкушении добрых вестей. Чувства, написанные на лице Лоренцо, по силе почти не уступали его чувствам, и он тоже со жгучим нетерпением ждал разгадки этой тайны. Раймонд выхватил корзинку из рук пажа, высыпал ее содержимое на постель и осмотрел каждый предмет с пристальным вниманием. Он надеялся найти на дне письмо, не нашел и возобновил поиски, но без успеха. Наконец он заметил, что край голубой подкладки отпорот, поспешно потянул за него и извлек лоскуток бумаги, несложенный и незапечатанный. Адресован он был маркизу де лас Систернасу, и вот что было на нем написано:

Узнав вашего пажа, я осмеливаюсь послать вам эти несколько строк. Получите приказ кардинала-герцога на мой арест и арест настоятельницы, но отложите его исполнение до пятницы, до полуночи. Это день Святой Клары, когда устраивается процессия монахинь с факелами, и я буду среди них. Сохраните все в тайне. Если хотя бы одно неосторожное слово пробудит подозрения настоятельницы, вы больше ничего обо мне не услышите. Будьте осмотрительны, если дорожите памятью Агнесы и хотите покарать ее убийц. То, что я поведаю, заморозит кровь в ваших жилах.

Святая Урсула

Едва маркиз дочитал эти строки, как упал на подушки без движения. Надежда, которая только и поддерживала в нем жизнь, угасла – письмо неопровержимо доказывало, что Агнесы и правда больше нет в живых. Лоренцо это не сразило, так как он с самого начала полагал, что его сестра умерла – и не своей смертью. Когда письмо матери Святой Урсулы подтвердило эти подозрения, оно вызвало в нем только одно желание – покарать убийц так, как они того заслуживали. Привести маркиза в чувство оказалось очень нелегко. Едва он обрел дар речи, как обрушил проклятия на убийц своей возлюбленной и грозил им страшной местью. Он продолжал в исступлении терзаться бессильной яростью, пока, уже ослабленный горем и болезнью, вновь не впал в обморок. Его горестное положение глубоко удручало Лоренцо, который с радостью остался бы рядом со своим другом, но ему предстояли новые заботы – необходимо было раздобыть приказ об аресте настоятельницы монастыря Святой Клары. И вот, поручив Раймонда попечениям лучших врачей Мадрида, он покинул дворец де лас Систернас и отправился во дворец кардинала-герцога.

К величайшему своему разочарованию, он узнал, что важные государственные дела потребовали присутствия кардинала в отдаленной провинции. До пятницы оставалось всего пять дней. Но если ехать днем и ночью, то успеть назад к этому сроку было еще можно. И это ему удалось. Он приехал к кардиналу-герцогу, рассказал ему о возможной виновности настоятельницы, а также и о том, в какое состояние все это ввергло дона Раймонда. Более веского довода, чем последний, он не мог бы употребить. Из всех своих племянников кардинал-герцог был искренне привязан только к Раймонду. Зато на него он прямо-таки надышаться не мог, и в его глазах настоятельница не могла бы совершить преступление чернее, чем подвергнуть жизнь дона Раймонда опасности. Поэтому он тотчас написал приказ об аресте, а кроме того, дал Лоренцо письмо к старшему офицеру инквизиции с распоряжением немедленно привести приказ в исполнение. С этими документами Медина поспешил назад в Мадрид, куда и добрался в пятницу за несколько часов до сумерек. Маркиза он нашел в более спокойном состоянии, но таким ослабевшим и измученным, что каждое слово или движение давалось ему с трудом. Проведя час у его постели, Лоренцо отправился сообщить о своих намерениях дяде, а также вручить письмо кардинала дону Рамиресу де Мелло. Первый окаменел от ужаса, узнав о судьбе своей злополучной племянницы, потребовал, чтобы Лоренцо добился кары ее убийцам, и изъявил желание отправиться с ним в монастырь Святой Клары. Дон Рамирес обещал сделать все, что от него зависит, и отобрал самых надежных стражников на случай сопротивления черни.



Однако пока Лоренцо собирался сорвать маску лицемерия со служительницы Церкви, он даже не подозревал о горестях, уготованных ему не менее лицемерным ее служителем. Заручившись помощью адских пособников Матильды, Амбросио твердо решил погубить невинную Антонию. Роковая для нее минута приближалась. Она попрощалась на ночь с матерью и, целуя ее, вдруг ощутила непривычную тоску. И, уже выйдя, тотчас вернулась, бросилась в объятия матери и омочила ее щеку слезами. Ей было страшно расстаться с ней, тайное предчувствие говорило, что они больше не увидятся. Эльвира, заметив ее тревогу, попыталась смехом рассеять ее детские страхи. Она попеняла ей за беспричинную грусть и указала на опасность давать волю подобным мыслям.

Но в ответ на все свои наставления она слышала только:

– Матушка! Милая матушка! Боже, пошли, чтобы уже настало утро!

Эльвира, чье беспокойство о судьбе дочери препятствовало ее полному выздоровлению, все еще не до конца оправилась от последствий своего тяжкого недуга. В этот вечер она почувствовала себя дурно и легла раньше обычного часа. Антония печально покинула спальню матери и, пока не затворила за собой дверь, не спускала с нее меланхоличного взора. Она направилась в свою спальню. Ее сердце переполняла горечь. Ей казалось, что все ее надежды рушились и жить ей не для чего. Опустившись в кресло, она оперлась на руку щекой и устремила невидящий взор в пол, пока воображение рисовало ей самые мрачные образы. Из этого полубесчувственного состояния ее вывели звуки тихой музыки, раздавшиеся под ее окном. Она встала, подошла к нему и приоткрыла раму, чтобы лучше слышать. А потом, опустив на лицо покрывало, осмелилась выглянуть наружу. В свете луны она увидела внизу нескольких мужчин с гитарами и лютнями в руках, а чуть в стороне стоял кто-то закутанный в плащ, показавшийся ей очень похожим на Лоренцо. Она не ошиблась. Это действительно был Лоренцо, который, связанный словом не являться к Антонии, не заручившись согласием дяди, пытался иногда серенадой убедить свою возлюбленную, что он ей верен. Однако его стратагема не принесла желаемого результата. Антония никогда бы не поверила, что эта ежевечерняя музыка раздается в ее честь. Она была слишком скромна и не считала себя достойной подобного внимания, а придя к заключению, что серенады адресованы какой-то даме по соседству, огорчилась, убедившись, что их устраивает Лоренцо.

Музыка была жалобной и меланхоличной. Она гармонировала с настроением Антонии, с удовольствием ей внимавшей. После довольно длинного музыкального вступления зазвучало пение, и Антония различила следующие слова.


Серенада

Хор

О лира, лей негромко звуки.

Красавицей владеет сон.

Но опиши, какие муки

Того терзают, кто влюблен.

Песня

По прихоти душою править,

В полон навеки сердце взять,

Отважных, мудрых, всех заставить

Свои оковы целовать – Вот власть

Любви, и мной она, Увы, изведана сполна.

Дни проводить, томясь тоскою,

Ночами до зари не спать,

Других презрев, жить ей одною,

Вдали нее рыдать и ждать —

Вот боль Любви, и мной она,

Увы, изведана сполна.

Прочесть ответ в очах невинных,

И губы жаркие прижать

К губам, не ведавшим мужчины,

И целовать, и целовать!

Любви награда вот! Она,

Увы, увы, мне не дана!

Хор

Умолкни, лира! Сладкой власти

Снов прерывать я не хочу.

Пусть скажут ей они о страсти,

Хоть ты молчишь и я молчу!

Музыка смолкла. Певцы удалились, и улицу окутала тишина. Антония отошла от окна с сожалением. Как обычно, она поручила себя покровительству святой Росолии, произнесла молитвы и легла. Сон недолго заставил себя ждать, принеся ей облегчение от страхов и тревог.

Было уже почти два часа ночи, когда сладострастный монах решился направить свои стопы к жилищу Антонии. Уже упоминалось, что его монастырь соседствовал с улицей Сан-Яго. Никем не замеченный, он приблизился к дому. Перед дверью он в нерешительности остановился, раздумывая над чудовищностью задуманного преступления, над последствиями разоблачения и над вероятностью того, что Эльвира после уже случившегося заподозрит, что насильник, обесчестивший ее дочь, это он. С другой стороны, казалось ему, ее подозрения так подозрениями и останутся, никаких доказательств его вины не будет, и кто поверит, что Антония была поругана и не знает где, когда и кем? И наконец, он уповал, что его добрая слава достаточно укрепилась и никто не станет слушать ничем не подтвержденных обвинений двух никому не известных женщин. Этот последний довод был крайне шатким. Монах не ведал, как капризны хвалы света, как достаточно одного мига, чтобы вчерашний кумир стал предметом всеобщего омерзения. Как бы то ни было, но он пришел к выводу, что начатое надо довершить, и поднялся по ступенькам крыльца. Лишь только он прикоснулся к двери своим серебряным миртом, она распахнулась, и он мог беспрепятственно войти. А едва монах переступил порог, как дверь затворилась за ним сама собой.

Лунные лучи помогли ему подняться по лестнице. Ступал он тихо и осторожно, поминутно оглядываясь с тревогой и страхом. В каждой тени ему чудился соглядатай, в каждом дуновении ночного ветерка ему слышались голоса. Мысль о том, какое гнусное деяние он замыслил, наполняла ужасом его сердце, делала его робким, точно женщина. И все же он шел вперед. Вот он оказался перед дверью Антонии, остановился и прислушался. Внутри царила тишина. Он заключил, что его жертва уже уснула, и осмелился повернуть ручку. Но дверь была заперта на засов и не поддалась. Однако едва он прикоснулся к ней талисманом, как засов отодвинулся. Насильник переступил порог и очутился в комнате, где крепко спала невинная девушка, не зная, какой опасный гость приближается к ее ложу. Дверь за ним закрылась, и засов сам вошел в скобу.

Амбросио двигался с величайшей осторожностью, следя, чтобы не скрипнула половица, а возле кровати затаил дыхание. Начал он с сотворения магического обряда, как ему велела Матильда. Трижды дохнул на серебряный мирт, произнес над ним имя Антонии и положил к ней на подушку. Уже проверив действие талисмана, он не сомневался, что сон его возлюбленной станет непробудным. Чуть завершив чародейство, он решил, что она уже в полной его власти, и глаза его запылали похотью и нетерпением. Теперь он осмелился бросить взгляд на спящую красавицу. Лампада, горевшая перед статуей святой Росолии, бросала вокруг тусклые лучи, позволяя ему рассмотреть все прелести пленительной девственницы. Жаркая ночь заставила ее откинуть одеяло, но дерзкая рука Амбросио теперь спешила совсем его сбросить. Антония лежала, прижав щеку к белой руке, другая рука томно покоилась на краю постели. Несколько локонов выбились из-под муслиновой повязки, скрывавшей остальные, и рассыпались по ее ровно вздымающейся груди. От жаркого воздуха ланиты ее порозовели ярче обычного. Неизъяснимой сладости улыбка играла на ее свежих коралловых губах, из которых порой вырывались вздох или неясное слово. Все в ней было воплощением обворожительной невинности и чистоты, и даже самая нагота ее была непорочной, что только больше распалило сладострастного монаха.

Несколько мгновений он пожирал глазами прелести, которые вот-вот должны были стать добычей его преступных страстей. Ее полуоткрытые уста, казалось, просили поцелуя. Он наклонился над ней, прижал губы к ее губам и с наслаждением упился ее душистым дыханием. Мимолетное блаженство усилило его томление по более жгучим. Его желания достигли того предела бешенства, которое ведомо только диким животным. Он решил ни на миг долее не откладывать утоления своей жажды и принялся торопливо срывать с себя одежду, препятствующую удовлетворению его похоти.

– Милостивый Боже! – вскричал позади него чей-то голос. – Я не ошиблась? Глаза меня не обманывают?

Ужас, смятение, горечь разочарования, заключенные в этих словах, поразили слух Амбросио. Он содрогнулся и повернул голову. В двери чулана стояла Эльвира и смотрела на него взглядом, полным изумления и гадливости.

Ей привиделся страшный сон. Антония, трепеща, наклонялась над краем пропасти и, казалось, вот-вот упадет в бездну. Мать словно услышала ее пронзительный крик: «Матушка, спаси меня, спаси! Минута промедления, и будет уже поздно». Эльвира пробудилась в ужасе. Под впечатлением сна она решила встать и удостовериться в том, что ее дочери ничто не угрожает. Поспешно поднявшись, она в ночной рубашке прошла через чулан и оказалась в спальне Антонии как раз вовремя, чтобы вырвать ее из рук насильника.

Его стыд, ее изумление на миг превратили монаха и Эльвиру в мраморные статуи. Они в молчании продолжали смотреть друг на друга. Первой опомнилась она.

– Нет, это не сон! – вскричала Эльвира. – Передо мной наяву Амбросио! Тот, кого Мадрид почитает как святого, застигнут мною в глухой час ночи у постели моей злополучной девочки! Лицемерное чудовище! Я уже подозревала твои замыслы, но промолчала из снисхождения к невольной человеческой слабости. Но теперь молчание было бы преступным. Весь город узнает о твоей развратности. Я сорву с тебя маску, злодей, и сумею доказать Церкви, какую змею она вскормила на своей груди!

Потерпевший неудачу злодей стоял перед ней бледный, в глубоком смятении. Он был бы рад как-то загладить свои посягательства, но не мог найти для них никакого приемлемого объяснения и бормотал бессвязные фразы и оправдания, которые противоречили друг другу. Справедливое негодование Эльвиры было слишком велико, чтобы она могла даровать ему прощение, о котором он умолял. Нет, она разбудит всех соседей, сказала она, и сделает из него пример для устрашения всех будущих лицемеров. Подбежав к постели, она окликнула Антонию, а затем, увидев, что дочь все еще спит, взяла ее за руку и с силой приподняла. Однако талисман был слишком могучим. Антония не очнулась и, едва мать отпустила ее руку, вновь упала на подушку.

– Такой сон не может быть естественным! – вскричала в испуге Эльвира, чье негодование росло с каждым мгновением. – Тут кроется какая-то тайна! Но трепещи, лицемер! Все твои злодейства скоро будут раскрыты! Помогите! Помогите! – закричала она. – Сюда, ко мне! Флора! Флора!

– Выслушайте меня, госпожа! – взмолился монах, которого близость разоблачения привела в себя. – Всем, что свято и беспорочно, клянусь, что честь вашей дочери не была поругана! Простите мне мой грех! Избавьте от позора и дозвольте тайно скрыться в монастыре. Помилосердствуйте! А я клянусь, что не только впредь Антонии ничего от меня грозить не будет, но что всей своей жизнью я докажу…

Эльвира резко его перебила:

– Антонии ничего не будет грозить? Об этом позабочусь я! А ты более не сможешь злоупотреблять доверчивостью родителей! Твоя порочность откроется всем! Весь Мадрид содрогнется перед твоим коварством, твоим лицемерием, твоей развращенностью! Флора! Флора, где ты?

Слушая ее, монах вдруг вспомнил Агнесу. Вот так же молила она его о милосердии, и так же он отверг ее мольбы. Теперь настала его очередь страдать, и заслуженно, этого оспаривать он не мог. Тем временем Эльвира продолжала звать Флору, но от гнева голос ее не слушался, хриплые крики не могли пробудить служанку, спавшую крепким сном. Подойти к чулану Эльвира не осмеливалась, чтобы не дать монаху возможности спастись. Он же только об этом и думал. Если бы ему удалось скрыться в монастыре никем более не замеченным, то, полагал он, ничем не подтвержденного слова одной Эльвиры окажется мало, чтобы погубить его в глазах Мадрида, преклоняющегося перед ним. С этой мыслью он схватил ту одежду, которую успел сбросить, и кинулся к двери. Эльвира разгадала его план, поспешила за ним и схватила за плечо прежде, чем он успел отодвинуть засов.

– Не пытайся бежать! – сказала она. – Ты не выйдешь из этой комнаты, пока не явятся свидетели твоего преступления!

Тщетно вырывался из ее рук Амбросио. Эльвира только крепче их сжимала, продолжая звать на помощь. Монах был вне себя от страха. Он ждал, что вот-вот на ее голос сбегутся люди. Мысль о разоблачении ввергла его в бешенство, и он принял решение равно отчаянное и варварское. Внезапно извернувшись, он одной рукой схватил Эльвиру за горло, чтобы прервать ее крик, а другой опрокинул на пол и поволок к кровати. Ошеломленная внезапным нападением, она почти не сопротивлялась, когда, выхватив подушку из-под головы ее дочери, он зажал ей этой подушкой рот, а коленом изо всей мочи надавил на грудь, стремясь лишить ее жизни. И это ему удалось. Хотя страдания вернули ей силы и бедняжка долго тщилась вырваться, все было напрасно. Монах продолжал упираться коленями ей в грудь, безжалостно наблюдал, как судороги пробегают по ее членам, и с бесчеловечным равнодушием созерцал агонию расставания души с телом. Наконец агония окончилась. Эльвира перестала бороться за жизнь. Монах поднял подушку и посмотрел на мать Антонии. Лицо ее жутко почернело, члены более не двигались, кровь застыла в жилах, сердце перестало биться, пальцы окостенели. Амбросио убедился, что благородная, величественная женщина стала теперь холодным, бесчувственным и отвратительным трупом.



Едва монах довершил страшное дело, как он постиг всю чудовищность своего преступления. Ледяной пот заструился по его телу, веки сомкнулись. Он добрел до кресла и рухнул в него, почти столь же мертвый, как распростертая у его ног злополучная Эльвира. Из этого состояния его вывела мысль о том, что надо бежать, пока его не застали в спальне Антонии. У него пропало всякое желание воспользоваться плодами своего преступления. Антония теперь внушала ему омерзение. Горячечный жар в его груди сменился смертельным холодом. Он был способен думать лишь о грехах и смерти, о нынешнем своем стыде и будущей каре. Вне себя от раскаяния и страха, он приготовился бежать. Однако, как ни велик был его ужас, он не забыл принять меры предосторожности. Вернул подушку на кровать, собрал свою одежду и направился к двери, только когда взял в руку роковой талисман. Страх вверг его в такое безумие, что ему чудилось, будто путь ему преграждают легионы призраков. Куда бы он ни поворачивался, перед ним словно лежал обезображенный труп, и прошло много времени, прежде чем он добрался до двери. Чародейный мирт не обманул и на этот раз. Дверь открылась, и монах торопливо спустился по лестнице и вышел наружу. В монастырь он проник незаметно и, затворившись у себя в келье, предал душу пыткам бесплодного раскаяния и ужаса перед неминуемым разоблачением.

Глава 2

О мертвые, никто из вас ужели

Не сжалится и тайны не откроет?

Когда бы дух любезный проболтался,

Что вы такое и чем стать должны мы!

Умерших души, слышал я, живых

Предупреждают, что близка их смерть.

Благое дело – в двери постучать

И вовремя поднять тревогу.

Блэр

Амбросио содрогался при мысли о том, как быстро и далеко ушел он путем греха. Чернейшее преступление, которое он только что совершил, преисполняло его искренним ужасом. Убитая Эльвира, казалось, все время была перед ним, и муки совести уже карали его. Однако время шло, и эти впечатления постепенно слабели. Прошел день, миновал второй, а на него все еще не пало ни малейшего подозрения. Безнаказанность словно облегчила вину. Он начал обретать спокойствие духа, страх перед разоблачением рассеялся. Совесть грызла его все меньше и меньше. Матильда делала все, чтобы утишить его тревоги. Услышав о смерти Эльвиры, она как будто была поражена и вместе с монахом сокрушалась о роковом конце его предприятия. Но когда ей стало ясно, что первое его волнение миновало и он уже склонен прислушиваться к ее доводам, она начала отзываться о случившемся много мягче и убедила его, что он вовсе не так виноват, как считает. Ведь он, доказывала Матильда, всего лишь воспользовался правом, которое природа дала каждому человеку, – правом защищаться. Гибель подстерегала либо его, либо Эльвиру, однако ее неумолимость и упрямое желание отомстить ему заслуженно сделали жертвой ее. Затем Матильда напомнила, что он уже раньше внушил Эльвире подозрения, а потому следует радоваться, что смерть замкнула ей уста, иначе даже и без заключительного события она могла бы разгласить эти подозрения в ущерб ему. Таким образом он весьма удачно избавился от врага, знавшего о его слабостях, а потому очень опасного, да к тому же еще и от главной помехи его намерениям в отношении Антонии. А намерения эти, по ее мнению, он не должен был оставлять. Ведь теперь, когда мать уже ревниво ее не оберегает, получить дочь будет легко. Перечисляя и восхваляя прелести Антонии, она попыталась вновь разжечь желания монаха, в чем и преуспела даже слишком.

Казалось, преступления, на которые страсть толкнула его, лишь сильнее распалили эту страсть. И насладиться Антонией он жаждал даже больше прежнего. И надеялся, что удача, которая помогла ему остаться вне подозрений, будет сопутствовать ему и дальше. К ропоту совести он оставался глух и твердо положил любой ценой удовлетворить свои желания. Необходим был только удобный случай, чтобы повторить попытку. Однако повторить ее в точности он не мог, так как в первом приливе отчаяния разбил чародейную миртовую ветвь на тысячу кусков, а Матильда его предупредила, что новую помощь от адских сил он может получить, лишь добровольно подписав договор с ними. Но этого Амбросио твердо решил никогда не делать. Он убедил себя, что, как бы ни был велик его грех, пока он не отречется от надежды на спасение, оно остается для него возможным. Поэтому он решительно отказался прибегать к содействию демонов, и Матильда, убедившись, что он твердо стоит на своем, не настаивала, а принялась изыскивать средства, как отдать Антонию во власть аббата. И средство это не заставило себя ждать.

Пока ей готовилась погибель, злосчастная девушка горько оплакивала потерю матери. Прежде, едва проснувшись поутру, она спешила в спальню Эльвиры. Наутро после роковой попытки Амбросио она пробудилась позднее обычного, о чем ее оповестил бой монастырских курантов. Она вскочила с постели, набросила легкое одеяние и хотела побежать к матери узнать, как она провела ночь, но вдруг споткнулась и поглядела вниз. Каков же был ее ужас, когда она увидела посинелый труп Эльвиры! С пронзительным криком Антония бросилась на пол, схватила в объятия недвижное тело, ощутила его смертный холод и с невольным отвращением, над которым была не властна, выпустила труп из рук. Ее крик напугал Флору, и служанка прибежала к ней на помощь. Представшее ей зрелище ввергло ее в ужас, но выразила она его куда громче Антонии. Дом огласился ее сетованиями, а юная ее госпожа, задыхаясь от горя, могла лишь рыдать и стенать. Вопли Флоры вскоре достигли ушей хозяйки дома, которая, узнав, в чем причина, также совершенно расстроилась. Немедленно послали за врачом, но, едва взглянув на тело, он сказал, что никакое искусство Эльвире помочь уже не может, и занялся Антонией, которая как раз нуждалась в его помощи. Ее уложили в постель, а хозяйка взяла на себя устроить похороны Эльвиры. Дама Хасинта была простой, хорошей женщиной, доброй, услужливой и набожной. Но ум ее был неразвит, и она оставалась жалкой рабыней суеверий и всяких страхов. Ее приводила в содрогание мысль провести ночь под одной крышей с покойницей. Она не сомневалась, что ей явится призрак Эльвиры, и была уверена, что тотчас умрет от страха. Поэтому она решила переночевать у соседки и настояла, чтобы Эльвиру схоронили завтра же. Так как обитель Святой Клары находилась совсем рядом, то тамошнее кладбище и избрали ее последним приютом. Дама Хасинта обещала оплатить все расходы. Она не знала, какими средствами будет теперь располагать Антония, но, памятуя, как скромно жила Эльвира, не сомневалась, что будут они весьма невелики. Иными словами, она не ждала, что вернет свои деньги, однако это не помешало ей приглядеть, чтобы погребение было приличным, и обходиться с бедняжкой Антонией ласково и почтительно.

От горя еще никто не умирал. Примером тому может послужить Антония. Юность и здоровье помогли ей перенести первые приступы горя, но исцелить уныние духа было труднее. Ее глаза постоянно наполнялись слезами, каждый пустяк удручал ее, и в сердце у нее воцарилась неизбывная меланхолия. Одно упоминание об Эльвире, какая-нибудь мелочь, вызывавшая перед ней образ любимой матери, повергали ее в тягостное волнение. Но как увеличилось бы ее горе, узнай она, в каких муках умерла ее мать! Однако этого не подозревал никто. Недавняя болезнь Эльвиры сопровождалась припадками судорог, и все пришли к заключению, что, чувствуя приближение такого припадка, она сумела пройти в спальню дочери, чтобы попросить о помощи, но тут начался припадок, настолько сильный, что, ослабленная болезнью, она скончалась, не успев взять флакон с лекарством, который хранился на полке в спальне Антонии. Те немногие, кого интересовала судьба Эльвиры, иного объяснения не искали. Смерть ее была сочтена естественной и скоро забыта всеми, кроме той, которая имела слишком много причин оплакивать свою потерю.

Положение Антонии было весьма тягостным и неприятным. Она оказалась совсем одна в столице, где нравы были распущенными, а жизнь дорогой. Денег у нее осталось мало, а друзей еще меньше. Ее тетка Леонелла не вернулась из Кордовы, а куда ей написать, она не знала. От маркиза де лас Систернаса она никаких известий не получила, а что до Лоренцо, так она уже давно смирилась с мыслью, что в его сердце для нее места нет. И она не знала, у кого попросить совета. Ей хотелось обратиться к Амбросио, но она помнила наставления матери всячески его избегать, а в последнем их разговоре на эту тему Эльвира объяснила ей его замыслы так, чтобы в будущем она его остерегалась. Но все материнские предостережения не смогли изменить ее доброе мнение о монахе. Она все еще чувствовала, что его дружба и общество были обязательными условиями ее счастья. На его прегрешения она смотрела пристрастным взглядом и не могла поверить, что он и правда замышлял погубить ее. Однако Эльвира прямо приказала ей прервать с ним всякое знакомство, а она слишком почитала покойную мать, чтобы ее ослушаться.



Наконец Антония решила обратиться за советом и покровительством к маркизу де лас Систернасу, как наиболее близкому своему родственнику. Она написала ему, кратко сообщив о своем горестном положении, и просила его сжалиться над дочерью брата, выплачивать ей то же содержание, что прежде Эльвире, и разрешить снова поселиться в его старом мурсийском замке, где она выросла. Она запечатала письмо и отдала его верной Флоре, которая тут же отправилась выполнить это поручение. Но Антония родилась под несчастной звездой. Обратись она к маркизу лишь на один день раньше, то, принятая как его племянница, помещенная у него во дворце как член его семьи, она бы избежала всех бед, которые теперь ей угрожали. Раймонд все время собирался привести свой план в исполнение. Но вначале он решил, что Эльвиру будет лучше пригласить Агнесе, а затем горе из-за утраты нареченной и болезнь, приковавшая его к постели, заставляли его откладывать и откладывать приглашение невестке поселиться под его кровом. К тому же он поручил Лоренцо выдать ей столько денег, сколько будет надо. Эльвира же, не желая быть обязанной этому молодому человеку, заверила его, что пока не нуждается в денежной помощи. Вот почему маркизу и в голову не могло прийти, что пустячная задержка с его стороны может поставить ее в трудное положение, а его горе и смятение духа вполне извиняли такой недосмотр.

Узнай он, что смерть Эльвиры оставила ее дочь без друзей и защиты, он, разумеется, сразу же позаботился бы о ней и оградил от всех опасностей, но Антонии это было не суждено. Письмо во дворец де лас Систернас она отправила на другой день после того, как Лоренцо уехал из Мадрида. Маркиз находился в первых пароксизмах отчаяния, наконец поверив, что Агнесы более нет. Он был в бреду, за его жизнь опасались, и к нему никого не допускали. Флоре было сказано, что писем он читать не может и что ближайшие часы решат его судьбу. С этим печальным ответом она была вынуждена вернуться к своей барышне, которая теперь и вовсе не знала, что же ей делать.

Флора и дама Хасинта всячески старались утешить ее. Вторая умоляла ее успокоиться: пока Антония пожелает оставаться у нее, она будет ей вместо дочери. Антония, убедившись, что добрая женщина успела к ней искренне привязаться, немного утешилась мыслью, что хотя бы один друг в мире у нее есть. Затем принесли письмо, адресованное Эльвире. Антония, узнав руку Леонеллы, вскрыла его с радостью и прочитала подробное описание всего, что произошло с ее тетушкой в Кордове. Леонелла извещала сестру, что наследство она получила, но потеряла сердце, приобретя взамен сердце самого превосходного из аптекарей прошлого, настоящего, а также будущего. Она добавила, что полагает приехать в Мадрид вечером во вторник и будет иметь удовольствие представить ей своего Caro Sposo[30] по всей форме. Хотя брак тетушки не слишком обрадовал Антонию, ее скорое возвращение привело девушку в восторг. Она с легким сердцем подумала, что скоро снова будет под опекой родственницы. Она понимала, как неприлично молоденькой девушке жить одной среди чужих людей, когда некому следить за ее поведением или оберегать от оскорблений, которые беззащитность могла на нее навлечь. И она ждала вечера вторника с большим нетерпением.

Он наступил. Антония тревожно прислушивалась к стуку проезжавших по улице экипажей, но ни один не остановился у их дверей. Приближалась ночь, а Леонеллы все не было. Однако Антония решила не ложиться до приезда тетки, и вопреки всем ее уговорам дама Хасинта и Флора объявили, что тоже не лягут. Часы тянулись медленно и томительно. Отъезд Лоренцо из Мадрида положил конец еженощным серенадам, и тщетно Антония надеялась услышать под своим окном знакомый звон гитар. Она достала собственную гитару и взяла несколько аккордов. Но музыка на этот вечер утратила для нее очарование, и она вскоре убрала инструмент в футляр, а сама села за пяльцы, но и тут дело пошло плохо. Куда-то пропадали мотки нужного цвета, нитки каждую минуту рвались, иголки так ловко выскальзывали из пальцев и падали, словно были живыми. Наконец нагар со свечи упал на любимую гирлянду из фиалок. Это совсем ее расстроило, она положила иголку и оставила пяльцы. Как нарочно, в этот вечер ничто ее не развлекало. Ее одолевала тоска, и она все чаще вздыхала, скорей бы приехала тетушка.

Прохаживаясь взад и вперед по комнате, Антония посмотрела на дверь бывшей комнаты ее матери, вспомнила про книги, которые привезла с собой Эльвира, и подумала, что между ними, возможно, найдется такая, какая поможет скоротать время до приезда Леонеллы. Взяв свечу со стола, она прошла через чулан и вступила в комнату за ним. Вид ее вызвал в груди девушки тысячу печальных воспоминаний. Она впервые вошла сюда после смерти матери. Глубокая тишина, кровать, с которой был снят матрас, холодный очаг, над которым стоял погасший светильник, и несколько растений на окнах, уже засыхающих, так как после смерти Эльвиры про них забыли, – все это навеяло на Антонию тягостную меланхолию. Ночная тьма ее еще усилила. Антония поставила свечу на стол и опустилась в глубокое кресло, в котором тысячи раз видела свою мать. И больше уже никогда не увидит! Непрошеные слезы заструились по ее ланитам, и она предалась тоске, которая с каждым мгновением становилась все глубже.

Стыдясь такой слабости, Антония наконец встала и подошла к полкам, чтобы взять то, ради чего посетила эту грустную комнату. Книги были расставлены по полкам в строгом порядке. Антония перелистывала их, но не находила ничего, что показалось бы ей интересным, пока не открыла томик старинных испанских баллад и не прочла несколько строф одной из них. Они возбудили ее любопытство, и она села с книгой в кресло, чтобы удобнее было читать, поправила свечу, от которой остался только огарок, и прочла следующую балладу.



Алонсо Отважный и Краса Имоген

Девица и рыцарь сидели одни.

Был рыцарь навеки влюблен.

С тоской друг на друга смотрели они.

Краса Имоген ее звали в те дни,

Алонсо Отважный был он.

«Я еду сражаться в далекой стране,

Ты горькие слезы прольешь.

Но верной недолго останешься мне.

Приедет богатый к тебе по весне,

И с ним под венец ты пойдешь!»

«Нет, милый, – ему отвечает она, —

Меня укорять ты постой.

Любовью навек я тебе отдана,

Живой ты иль мертвый – тебе я жена,

В том Девой клянусь Пресвятой!

Но если, пока еще луг не отцвел,

Мной будет Алонсо забыт,

Пусть Бог повелит, чтобы дух твой пришел,

Сел рядом со мною за брачный мой стол,

Неверной назвал и с собою увел

Туда, где твой прах был зарыт!»

Давно в Палестине сражается он.

Рыдала она до поры,

Но скоро, ее красотой покорен,

Приехал к ней свататься знатный барон,

Привез дорогие дары.

Сверканием золота ослеплена,

Не льет она более слез.

Все прежние клятвы забыла она,

Барону любовь Имоген отдана,

В свой замок ее он увез.

Сидит за столом с молодою супруг.

Все дружно здоровье их пьют.

И весел и буен пирующих круг.

Вдруг гулкий по зале разносится звук —

Часы полуночные бьют.

Краса Имоген с изумленьем глядит,

Увидела только сейчас,

Что рядом с ней рыцарь безвестный сидит,

Недвижный, безмолвный, ужасный на вид.

Не сводит с лица ее глаз.

Забрало опущено, адски черны

Шелом и тяжелая бронь.

Веселие смолкло, все гости бледны,

И жмутся собаки у дальней стены,

Стал факелов синим огонь.

Барон содрогнулся, от ужаса нем.

Дрожит молодая жена.

Но молвит, свой взор опустив перед тем:

«О рыцарь, прошу, отстегните свой шлем,

Испейте со мною вина!»

Он поднял забрало с лица своего,

Шелом отстегнул он от лат.

Страшнее не видел никто ничего!

Взглянула Краса Имоген на него

И черепа встретила взгляд.

Узрела она: обитатель гробниц,

Змей лоб костяной обвивал,

И черви клубились в провалах глазниц.

От ужаса гости попадали ниц,

А призрак ей глухо сказал:

«Узнай же Алонсо! Наш луг не отцвел,

Как я был тобою забыт!

И Бог повелел, чтобы дух мой пришел,

Сел рядом с тобою за брачный твой стол,

Неверной назвал и с собою увел,

Туда, где мой прах был зарыт!»

В объятьях свою нареченную сжал.

Как жалобен был ее крик!

Разверзся у ног его черный провал.

Дух прыгнул туда и навеки пропал

С Красой Имоген в тот же миг.

Скончался барон. Запустенье и тлен

С тех пор в его замке царят.

Там кару доныне несет Имоген.

Господь не прощает лжеклятв и измен,

Так «Хроники» нам говорят.

В полуночный час там четырежды в год

Протяжный разносится стон.

Невеста в фате нареченного ждет.

Приходит скелет и с ней рядом встает,

И кружится в пляске с ней он.

Из черепа кровь выпивают вдвоем,

И духи толпятся у стен,

Крича: «Новобрачным мы честь воздаем!

За здравье Алонсо Отважного пьем

С неверной его Имоген!»




Сказание это мало годилось для того, чтобы рассеять меланхолию Антонии. У нее была сильная природная склонность к таинственному и потустороннему. Ее нянька, неколебимо верившая в привидения, в нежном ее детстве нарассказала ей столько ужасов подобного рода, что Эльвире так и не удалось полностью изгладить впечатление, которое эти истории произвели на ум ребенка. Антония оставалась суеверной. Она часто поддавалась ужасу, а потом краснела из-за своей слабости, обнаруживая, что причина была самой обыкновенной и пустяковой. Вот почему баллада эта пробудила в ней страх перед сверхъестественным. Час и место словно оправдывали его. Была глухая ночь, а она сидела одна в комнате покойной матери. За окнами бушевала непогода. Вокруг дома завывал ветер, тряс двери, а в окна стучал дождь. Ни единого другого звука слышно не было. Огарок, уже ушедший в чашечку подсвечника, иногда вдруг вскидывал язычок пламени и освещал комнату, но тут же вновь почти угасал. Сердце Антонии болезненно билось, взор опасливо переходил с предмета на предмет, по которым вдруг пробегали отблески угасающего огонька. Она попыталась встать с кресла, но колени у нее подогнулись, и она не смогла сделать ни шагу. Тогда она позвала Флору, чей чуланчик был рядом, но от волнения у нее перехватывало дыхание, и вместо громкого крика из ее уст вырывался глухой шепот.

Так прошло несколько минут, но затем ужас Антонии несколько улегся, и она собралась с силами, чтобы выйти из комнаты. Вдруг ей почудился легкий вздох совсем рядом, и вновь ее охватила та же слабость. Она уже встала и как раз протянула руку к подсвечнику на столе. Но воображаемый вздох ее остановил. Она отдернула руку и, ухватившись за спинку кресла, с тревогой прислушалась. Все было тихо.

«Милостивый Боже! – сказала она себе. – Что это был за звук? Обманулась ли я или действительно его слышала?»



Ее размышления прервал еле слышный шорох за дверью. Казалось, там кто-то шепчется. Антония снова перепугалась. Но она вспомнила, что засов задвинут, и это ее несколько успокоило. Тут ручка бесшумно повернулась, и дверь осторожно подергали. Ужас вдохнул в Антонию силы, которых она было совсем лишилась. Вскочив, она бросилась к двери чулана, чтобы через него добраться до комнаты, где думала найти Флору и даму Хасинту. Но она была только на середине комнаты, как ручка вновь повернулась. Антония невольно посмотрела через плечо. Медленно, постепенно дверь отворилась, и она увидела на пороге высокую худую фигуру, с головы до ног закутанную в саван.

Ноги Антонии словно приросли к полу, и она, окаменев, замерла посреди комнаты. Торжественным размеренным шагом фигура приблизилась к столу. Навстречу ей огарок метнул синеватый тоскливый язычок пламени. Над столом висели небольшие часы. Одна стрелка указывала на цифру три, другая приближалась к двенадцати. Фигура остановилась напротив часов и подняла руку к циферблату, одновременно оборотясь к Антонии, которая молча ждала завершения этой сцены.

Фигура оставалась в этой позе, пока часы не пробили три, а едва их звук замер, сделала несколько шагов к Антонии.

– Еще три дня, – произнес слабый, глухой, замогильный голос, – еще три дня, и мы встретимся опять.

Антония содрогнулась.

– Мы встретимся опять? – с трудом повторила она. – Но где? И кого я встречу?

Одной рукой фигура указала вниз, другой приподняла плат, закрывавший ее лицо.

– Боже всемогущий! Матушка!

Антония пронзительно вскрикнула и упала замертво.

Даму Хасинту, которая сидела с работой в соседней комнате, этот крик перепугал. Флора как раз спустилась на кухню за маслом для их светильника, а потому Хасинта бросилась на помощь к Антонии в одиночестве, и велико было ее изумление, когда она увидела, что девушка без движения распростерта на полу. Она подхватила ее на руки, отнесла к ней в спальню и все еще без чувств уложила на кровать. Потом принялась смачивать ей виски, греть руки и применять всякие другие способы, чтобы привести несчастную в чувство. Не сразу, но она преуспела. Антония открыла глаза и в смятении посмотрела вокруг.

– Где она? – произнесла девушка дрожащим голосом. – Она удалилась? Я в безопасности? Отвечайте же! Успокойте меня! Ради бога, ответьте мне!

– В безопасности от кого, деточка? – спросила с удивлением Хасинта. – Что тебя напугало? Кого ты боишься?

– Через три дня? Она сказала, что мы снова встретимся через три дня! Я слышала эти слова! Я видела ее, Хасинта, я видела ее минуту назад! – И Антония бросилась на грудь Хасинты.

– Ты видела ее? Кого же?

– Призрак матушки!

– Иисусе милосердный! – завопила Хасинта, отшатнулась, опрокинув Антонию на подушку, и выбежала вон. На лестнице она встретила Флору.

– Иди к своей барышне, Флора! – сказала она. – Подумать только! Бедная я женщина! Мой дом кишит духами, покойниками и только Богу известно, чем еще! А уж кто никакой нечисти не терпит, так это я! Но ты иди, иди к донье Антонии, Флора, и не стой у меня на дороге!

С этими словами она спустилась к входной двери, отперла ее и, даже не накинув покрывала на лицо, побежала в капуцинский монастырь.

Тем временем Флора поспешила к своей юной госпоже, удивленная и напуганная страхом Хасинты. Антонию она нашла на кровати и снова без чувств. Она попробовала привести ее в себя теми же средствами, что и Хасинта, но, убедившись, что ее барышня, едва очнувшись, вновь потеряла сознание, тотчас послала за лекарем, а сама раздела Антонию и уложила ее под одеяло.

Не замечая непогоды, от ужаса почти лишившись рассудка, Хасинта бежала опрометью, пока не добралась до ворот монастыря. Она начала изо всех сил дергать веревку колокольчика, а когда к ней вышел привратник, потребовала, чтобы ее незамедлительно допустили к настоятелю. Амбросио в эту минуту совещался с Матильдой, как безопаснее добраться до Антонии. Причина смерти Эльвиры оставалась неоткрытой, и он проникся убеждением, что воздаяние следует за виной вовсе не так быстро, как утверждали монахи, его наставники, и как до этих пор верил он сам. Посему его решимость погубить Антонию укрепилась, а все опасности, которым он подвергался, и все трудности только усилили его страсть. Монах уже однажды попробовал увидеться с ней, но Флора отказала ему так сурово, что он счел дальнейшие попытки бесполезными. Эльвира сообщила о своих подозрениях верной служанке, предупредила ее никогда не оставлять Амбросио наедине с дочерью, а если возможно, то вообще не допускать их встречи. Флора обещала строго выполнить ее приказание и не обманула доверие покойной. Амбросио она отослала восвояси как раз в это утро, хотя Антония так и осталась в неведении. Монах таким образом убедился, что открытого доступа к своей возлюбленной не получит, и теперь старался с помощью Матильды измыслить более успешный план. Вот что они обсуждали, когда в келью настоятеля вошел послушник и доложил, что женщина по имени Хасинта Цунига умоляет принять ее.

Амбросио не имел ни малейшего желания исполнить эту просьбу и приказал послушнику передать посетительнице, чтобы она пришла на другой день. Но Матильда его перебила.

– Поговори с ней, – шепнула она. – На то есть причины.

Аббат кивнул и сказал послушнику, что сейчас же выйдет в приемную. Едва тот удалился, как Амбросио спросил Матильду, для чего ему нужно говорить с Хасинтой.

– Она хозяйка дома, где живет Антония, – ответила Матильда, – и может тебе пригодиться. Но пойдем к ней и узнаем, что привело ее сюда.

Они вместе отправились в приемную, где уже ждала Хасинта. Она питала величайшее почтение и доверие к благочестию и добродетельности настоятеля. Полагая, что у него есть немалая власть над дьяволом, она не сомневалась, что ему не составит труда отправить дух Эльвиры в Чермное море. Вот почему она побежала в монастырь. А теперь, едва монах вошел, упала на колени и начала свою историю так:

– О святой отец! Такой случай! Такая неожиданность! Ума не приложу, что делать, и, если вы мне не поможете, я, наверное, помешаюсь. Так ведь, конечно, мир не видел женщины злополучнее меня! Кажется, уж я все делала, лишь бы нечисть меня в покое оставляла, да, видно, мало делала! И молитвы четырежды в день произносила, и все праздники по календарю соблюдала, а для чего? Три раза совершала паломничество к святому Яго Компостельскому, а уж папских прощений всяческих грехов накупила столько, что и Каину хватило бы! И ничего-то мне не удается! Все идет не так, и только Богу известно, поправятся ли мои дела хоть когда-нибудь! Вот сами посудите, ваша святость. Моя жилица умирает от конвульсий. По доброте душевной я хороню ее на собственные деньги. И ведь она не родственница мне, и ни пистоля мне ее кончина не принесла. Я же ей не наследница, так что сами видите, преподобный отец, мне все едино, жива она или померла. Ну да я заговорилась! Что бишь я сказать-то хотела? Ну да! Схоронила я ее, значит, честь по чести и в большой вошла расход. Бог свидетель! Так как же, по-вашему, госпожа покойница меня отблагодарила за мою-то доброту? Взяла да отказалась тихо спать в своем удобненьком сосновом гробу, как мирному благопристойному духу положено, а вместо того явилась меня допекать, хоть я-то ее больше видеть никак не желаю. Куда как ей пристало врываться в мой дом за полночь, пролезать сквозь дверную скважину в дочкину комнату и пугать бедную девочку до полусмерти! Хоть она там и призрак, а разве годится забираться в дом той, кто уж как-нибудь без ее общества да обойдется! Ведь что до меня, святой отец, тут дело простое: если она входит в мой дом, значит я должна из него выйти, потому что таких гостей терпеть у меня никаких сил нету! Так что видите, ваша святость, без вашей помощи я совсем пропала, и ждет меня верное разорение. Придется мне оставить мой дом! И никто его не снимет и не купит, чуть только люди узнают, что там она завелась, и что же тогда со мной будет? Разнесчастная я женщина! Что же мне делать? Что со мной будет?

И она горько заплакала, ломая руки и умоляя аббата сказать, что он думает про ее дело.

– Поистине, добрая женщина, – ответил он, – мне трудно будет помочь тебе, пока я не узнаю, что такое с тобой стряслось. Ты ведь забыла объяснить мне, что произошло и чего ты хочешь.

– Провалиться мне! – вскричала Хасинта. – Правда ваша, святой отец! Ну, значит, так. Моя жилица, недавно помершая, и женщина очень хорошая, должна я сказать… то есть насколько я не знала, только она не очень-то меня до себя допускала. Что греха таить, нос-то она задирала, и, когда я с ней заговаривала, бывало так на меня посмотрит, что мне не по себе становилось, прости Господи! Ну, да хоть она и важничала и вроде как на меня сверху вниз смотрела, а сама-то, коли мне правду говорили, происхождения была, может, похуже моего. Ее отец был сапожником в Кордове, а мой почтенный родитель – шляпочником в Мадриде, позвольте вам доложить! Но при всей своей гордости была она тихой и учтивой, и я себе лучше жилицы не пожелала бы. Оттого-то я и не понимаю, чего ей в могиле не спится! Да уж, в этом мире никому верить нельзя! Хотя сама я за ней ничего такого не подмечала. Разве что в последнюю пятницу перед ее смертью увидала я, к вящему своему негодованию, как она ела крылышко цыпленка. «Да как же это, мадонна Флора? – говорю я. (Флора эта, с разрешения вашего преподобия, их служанка.) Как же это, мадонна Флора, – говорю. – Госпожа-то ваша по пятницам скоромное кушает? Ну-ну! Увидишь, что из этого выйдет, а потом вспомнишь мои слова!» Так прямо и отрезала. Но, увы, могла бы и помолчать. Никто меня и слушать не стал. А Флора, она на язык дерзкая (ей же хуже, говорю я), отвечает, что, дескать, от цыпленка вреда не больше, чем от яйца, из которого он вылупился. И еще прибавила, что положи ее госпожа сверху ломтик ветчины, то все равно ни на шаг бы к вечной погибели не приблизилась. Господи, спаси нас и помилуй! Бедная грешная невежественная душа! Уж поверьте, ваша святость, я прямо задрожала, как услышала такие ее кощунственные слова, и ждала, что земля вот-вот разверзнется и поглотит ее вместе с цыпленком и всем прочим! Потому как вам следует узнать, ваша святость, что сама Флора держала тарелку с такой же точно жареной птицей. И должна сказать, отлично зажаренной, я ведь сама на кухне присматривала. Галисийская курочка, мной же и выкормленная, с разрешения вашей святости, а мясцо белое-пребелое, что твоя яичная скорлупа. И сама донья Эльвира то же сказала. «Дама Хасинта», – сказала она, да так ласково, потому как, правду сказать, она всегда разговаривала со мной очень учтиво…

Тут терпение Амбросио лопнуло. Торопясь узнать, в чем заключалась просьба Хасинты, к которой как будто имела отношение Антония, он с ума сходил, пока болтливая старуха никак не могла перейти к делу. Он опять перебил ее и пригрозил, что уйдет из приемной и предоставит ей самой выбираться из своих трудностей, если она тотчас не изложит все толком. Угроза возымела желаемое действие, и Хасинта изложила свою просьбу настолько кратко, насколько было в ее силах. Тем не менее многословие ее лишь слегка поубавилось, и Амбросио понадобилось все его терпение, чтобы выдержать до конца.

– И вот, ваше преподобие, – заключила Хасинта, описав смерть и погребение Эльвиры со всеми подробностями. – И вот, ваше преподобие, услышав этот визг, я отложила свою работу и побежала в комнату доньи Антонии. Никого там не найдя, я вошла в соседнюю. И признаюсь вам, не без робости, потому что была это та самая комната, где прежде спала донья Эльвира. Но я все-таки вошла, а барышня лежит, вытянувшись, на полу, холодная, что твой камень, и белая, как простыня. Я очень удивилась, ваша святость, но тут меня просто озноб прошиб, потому что сбоку я увидела высоченную фигуру – она головой в потолок упиралась! Лицо-то было лицом доньи Эльвиры, отрицать не стану, но изо рта у нее вырывался огонь, а на руках были тяжелые цепи, и она жалобно ими бряцала, а на голове у нее вместо волос были змеи и каждая в мою руку толщиной! Тут я так перепугалась, что начала читать «Богородице Дево, радуйся!», но призрак меня перебил тремя громкими стонами и проревел жутким голосом: «Ах, это крылышко цыпленка! Моя бедная душа терпит за него кару!» И чуть она это сказала, как земля разверзлась и призрак провалился туда. Тут ударил гром, и в комнате запахло серой. Когда я оправилась от испуга и привела донью Антонию в чувство, она мне сказала, что закричала, когда увидела призрак своей матушки. (Да и как ей было не закричать, бедняжечке! Будь я на ее месте, так завопила бы в тысячу раз громче!) И тут я сразу сообразила, что успокоить привидение только ваше преподобие сумеет. А потому поспешила сюда с нижайшей просьбой, чтобы вы окропили мой дом святой водою и отправили духа в Чермное море.

Амбросио недоумевал, потому что не мог поверить этой странной истории.

– А донья Антония тоже видела призрак? – спросил он.

– Как я сейчас вижу ваше преподобие!

Амбросио задумался. Ему представлялся случай получить доступ к Антонии, но он побаивался воспользоваться им. Доброе мнение Мадрида о нем все еще было ему дорого, а с тех пор как он утратил добродетель, сохранение ее видимости обрело для него особую важность. Он полагал, что, открыто отступив от своего правила не выходить за пределы монастыря, он во многом умалит приписываемую ему святость. Посещая Эльвиру, он всегда старательно скрывал лицо от прочих обитателей дома, и, кроме самой Эльвиры, ее дочери и верной Флоры, его там знали как отца Иеронима. Он понимал, что согласие исполнить просьбу Хасинты сохранить в тайне не удастся. Однако желание увидеть Антонию взяло верх. К тому же он надеялся, что необычность повода оправдает его в глазах Мадрида. Но каковы бы ни были последствия, он решил извлечь пользу из случая, который ему предоставила судьба. Выразительный взгляд Матильды укрепил его в этом решении.

– Добрая женщина, – сказал он Хасинте, – твой рассказ столь необычаен, что мне трудно ему поверить. Однако я исполню твою просьбу. Завтра после обедни я навещу твой дом и тогда посмотрю, что смогу для тебя сделать и в моей ли власти избавить тебя от этой непрошеной гостьи. А теперь иди к себе, и да будет мир с тобой!

– К себе! – воскликнула Хасинта. – Как это к себе? Нет уж, без вашей защиты я и порога не переступлю. А что – Господи помилуй! – если призрак меня на лестнице встретит и уволочет с собой к дьяволу? И почему только я не согласилась отдать руку молодому Мельхиору Баско! Был бы у меня сейчас защитник, а теперь вот я одинокая женщина, и сыплются на меня всякие несчастья и тяжкие кресты! Слава богу, еще не поздно раскаяться! Симон Гонсалес только и ждет моего согласия, и, коли доживу до рассвета, сразу пойду за него. Раз уж завелся в моем доме этот дух, без мужа мне теперь никак. Я же помру от страха, коли буду одна спать. Но ради Господа Бога, преподобный отец, пойдите со мной сейчас. Я покоя не буду ни минуточки знать, пока дом мой не очистится, да и бедняжка барышня тоже! Такая хорошая девочка! И как же ей дурно было! Я оставила ее в сильнейших конвульсиях! Да уж после такого испуга она не скоро оправится!

Монах вздрогнул и перебил ее:

– В конвульсиях, ты сказала? Антония в конвульсиях? Веди меня, добрая женщина. Я сейчас же пойду с тобой.

Однако Хасинта потребовала, чтобы он прежде вооружился сосудом со святой водой, и он послушался. Полагая, что с ним ей не страшен и легион бесов, старуха осыпала монаха изъявлениями благодарности, и они вместе отправились на улицу Сан-Яго.

На Антонию призрак произвел столь сильное впечатление, что первые часа два лекарь опасался за ее жизнь. Но припадки становились все легче и реже, так что он взял свое заключение назад, добавив, что ей нужен только покой, и приказал приготовить лекарство, которое должно было утишить ее тревогу и помочь уснуть, в чем она очень нуждалась. Появление Амбросио с Хасинтой подействовало на нее благотворно. Эльвира так темно говорила о сущности его посягательств, что девушка, столь невинная, как ее дочь, не могла понять, насколько для нее опасно знакомство с ним. В эту минуту, когда еще не изгладился пережитой ужас и она отгоняла от себя мысль о предсказании призрака, ей необходимы были все утешения дружбы и религии, а потому Антония вдвойне обрадовалась аббату. Она все еще испытывала к нему ту приязнь, какую ощутила, увидев его в первый раз, и воображала, сама не зная отчего, что его присутствие обережет ее от всех опасностей, оскорблений и несчастий. Она горячо поблагодарила его за то, что он ее навестил, и поведала ему о происшествии, столь сильно ее расстроившем.

Аббат всячески старался ее ободрить, убеждая, что привидевшееся ей было лишь плодом расстроенного воображения. Одиночество, в котором она провела вечер, ненастная ночь, книга, которую она читала, и комната, где она сидела, – все, несомненно, подействовало на ее фантазию весьма болезненным образом. Он высмеял даже мысль о привидениях и пустил в ход самые веские аргументы, доказывая ложность подобных представлений. Беседа с ним успокоила и утешила Антонию, но не убедила. Она не могла поверить, что дух был лишь плодом ее воображения. Она слишком хорошо помнила все обстоятельства, чтобы обмануть себя. И продолжала твердить, что в самом деле видела призрак матери, а также слышала, какой ей остался срок, и что живой она с постели не встанет. Амбросио посоветовал ей не предаваться подобным страхам, а затем удалился, обещав посетить ее на следующий день. Антония выразила живейшую радость, но монах без труда заметил, что ее служанка нисколько эту радость не разделяет. Флора всегда скрупулезно исполняла любые распоряжения Эльвиры. И старалась предусмотреть все, что хоть сколько-нибудь могло повредить ее юной госпоже, которую она знала с младенчества. Флора была уроженкой Кубы, уехала с Эльвирой в Испанию и любила Антонию материнской любовью. И пока аббат находился в спальне, она ни на минуту не оставляла его наедине с больной, но следила за каждым его словом, каждым его взглядом, каждым его движением. Он заметил, что она не спускает с него подозрительных глаз, и, понимая, что подобный ревнивый надзор может раскрыть его замыслы, терялся и приходил в смятение. Он догадывался, что она сомневается в чистоте его намерений и не оставит его с Антонией вдвоем; присутствие же такого бдительного стража лишало его всяких надежд добиться своего.



Когда он вышел от Антонии, на лестнице его встретила Хасинта и начала умолять, чтобы за упокой души Эльвиры были отслужены мессы, – она не сомневалась, что ее покойная жилица мучается в чистилище. Он обещал не забыть ее просьбу, но окончательно покорил сердце старухи, согласившись провести всю следующую ночь в комнате, где явился призрак. Хасинта не находила слов, чтобы излить свою признательность, и монах удалился, осыпанный ее благословениями.

Когда он вернулся в монастырь, уже давно рассвело. Первой его заботой было рассказать своей наперснице обо всем, что произошло. Страсть его к Антонии была искренней, и предсказание ее близкой смерти не могло его не смутить. Его ужасала мысль, что он потеряет столь дорогое ему существо. Но Матильда его успокоила, повторив доводы, которые использовал он сам. По ее мнению, Антония просто бредила, поддавшись меланхолии, подкрепленной свойственной ей верой в сверхъестественное и в чудеса. Ну а рассказ Хасинты своей нелепостью сам себя опровергал, и аббат легко согласился, что старуха все сочинила, либо с перепугу, либо для того, чтобы он согласился исполнить ее просьбу. Убедив аббата во вздорности его опасений, Матильда продолжала так:

– Предсказание и призрак равно обман. Но твое дело, Амбросио, позаботиться, чтобы первое сбылось. До истечения трех дней Антонии необходимо умереть для мира, но так, чтобы она жила для тебя. Ее недомогание и фантазия, в которую она уверовала, помогут плану, который я замыслила давно, хотя и молчала, так как для его исполнения ты должен был получить доступ к Антонии. Она станет твоей не на одну ночь, а навсегда. Никакая бдительность ее дуэньи ей не поможет, и ты будешь без помех наслаждаться всеми прелестями своей возлюбленной. Однако план этот необходимо осуществить сегодня же, потому что тебе нельзя терять времени. Племянник герцога Медина-Цели намерен объявить Антонию своей невестой. Через день-другой она переедет во дворец своего родственника, маркиза де лас Систернаса, и там тебе до нее уже не добраться. Вот что во время твоего отсутствия я узнала от моих соглядатаев, которые все время приносят мне сведения, полезные для тебя. А теперь слушай. Есть некий сок, выжимаемый из некоторых трав, который известен лишь немногим. Тот, кто его выпьет, впадает в сон, во всем подобный смерти. Дай его Антонии. Тебе нетрудно будет подмешать несколько капель к ее лекарству. Тогда у нее начнутся сильные конвульсии и будут длиться час. Затем кровь перестанет струиться у нее в жилах и сердце остановится. Смертная бледность разольется по ее лицу, и все сочтут ее трупом. Рядом с ней нет друзей, и ты можешь взять на себя ее похороны, не вызвав ни в ком подозрения, и устроить так, чтобы ее погребли в склепах обители Святой Клары. Уединенность этих подземелий и легкий для тебя доступ туда во всем способствуют твоим замыслам. Нынче вечером дай Антонии сонное питье. Через сорок восемь часов к ней возвратится жизнь. И она окажется в полной твоей власти. Убедившись, что всякое сопротивление бесполезно, она поневоле примет тебя в свои объятия.

– Антония будет в моей власти! – вскричал монах. – Матильда, ты меня восхищаешь! Наконец-то я обрету счастье, и счастье это будет даром Матильды, даром дружбы! Я сожму Антонию в объятиях вдали от подглядывающих глаз, от непрошеных свидетелей! Я вздохами изолью душу на ее груди, научу ее юное сердце азбуке наслаждений, буду без помех упиваться бесконечным разнообразием ее прелестей! О, правда ли, что это блаженство будет моим наяву? И я дам полную волю моим желаниям, найду удовлетворение самым необузданным и бурным моим прихотям? Ах, Матильда, как мне выразить свою благодарность тебе?

– Воспользовавшись моими советами, Амбросио. Я ведь живу, только чтобы служить тебе. Твои желание и счастье – они и мои. И пусть ты телом принадлежишь Антонии, я по-прежнему заявляю права на твою дружбу и сердце. Способствовать твоим удовольствиям – вот мое единственное удовольствие теперь. Если благодаря моим усилиям твои желания будут удовлетворены, я сочту себя сполна вознагражденной. Но не будем терять время. Настой, о котором я говорила, можно найти только в лаборатории обители Святой Клары. Поспеши же к настоятельнице и попроси, чтобы тебе показали их лабораторию. Отказа ты не встретишь. В дальнем конце залы есть шкаф, полный сосудов с жидкостями всех цветов и назначений. Нужный тебе фиал стоит один на третьей полке слева. Жидкость в нем зеленоватого оттенка. Отлей ее в маленький флакон, когда на тебя никто не будет смотреть, и Антония – твоя.

Монах без колебаний принял этот гнусный план. Его желания, и без того необоримые, обрели новую силу, едва он снова увидел Антонию. Когда он сидел у ее постели, случай открыл ему некоторые тайные прелести, от него прежде скрытые. Он нашел их даже еще более совершенными, чем рисовало его пылкое воображение. То ее белоснежное плечо выглядывало из-под одеяла, когда она поправляла подушку, то неосторожное движение приоткрывало юную грудь. И где бы ни выглядывала та или иная прелесть, туда устремлялся жадный взгляд монаха. С трудом лишь удавалось ему владеть собой настолько, чтобы скрыть свои желания от Антонии и ее бдительной дуэньи. Воспламененный воспоминанием о всех этих красах, он без колебаний согласился на план Матильды.

Едва кончилась обедня, как он поспешил в монастырь Святой Клары. Его появление там повергло всех монахинь в величайшее изумление. Настоятельница, польщенная честью, которую он сделал ее обители, посетив ее самой первой, всеми способами старалась выразить свою признательность. Сад и все реликвии святых и мучеников ему показали с таким благоговейным почтением, словно он был сам папа. Со своей стороны Амбросио принимал эти знаки внимания весьма милостиво и постарался рассеять недоумение настоятельницы, удивленной тем, что он вдруг нарушил свое затворничество. Он объяснил, что многих его духовных дочерей недуги удерживают дома. А ведь именно им больше всего необходимы его советы и поддержка религии. Его постоянно призывают к одру болезни, и, как это ни противно его желаниям, он убедился, что во исполнение долга перед Небесами должен изменить прежнее свое решение и отказаться от столь любезного ему уединения. Настоятельница, восторгаясь его ревностностью и милосердием, объявила, что Мадрид поистине счастлив, раз ему ниспослан столь совершенный и безупречный служитель Церкви. Ведя такие беседы, монах в конце концов оказался в лаборатории. Он нашел и шкаф. Фиал стоял на той полке, какую назвала Матильда, и монах сумел незаметно отлить сонный напиток в принесенный с собою флакон. Затем, отведав угощение, накрытое в трапезной, он покинул обитель, очень довольный своим успехом, а монахини все еще не могли опомниться от оказанной им чести.

Он дождался вечера и только тогда направился к жилищу Антонии. Хасинта поздоровалась с ним вне себя от восторга и принялась умолять, чтобы он не забыл своего обещания и провел ночь в комнате, где явился дух. Обещание это он подтвердил. Антонию он нашел несколько окрепшей, но она все еще мучилась из-за предсказания духа. Флора не отходила от постели своей барышни, и ее поведение даже яснее, чем накануне, свидетельствовало о неприязни к аббату, но он по-прежнему делал вид, будто ничего не замечает. Пока он беседовал с Антонией, пришел лекарь. Уже стемнело, и нужны были свечи, так что Флоре волей-неволей пришлось спуститься за ними. Однако в комнате теперь был третий человек, а отсутствовать ей предстояло всего несколько минут, и она решила, что может без опасений оставить свой пост. Едва она вышла, как Амбросио направился к столику в оконной нише, на котором стояло лекарство Антонии. Лекарь сидел в кресле и расспрашивал свою пациентку, не обращая внимания на монаха. Амбросио не упустил удобного случая. Он вынул роковой флакон и отлил несколько капель в лекарство, а затем поспешно вернулся на стул, с которого только что поднялся. Когда Флора вошла со свечами, в комнате, казалось, ничего не изменилось.

Лекарь объявил, что утром Антония может встать с постели, ничего не опасаясь. Он посоветовал ей непременно и теперь принять лекарство, которое накануне помогло ей уснуть крепким и здоровым сном. Флора ответила, что лекарство уже ждет на столике, и лекарь сказал, что его следует принять сейчас же, после чего он ушел. Флора налила лекарство в чашку и подала его своей барышне. И тут мужество изменило Амбросио. А что, если Матильда его обманула? Что, если она из ревности решила сгубить соперницу и подменила снотворное ядом? Мысль эта показалась ему настолько логичной, что он совсем собрался помешать ей. Но принял это решение слишком поздно – Антония успела выпить чашку до дна и вернула ее Флоре. Теперь ничего изменить было нельзя, и Амбросио оставалось с нетерпением ожидать минуты, которая принесет Антонии жизнь или смерть, а ему счастье или отчаяние.

Страшась, что он вызовет подозрения, если задержится, или же выдаст себя, не сумев скрыть смятение духа, монах попрощался со своей жертвой и вышел из комнаты. Антония рассталась с ним не так сердечно, как накануне. Флора напомнила своей юной госпоже, что принять его – значит ослушаться заветов матери. Она объяснила девушке, с какими чувствами монах вошел к ней и каким огнем горели его глаза, когда он смотрел на нее. Антония ничего не заметила, но от наблюдательности Флоры все это не укрылось, и она объяснила своей барышне замыслы монаха и их возможные последствия настолько яснее, чем прежде Эльвира, хотя и не так деликатно, что напугала Антонию и убедила ее держаться с ним более холодно, чем раньше. Мысль о том, что она выполнит волю матери, сразу укрепила Антонию в этом намерении. Хотя ей было грустно лишиться его общества, она сумела справиться с собой настолько, что ей удалось принять монаха более холодно и сдержанно, чем раньше. С уважением она выразила ему признательность за прежние его посещения, однако не пригласила его повторять их в будущем. Но теперь не в интересах монаха было говорить об этом, и он простился с ней так, словно сам не собирался больше навещать ее. Флора, поверив, что знакомство, которого она столь страшилась, продолжаться не будет, была поражена тем, насколько легко он с этим согласился, и усомнилась в верности своих подозрений. И пока светила ему на лестнице, не забыла поблагодарить его за то, что он старался успокоить суеверный ужас, который внушило Антонии предсказание призрака. Она добавила, что, видя, как близко он принимает к сердцу судьбу доньи Антонии, непременно сообщит ему, если произойдут какие-либо изменения. Монах, отвечая, повысил голос в надежде, что Хасинта его услышит. И не ошибся: когда он со своей проводницей спустился в прихожую, там его уже поджидала хозяйка дома.

– Да как же так, преподобный отец? Неужто вы уходите? – вскричала она. – Разве же вы не обещали мне провести ночь в той комнате? Господи Иисусе! Так мне и оставаться с призраком одной-одинешенькой? Хороша же я буду поутру. Что я только ни делала, что ни говорила, старый упрямый осел Симон Гонсалес не согласился пожениться со мной сегодня. А до утра меня, уж конечно, раздерут на куски духи, бесы, дьяволы и кто там еще! Богом заклинаю, ваша святость, не покидайте меня в горестном моем положении! На коленях прошу и умоляю, сдержите свое обещание, посторожите эту ночь в комнате с привидениями! Отправьте духа в Чермное море, и Хасинта будет до последнего вздоха поминать вас в своих молитвах!

Амбросио и ждал, и всей душой желал этой просьбы. Однако он начал притворно отговариваться и, казалось, предпочел бы взять свое обещание назад. Он заверил Хасинту, что призрак существует только в ее воображении и ее требование, чтобы он остался на всю ночь у нее в доме, и смешно, и бесполезно. Но Хасинта ничего слушать не хотела. Все его доводы пропадали втуне, и она так упорно умоляла не оставлять ее в жертву дьяволу, что в конце концов он сдался. Но его долгие отказы не обманули Флору, по натуре подозрительную. Ей показалось, что монах притворяется, скрывая подлинные свои желания, и больше всего хочет остаться в доме на ночь. Она даже решила, что Хасинта ему пособничает, и тут же отвела бедной старухе роль гнусной сводни. Очень довольная тем, что сумела разгадать это покушение на честь своей барышни, она твердо вознамерилась воспрепятствовать ему.

– Так значит, – сказала она аббату, глядя на него с негодованием и насмешкой, – так значит, вы задумали переночевать здесь? Милости просим! Никто вам не помешает. Не смыкайте глаз хоть всю ночь в ожидании духа. Я вот тоже глаз не сомкну, и дай Бог, чтобы мне не довелось увидеть чего-нибудь похуже призрака! Я ни на шаг от постели доньи Антонии не отойду, и пусть кто-нибудь осмелится войти к ней, будь то смертный или бессмертный, будь то призрак, дьявол или человек, он горько пожалеет, что переступил порог!

Намек был достаточно прозрачен, и Амбросио все прекрасно понял. Однако не стал показывать, что заметил ее подозрения, а, наоборот, мягко одобрил такие меры предосторожности и посоветовал дуэнье непременно сделать именно так. В ответ она заверила его, что он может на нее положиться, после чего Хасинта проводила его в комнату, где появился дух, а Флора вернулась к Антонии.

Хасинта открыла дверь роковой спальни трепещущей рукой и робко туда заглянула. Однако все богатства Индий не соблазнили бы ее переступить порог. Она отдала свечу монаху, пожелала ему всего самого наилучшего и поспешила уйти. Амбросио вошел. Он задвинул засов, поставил свечу на стол и опустился в кресло, в котором накануне ночью сидела Антония. Вопреки заверениям Матильды, что призрак был лишь плодом воображения, он испытывал некий мистический ужас и тщетно пытался избавиться от него. Ночное безмолвие, рассказ о появлении духа, темные дубовые панели на стенах, пробудившиеся воспоминания об убитой Эльвире и страх, что в лекарство Антонии он подлил яд, – все это будило в нем тягостную тревогу. Но думал он не столько о привидении, сколько о яде. Что, если он погубил то единственное, что делает ему дорогой жизнь? Что, если предсказание призрака свершится? Что, если через три дня Антонии не будет в живых и причиной ее смерти окажется на свое горе он?.. Последнее предположение было слишком ужасным, чтобы над ним раздумывать. Он отгонял от себя эти жуткие образы, а они вновь и вновь теснились перед его умственным взором. Матильда заверила его, что сонный напиток должен подействовать быстро. Он прислушался со страхом, но и с нетерпением, ожидая услышать тревожный шум в соседней комнате. Всюду царила тишина. Он попытался успокоить себя мыслью, что капли еще не подействовали. Велика была ставка, на которую он теперь играл. Достаточно будет лишь мига, чтобы понять, горе ждет его или счастье. Матильда объяснила ему, как убедиться, что жизнь не угасла навсегда, и все его помыслы сосредоточивались на этой приближающейся пробе. С каждым мгновением его нетерпение удваивалось, страхи становились все сильнее, тревога все мучительнее. Изнемогая от неуверенности, он попытался занять мысли чем-либо другим. Как уже упоминалось, возле стола, который стоял почти напротив кровати, помещенной в алькове у двери в чулан, были полки с книгами. Амбросио взял первый попавшийся томик и сел с ним к столу. Но его внимание никак не могло сосредоточиться на открытой странице. В его воображение все время вторгался образ то Антонии, то убитой Эльвиры. Однако он продолжал читать, хотя взгляд его скользил по буквам, не составляя их в слова.

Вот каким было его состояние, когда ему почудились шаги. Он обернулся, но никого не увидел и вновь склонился над книгой. Однако через одну-две минуты тот же звук повторился, а за ним последовал громкий шорох прямо у него за спиной. Он приподнялся и теперь увидел, оглянувшись, что дверь в чулан полуоткрыта. Едва войдя в комнату, он попробовал ее открыть, но обнаружил, что внутренний засов был задвинут…

«Как так? – сказал он себе. – Каким образом эта дверь открылась?»

Он подошел к ней, распахнул и заглянул в чулан. Там никого не было. Пока он стоял в нерешительности, из соседней комнаты донеслись стоны. Он предположил, что стонет Антония, так как снадобье начинает действовать. Но, прислушавшись еще раз, убедился, что это зычно храпит Хасинта, уснувшая у постели больной. Амбросио попятился и вернулся в комнату, ломая голову над тем, как могла открыться эта дверь, и не находил объяснения.

Он молча мерил комнату шагами. Затем остановился, и внимание его сосредоточилось на кровати в алькове, занавески которого были полуотдернуты. Он невольно вздохнул.

– Эта кровать! – произнес он тихо. – На этой кровати спала Эльвира. Тут она провела много спокойных ночей, ибо была добродетельной и безгрешной. Каким крепким должен был быть ее сон! Однако теперь она спит еще крепче! Но спит ли она? Пошли Господь, чтобы было так! А что, если она поднимается из могилы в этот скорбный и безмолвный час? Что, если она вырвется из уз могилы и гневно явится перед моими ослепшими глазами? О, такого зрелища я не перенес бы! Вновь увидеть ее тело, изогнувшееся в смертной судороге, ее набухшие кровью жилы, свинцовое лицо, глаза, остекленевшие от боли! Услышать, как она заговорит о грядущей каре, будет угрожать мне местью Небес, обличать меня и в совершенных преступлениях, и в тех, которые я намерен совершить… Боже великий! Что это?

Его устремленный на кровать взор вдруг заметил, что занавески на ней слегка колышутся. Он тотчас вспомнил о призраке, и ему даже почудилось, что он видит лежащую на постели Эльвиру. Но затем он опомнился.

– Это сквозняк, – успокаивая себя, произнес он вслух.

И вновь начал расхаживать по комнате. Но с невольным ужасом и тревогой все время посматривал на альков. Потом нерешительно постоял возле него, прежде чем подняться по трем ступенькам, которые вели к кровати. Трижды он протягивал руку к занавескам и трижды ее отдергивал.

– Нелепый страх! – вскричал он наконец, устыдившись своей слабости, и быстро перешагнул ступеньки.

Из алькова метнулась одетая в белое фигура и, проскользнув мимо него, устремилась к двери в чулан. Безумие и отчаяние придали монаху то мужество, которого ему до тех пор не хватало. Он кинулся следом за призраком вниз по ступенькам, протягивая к нему руки.

– Дух или дьявол, ты не уйдешь от меня! – воскликнул он, вцепляясь призраку в плечо.

– Ай! Господи Иисусе! – взвизгнул тот. – Святой отец, пустите! Я ничего плохого не замышляла!

Такое обращение, а также плечо, которое сжимали его пальцы, убедили монаха, что призрак этот сотворен из плоти и крови. Он подтащил свою добычу к столу, поднял свечу повыше и увидел лицо… мадонны Флоры!

В бешенстве из-за того, что столь ничтожный повод вверг его в такой нелепый ужас, он грозно спросил, что она тут делает. Флора, пристыженная, что ее обнаружили, и напуганная грозным видом Амбросио, упала на колени и поклялась сознаться во всем.

– Право же, преподобный отец, – сказала она, – я никак не думала вас обеспокоить. Совсем даже напротив! Я собиралась уйти так же тихо, как пришла, а не узнай вы, что я за вами подглядывала, так какая была бы для вас разница? Конечно, я поступила очень дурно, что следила за вами, тут спора нет. Но Господи! Как бедной женщине, ваше преподобие, смирить любопытство? А мне просто приспичило узнать, что вы тут делаете, ну я и не удержалась, решила поглядеть одним глазком, чтобы никто не узнал, оставила даму Хасинту посидеть с моей барышней, а сама забралась в чулан. Боясь помешать вам, я сначала подсматривала в замочную скважину, да только ничего не увидела, а потому отодвинула засов и у вас за спиной тихонечко забралась в альков. И лежала там за занавеской, пока, преподобный отец, вы меня не вспугнули и не схватили, прежде чем я добралась до чулана. Вот и вся правда, ваша святость, уж поверьте мне! И прошу у вас тысячу раз прощения за мою дерзость!

Пока она говорила, аббат успел взять себя в руки и удовлетворился тем, что отчитал кающуюся шпионку, указывая на опасности праздного любопытства и низость того, на чем она была поймана. Флора отвечала, что понимает, как дурно поступила, пообещала никогда впредь ничего подобного себе не позволять и, полная раскаяния, уже виновато повернулась, чтобы возвратиться в спальню Антонии, как вдруг дверь чулана распахнулась и из него выскочила бледная, задыхающаяся Хасинта.

– Ах, отче! Отче! – воскликнула она охрипшим от ужаса голосом. – Что мне делать? Что мне делать? Только подумать! Одни несчастья! Только покойницы да помирающие! Нет, я помешаюсь! Я помешаюсь!

– Говори же, говори! – воскликнули вместе Флора и монах. – В чем дело? Что случилось?

– Быть в моем доме еще одной покойнице! Не иначе какая-то ведьма навела на него порчу! И на меня, и, главное, на все кругом! Бедная донья Антония! Бьется в конвульсиях, какие убили ее матушку! Призрак ей правду сказал! Чистую правду!

Флора побежала, а вернее, полетела в спальню своей барышни. Амбросио последовал за ней с сердцем, полным надежд и дурных предчувствий. Как и сказала Хасинта, Антония билась в судорогах, и они не сумели ей помочь, как ни старались. Монах приказал Хасинте бежать в монастырь и без промедления проводить сюда отца Паблоса.

– Сбегать я за ним сбегаю, – ответила она, – и скажу, чтобы он не мешкал. А вот провожать сюда его не стану! Дом не иначе как заколдован, и гореть мне в вечном огне, если я переступлю его порог!

Объявив о своем решении, она поспешила в монастырь и передала отцу Паблосу распоряжение настоятеля, а сама отправилась в дом старого Симона Гонсалеса, положив себе не выходить оттуда, пока не сделает старика своим мужем и не приберет к рукам его жилище.

Едва отец Паблос увидел Антонию, как объявил, что недуг ее неизлечим. Конвульсии продолжались час, но муки ее все же были не так сильны, как те, что вызывали в сердце аббата ее стоны. Каждая ее судорога поражала его грудь, как удар кинжала, и он тысячу раз проклял себя за то, что согласился на столь варварский план. По истечении часа конвульсии утихли, и Антония почти не страдала. Но бедняжка чувствовала, что конец ее близок и ничто уже спасти ее не может.

– Достойный Амбросио! – произнесла она слабым голосом, поднося его руку к губам. – Теперь мне можно сказать, как мое сердце благодарно вам за ваши заботы и доброту. Смерть моя близка. Еще час, и меня не станет. Поэтому я могу признаться, как тяжело мне было отказывать себе в вашем обществе. Но такова была воля матушки, и я не смела ослушаться. Я умираю без горести. Так мало тех, кто будет скорбеть из-за разлуки со мной! И так мало тех, из-за разлуки с кем скорблю я. Но среди этих немногих более всего я скорблю из-за разлуки с вами. Но мы снова встретимся, Амбросио! Мы встретимся на Небесах и там возобновим нашу дружбу, и матушка будет смотреть на нее с одобрением!

Антония смолкла. При упоминании Эльвиры монах содрогнулся, но она приписала это его жалости к ней.

– Вы горюете обо мне, отче, – продолжала она. – Ах, не вздыхайте из-за такой утраты. Никакие грехи не тяготят мою душу – если я и согрешила, то по неведению, – и потому без страха возвращаю ее Тому, Кем она была мне дана. У меня есть лишь несколько просьб, и уповаю, что они будут исполнены. Пусть за упокой моей души отслужат торжественную мессу и еще одну за упокой моей любимой матушки. Не то чтобы я думала, будто она не обрела вечного успокоения. Теперь я не сомневаюсь, что мне все лишь почудилось, и лживости предсказания призрака достаточно, чтобы доказать мою ошибку. Но у всех есть свои недостатки. Могли они быть и у матушки, хотя я о них не знаю. Поэтому я хочу, чтобы за ее упокой отслужили мессу, а заплатить за нее можно из тех денег, которые у меня еще остались. Остальные я завещаю моей тетушке Леонелле. Когда я умру, пусть маркиза де лас Систернаса известят, что жена и дочь его покойного брата более докучать ему не будут. Но обида делает меня несправедливой. Мне сказали, что он болен, и, возможно, будь это в его власти, он пожелал бы признать меня. Поэтому, отче, просто известите его, что я умерла и что, если он в чем-то виноват передо мной, я прощаю его от всего сердца. Кроме этих, у меня остается лишь одна просьба: поминайте меня в своих молитвах. Обещайте не забыть моей последней воли, и я расстанусь с жизнью без сожалений.

Амбросио обещал исполнить все ее желания и приступил к обряду отпущения грехов. Каждая минута указывала на приближение конца. Глаза Антонии померкли, сердце билось все слабее и реже, пальцы ее окостенели, охладели, и в два часа ночи она скончалась без единого стона. Едва ее дыхание остановилось, как отец Паблос удалился, искренне повергнутый в печаль тем, свидетелем чего был. Флора же дала волю самому необузданному горю. Но мысли Амбросио были заняты совсем другим. Он поискал жилку, биение которой, как заверила его Матильда, покажет, что смерть Антонии лишь глубочайшее забытье. Он нашел ее, он нажал ее, она забилась под его пальцами, и сердце его исполнилось экстаза. Однако он позаботился тщательно скрыть радость, что план его удался, и, приняв скорбный вид, обратился к Флоре с увещеванием не предаваться бесплодной печали. Но слезы ее были слишком искренними, и она продолжала безутешно рыдать, вопреки его советам. Монах удалился, обещав, что сам распорядится похоронами, которые, добавил он, не следует откладывать ради спокойствия Хасинты. Вне себя от горя, Флора почти его не слушала, и Амбросио всемерно поторопил погребение. Он получил разрешение настоятельницы монастыря Святой Клары похоронить скончавшуюся девушку в их склепе, и в пятницу утром после всех надлежащих обрядов тело Антонии было положено в гробницу.

В тот же день в Мадрид приехала Леонелла, предвкушая, как она познакомит Эльвиру со своим молодым супругом. Различные непредвиденные обстоятельства заставили ее перенести отъезд со вторника на пятницу, о чем она не смогла известить сестру. Сердце у нее было действительно привязчивым, а Эльвиру и ее дочь она искренне любила, и потому удивление, с каким она услышала об их внезапном безвременном конце, заметно уступало ее горю и скорби. Амбросио известил ее о последней воле Антонии, а она попросила его после уплаты мелких долгов Эльвиры оставшуюся сумму переслать ей в Кордову, куда не замедлила вернуться, потому что в Мадриде ей больше нечего было делать.

Глава 3

Какой предмет для поклоненья я

Обресть в твоих пределах мог, земля?

Алтарь, Священная Свобода, твой!

Он сложен бескорыстною рукой

Из дерна. Травами душистыми одет,

Весь в полевых цветах, каких прекрасней нет.

Купер[31]

Лоренцо, занятый только тем, чтобы предать в руки правосудия убийц своей сестры, даже вообразить не мог, какой новый удар готовится ему с совсем другой стороны. В Мадрид, как уже упоминалось, он вернулся лишь к вечеру того дня, когда погребли Антонию. Оставшихся до полуночи нескольких часов ему еле достало на то, чтобы ознакомить великого инквизитора с распоряжением кардинала-герцога (формальность совершенно необходимая, раз речь шла об аресте члена церковной иерархии), сообщить о своем намерении дяде и дону Рамиресу и собрать достаточный отряд стражников на случай сопротивления. Поэтому он не успел справиться о своей возлюбленной и ничего не знал ни о ее смерти, ни о смерти ее матери.

Маркиз далеко еще не был вне опасности. Приступ мозговой горячки прошел, но так его изнурил, что врачи отказывались ручаться за благополучный исход. Сам же Раймонд желал лишь как можно скорее воссоединиться с Агнесой за гробом. Жизнь стала ему ненавистна, ничто в мире его не манило, и он надеялся лишь услышать, что Агнеса отомщена, и тогда же испустить дух.



Сопровождаемый пылкими молитвами Раймонда за успех его предприятия, Лоренцо явился к воротам обители на час ранее времени, назначенного матерью Святой Урсулой. Его сопровождали дядя, дон Рамирес и надежные стражники. Их многочисленность ни у кого удивления не вызвала, так как перед воротами поглазеть на процессию уже собралось множество зевак. И было естественно предположить, что Лоренцо и остальных привело сюда то же желание. Герцога Медину тотчас узнали, и люди расступились, давая дорогу ему и, как они думали, его свите. Лоренцо встал прямо напротив больших ворот, через которые должна была выйти процессия. Успокоенный уверенностью, что настоятельница не сможет от него ускользнуть, он терпеливо ждал полуночи, когда удар колокола должен был возвестить скорое ее появление.

Монахини занимались совершением религиозных обрядов в честь святой Клары, на которые миряне не допускались никогда. Окна часовни ярко светились. До стоящих снаружи доносились мощные звуки органа, сплетавшиеся в ночной тиши с хором женских голосов. Затем раздался только один мелодичный голос, принадлежавший той, кому предстояло изображать в процессии святую Клару. Роль покровительницы обители всегда отдавалась самой красивой из мадридских девственниц, и избранница почитала это высочайшей честью. Внимая музыке, которую отдаленность делала только чудесней, слушатели испытывали тихое благоговение. В толпе царило полное молчание, и сердца всех были исполнены религиозного жара. Всех, кроме Лоренцо. Он знал, что среди тех, кто так гармонично возносит хвалу своему Богу, некоторые прячут под покровом благочестия самые гнусные грехи, и песнопения пробуждали в нем ненависть к их лицемерию. Он давно уже осуждал и презирал суеверия, которым покорствовали мадридцы. Здравый смысл помогал ему разгадывать ухищрения монахов, грубую нелепость их чудес, видений и так называемых святых реликвий. Он краснел, что его соотечественники так смехотворно позволяют одурачивать себя, и только ждал случая, чтобы освободить их от монашеских цепей. Теперь этот случай, столь давно и тщетно желаемый, наконец-то представился. И он решил не упустить его, но в самом беспощадном свете показать народу, какие чудовищные вещи слишком часто творились в монастырях и как мало заслуженным может быть то почтительное уважение, которое принято воздавать без разбора всем, кто носит духовные одеяния. Он жаждал наступления минуты, когда сорвет личину с лицемеров и убедит своих соотечественников, что внешняя святость не всегда сочетается с добродетельным сердцем.

Служба длилась до полуночи, наступление которой возвестил удар монастырского колокола. Едва раздался его гулкий звук, как орган смолк, голоса мелодично замерли, и вскоре огни за окнами часовни угасли. Сердце Лоренцо забилось сильнее при мысли, что наступает миг, когда он приведет свой план в исполнение. Суеверность простонародья предполагала возможность отпора. Но он надеялся, что мать Святая Урсула предложит достаточно оправданий для его действий. Стражники сумеют отразить первый натиск черни и дадут ему возможность изложить свои обвинения. Опасался он лишь одного: вдруг настоятельница, проведав о его намерениях, спрячет монахиню, от чьих показаний зависело все. Без матери Святой Урсулы его обвинения окажутся бездоказательными, всего лишь подозрениями, и в этом случае план его может потерпеть неудачу. Безмятежное спокойствие, которое словно бы царило в обители, несколько рассеяло его опасения. Тем не менее он нетерпеливо ждал минуты, когда его союзница объявит о себе и положит им полный конец.

Капуцинский монастырь отделяли от обители Святой Клары только сад и кладбище. Монахи были приглашены принять участие в церемонии. И теперь они появились, шагая попарно с факелами в руках, вознося молитву святой Кларе. Возглавлял шествие отец Паблос, так как аббат, сославшись на нездоровье, остался у себя в келье. Люди расступились перед святыми отцами, и монахи расположились в порядке старшинства по обе стороны ворот. Заняло это лишь минуту-другую, и тотчас ворота распахнулись, и вновь запели женские голоса. Хор первым вышел из ворот, и монахи, вновь попарно, последовали за поющими монахинями медленным размеренным шагом. Затем вышли послушницы. В отличие от принявших обет монахинь они не несли свечей, но шли, потупив глаза и перебирая четки. За ними появилась юная прелестная девушка, изображавшая святую Лючию. Она несла золотой сосуд, внутри которого покоились два глаза, ее же собственные закрывала черная повязка, и монахиня, одетая ангелом, служила ей поводырем. За ними шествовала святая Екатерина с пальмовой ветвью в одной руке и пылающим мечом в другой. Одета она была во все белое, а чело ее венчала сверкающая диадема. Затем появилась святая Женевьева, окруженная чертенятами, которые принимали нелепые позы, дергали ее за полы одежды и с дурацкими жестами прыгали вокруг, стараясь отвлечь ее внимание от Святого Писания, но она не отводила взгляда, устремленного на его открытые страницы. Веселые бесы очень позабавили зрителей, выражавших свое удовольствие взрывами одобрительного хохота. На роль этой святой настоятельница позаботилась назначить монахиню по натуре очень серьезную, даже мрачную, и она могла быть довольна своим выбором. Самые потешные выходки чертенят пропадали втуне, и на лице святой Женевьевы не дрогнул ни единый мускул.

Перед каждой святой шел свой хор со свечами и распевал хвалебные гимны в ее честь, но не забывая указать, насколько она все же уступает святой Кларе, покровительнице их обители. Вслед за святыми показалась длинная вереница монахинь, которые, как и члены хора, несли зажженные свечи. Затем вынесли реликвии святой Клары, помещенные в сосудах искуснейшей работы, не уступавшей бесценностью металлам и самоцветам, из которых они были сделаны. Но не на них смотрел Лоренцо. Он не отрывал глаз от монахини, которая несла сердце святой. По описанию Теодора он узнал в ней мать Святую Урсулу. Казалось, она с тревогой озирается по сторонам. Лоренцо стоял в первом ряду зрителей, перед которыми двигалось шествие, и их глаза встретились. Краска радости оживила ее дотоле бледные ланиты, и он услышал, как она шепнула шедшей рядом с ней:

– Мы спасены. Это ее брат!

Лоренцо, ничего более не опасаясь, теперь спокойно наблюдал за процессией и лучшим ее украшением, как раз тогда выехавшим из ворот. Это была ослепительно блестевшая золотом и драгоценными камнями колесница в форме престола, которую катили дети, одетые серафимами. Завершался престол облаками из серебра, на которых возлежала невиданная красавица.

Это была девица, изображавшая святую Клару. Одеяние ее не имело цены, а алмазный венец на ее голове, хотя и сотворенный человеческими руками, сиял, точно нимб. Но все эти украшения меркли в блеске ее красоты. По толпе пробежал восхищенный ропот. Даже Лоренцо втайне признал, что еще никогда не видел столь безупречной красавицы, и, не принадлежи его сердце Антонии, оно было бы тут же сложено к ногам этого пленительного видения. Но теперь он взирал на нее как на прекрасную статую и, отдав ей дань холодного восхищения, тотчас перестал о ней думать.

– Кто она? – осведомился голос у него за спиной.

– Та, восхваления чьей красоты ты, уж конечно, слышал не раз. Виргиния де Вилья-Франка. Она пансионерка в обители Святой Клары, родственница настоятельницы и совершенно заслуженно была выбрана, чтобы составить лучшее украшение этой процессии.

Престол проехал, а за ним с самым набожным и благочестивым видом появилась настоятельница. Она шествовала впереди заключавших процессию остальных монахинь. Шла она медленно, глаза были возведены к небесам, лицо дышало спокойствием и безмятежностью, словно суета мирская не имела над ней власти. Она ничем не выдавала тайной гордыни, торжествовавшей в минуту, когда все могли видеть свидетельства пышности и богатства ее обители. Она шла, сопровождаемая молитвами и благословениями толпы. Но тем больше были всеобщее изумление и смятение, когда дон Рамирес вышел вперед и объявил, что арестует ее!

Застигнутая врасплох, настоятельница на миг растерялась и онемела. Но тут же вновь обрела дар речи и, гневно обвинив его в кощунстве и богохульстве, воззвала к народу спасти верную дщерь Церкви. Толпа уже была готова броситься к ней на выручку, но дон Рамирес под защитой стражников приказал простолюдинам остановиться и пригрозил им суровейшими карами святой инквизиции. При этом устрашающем слове все руки опустились, все кинжалы вернулись в ножны. И сама настоятельница, побледнев, задрожала. Всеобщее мертвое молчание показало ей, что защитить ее может только невиновность, и запинающимся голосом она обратилась к дону Рамиресу с вопросом, какое преступление ей приписывают.

– Это вы узнаете в свое время, – отвечал он. – Я же прежде должен взять под стражу мать Святую Урсулу.

– Мать Святую Урсулу? – повторила настоятельница слабым голосом.

И в тот же миг, посмотрев в растерянности вокруг, увидела перед собой Лоренцо и герцога, которые подошли к дону Рамиресу.

– О великий Боже! – вскричала она, в отчаянии заламывая руки. – Меня предали!

– Предали? – повторила мать Святая Урсула, которую в сопровождении шедшей с ней в паре монахини как раз привели стражники. – Не предали, а изобличили! Узнай же во мне свою обвинительницу! Ты не ведаешь, сколь хорошо известна мне твоя вина! Сеньор, – продолжала она, обращаясь к дону Рамиресу, – предаю себя в ваши руки. Я обвиняю настоятельницу монастыря Святой Клары в убийстве и своей жизнью ручаюсь за истинность моего обвинения.

Чернь разразилась удивленными криками, послышались громогласные требования немедленного объяснения. Дрожащие монахини, напуганные криками и общей сумятицей, разбежались кто куда. Некоторые вернулись в обитель, другие поспешили укрыться в домах своих родственников, многие же, ничего в ужасе не понимая и торопясь выбраться из толпы, просто разбрелись по улицам, сами не зная куда. Одной из первых бежала красавица Виргиния, и толпа потребовала, чтобы мать Святая Урсула поднялась на опустевший престол, откуда ее будет лучше видно и слышно. Монахиня повиновалась и, взобравшись на этот сверкающий пьедестал, обратилась к собравшимся со следующей речью:

– Каким бы странным и неподобающим для женщины, а тем более монахини ни казалось мое поведение, необходимость полностью его оправдает. Тайна, страшная тайна, невыносимо обременяет мою душу. И я не буду знать ни минуты покоя, пока не поведаю ее миру и не призову кару за невинную кровь, которая вопиет из могилы об отмщении. Ради этой возможности облегчить свою совесть я подвергла себя большой опасности. Не удайся моя попытка изобличить преступление, заподозри настоятельница, что тайна эта мне известна, гибель моя была бы предрешена. Ангелы, неусыпно хранящие тех, кто заслуживает их милости, помогли мне избежать такой участи. И теперь я могу поведать историю, которая оледенит ужасом каждую честную душу. Мне назначено сорвать покрывало с лицемерия и показать неразумным родителям, чему могут подвергаться их дочери, оказавшиеся во власти монастырской тиранки. Среди монахинь святой Клары не нашлось бы более милой или более кроткой, чем Агнеса де Медина. Я хорошо ее узнала. Она поверяла мне все тайны своего сердца, я была ее другом и наперсницей, я глубоко ее любила. И в этом не составляла исключения. Ее искренняя набожность, неизменная готовность помочь и ангельский характер сделали ее дорогой всем, кто в обители заслуживал уважения. Сама настоятельница, гордая, придирчивая и надменная, воздавала Агнесе ту дань одобрения, в которой отказывала всем прочим. Но не найти смертных без недостатков, и, увы, у Агнесы была своя слабость. Она нарушила устав нашего ордена и навлекла на себя ненависть мстительной настоятельницы. Устав ордена святой Клары суров. Но со временем многие его требования оказались в небрежении, были забыты или, по общему согласию, кары, ими предусматриваемые, заменялись более мягкими. Наказание за грех Агнесы было самым жестоким, самым бесчеловечным! Правило это давным-давно не соблюдалось, но, увы, его не отменили, и бесчеловечная настоятельница решила извлечь его из забвения. По этому правилу виновную бросали в глухую темницу, нарочно сооруженную для того, чтобы навеки скрыть от мира жертву жестокости и тиранического суеверия. В этом ужасном заточении ей предстояло оставаться в вечном одиночестве, считаясь мертвой для тех, кого привязанность к ней могла толкнуть на попытку освободить ее. Вот так она была обречена остаток своих дней чахнуть, не имея иной пищи, кроме хлеба и воды, иного утешения, кроме воли предаваться слезам!

Негодование, вызванное этим рассказом, было столь велико, что матери Святой Урсуле пришлось умолкнуть. Когда снова воцарилась тишина, она продолжала, и каждое ее слово вызывало все больший ужас на лице настоятельницы.

– Был созван совет из двенадцати старейших монахинь, и я входила в их число. Настоятельница в весьма преувеличенных красках описала проступок Агнесы и объявила о восстановлении почти забытого правила. К стыду нашего пола, должна признаться, что либо воля настоятельницы в стенах обители была всесильной, либо уединение, обманутые надежды и постоянные накладываемые на себя ограничения настолько очерствили их сердца, что варварский этот приговор был утвержден девятью голосами из двенадцати. Мой голос не был среди них. Много раз имела я случай убедиться в добродетелях Агнесы, а потому искренне ее жалела и по-прежнему любила. Ко мне присоединились мать Берта и мать Корнелия. Мы возражали как могли, и настоятельница почувствовала, что ей надобно уступить. Хотя большинство было на ее стороне, она побоялась открыто вести с нами спор. Она знала, что стоит нам заручиться помощью семейства Медина – и мы окажемся сильнее. К тому же она понимала, что ей не избежать гибели, если Агнеса, ввергнутая в темницу и объявленная умершей, затем будет найдена живой. Поэтому она отказалась от своего намерения, хотя и с величайшей неохотой, и потребовала нескольких дней, чтобы придумать кару, которая будет приемлема для всех, обещав вновь собрать совет, как только примет то или иное решение. Прошло два дня, вечером третьего было объявлено, что на следующий день Агнесу допросят и ее наказание будет смягчено или сделано более строгим в зависимости от того, как она будет себя вести.

Ночью, в час, когда обитель, как я полагала, была уже погружена в сон, я прокралась в келью Агнесы, велела ей ободриться и положиться на поддержку своих друзей, а потом условилась с ней о знаках, какими на допросе буду подсказывать ей, отвечать ли «да» или «нет». Не сомневаясь, что ее врагиня постарается запутать ее, смутить и запугать, я опасалась, как бы у несчастной не вырвали признания, которое поставит ее в опасное положение. Разговаривала я с Агнесой недолго, так как хотела, чтобы мое посещение осталось никому не известным. Я просила ее не падать духом, смешала мои слезы со слезами, которые струились по ее щекам, нежно ее поцеловала и уже собралась уйти, как вдруг услышала за дверью кельи приближающиеся шаги. Я попятилась и торопливо укрылась за широкой занавеской, закрывавшей нишу с большим распятием. Дверь отворилась, и вошла настоятельница в сопровождении четырех монахинь. Они приблизились к лежавшей в постели Агнесе, и настоятельница осыпала ее жесточайшими упреками, объявила, что она опозорила обитель, сказала, что намерена избавить мир и себя от такого чудовища, и потребовала, чтобы она выпила до дна чашу, которую ей протянула одна из монахинь. Зная о роковых свойствах этого напитка, страшась Вечности, на краю которой вдруг оказалась, злополучная девушка самыми трогательными мольбами тщилась воззвать к жалости настоятельницы. Она просила о жизни в словах, которые смягчили бы и сердце дьявола. Она обещала покорно принять любую кару, стерпеть позор, заключение, пытки, лишь бы ей позволили жить. О! Прожить хотя бы еще месяц! Еще неделю! Еще день! Ее беспощадная врагиня равнодушно выслушала эти мольбы, а потом сказала, что сначала намеревалась сохранить ей жизнь и если изменила свое решение, то пусть она поблагодарит за это своих друзей. А теперь пусть испьет яд, моля о милосердии не ее, но Всевышнего, ибо через час заснет мертвым сном. Убедившись, что эту бесчувственную женщину ничем тронуть невозможно, Агнеса попыталась вскочить с постели и позвать на помощь в надежде если и не избежать уготованной ей участи, то хотя бы заручиться свидетелями произведенного над ней насилия. Настоятельница разгадала ее намерение, схватила за плечи, повалила на подушку и, выхватив кинжал, приставила его к груди несчастной, грозя вонзить его ей в сердце, если она вскрикнет или откажется сию же минуту выпить яд. Уже полумертвая от страха, бедняжка не могла более сопротивляться. Монахиня протянула смертоносную чашу. Настоятельница принудила Агнесу взять ее и выпить до дна. Она подчинилась, и ужасное деяние было совершено. Тогда монахини сели вокруг постели. На стоны умирающей они отвечали поношениями. Прерывали насмешками молитву, которой она поручала свою душу Господнему милосердию, грозили ей местью Небес и вечной гибелью. Пусть не чает прощения, твердили они и утыкали страдальческое ложе смерти самыми острыми шипами. Таковы были муки несчастной, пока судьба не освободила ее от злобы этих мучительниц. Она испустила дух, ужасаясь прошлому, страшась будущего, и ее агония могла с избытком утолить ненависть и мстительность ее врагинь. Едва ее жертва перестала дышать, настоятельница удалилась со всеми своими приспешницами.

Только тогда я вышла из моего тайника. Попытаться помочь моей злополучной юной подруге я не осмеливалась, понимая, что ее не спасу, а только обреку себя такой же расправе. Ужас случившегося вверг меня в столь тягостное смятение, что я лишь с трудом добралась до своей кельи. Но, выходя из кельи Агнесы, я осмелилась взглянуть на бездыханное тело той, что была так хороша, так мила! Я помолилась за ее отлетевшую душу и поклялась отомстить за ее смерть, обличив ее убийц, чтобы их не минули заслуженные позор и кара! С большим трудом, вопреки многим опасностям, я сдержала свою клятву. На похоронах Агнесы я, забыв от горя об осторожности, неосмотрительно обронила несколько слов, которые показались подозрительными нечистой совести настоятельницы. С той минуты за каждым моим действием наблюдали, за каждым моим шагом следили. Подручные настоятельницы не спускали с меня глаз, и прошло много времени, прежде чем мне удалось дать знать о моей тайне родственникам бедной Агнесы. Им было сообщено, что она скончалась от внезапной болезни. Этому поверили не только они и ее друзья в Мадриде, но и почти все в обители. Яд не оставил никаких следов на ее лице, никто не догадывался об истинной причине ее смерти. О ней знали только ее убийцы и я.

Мне более нечего сказать. А за истинность всего мною сказанного я ручаюсь своей жизнью. И повторяю: настоятельница – убийца. Она лишила жизни, а может быть, и Небес несчастную, чей грех не был смертным. Она злоупотребила данной ей властью и показала себя жестокосердной тиранкой и лицемеркой. Я обвиняю также четырех монахинь: Виоланту, Камиллу, Аликс и Мариану – как ее сообщниц и пособниц, не менее преступных, чем она сама.

На этом мать Святая Урсула закончила свой рассказ. Он на всем своем протяжении вызывал ужас и удивление, но, когда она описывала бесчеловечное убийство Агнесы, толпа уже столь громогласно выражала свое негодование, что последние ее слова трудно было разобрать. Шум продолжал нарастать, а затем толпа потребовала, чтобы настоятельницу отдали им на расправу теперь же. Дон Рамирес ответил решительным отказом. Даже Лоренцо обратился к черни со словами, что ее еще не судили и что наказание ее – дело инквизиции. Но уже ничто не могло утишить бурю возмущения. Толпа ярилась все больше. Тщетно пытался Рамирес увести арестованную. Куда бы он ни поворачивался, путь ему преграждали бунтующие и громче прежнего требовали, чтобы ее отдали им. Рамирес приказал стражникам проложить дорогу силой, но их теснили со всех сторон, и они даже не могли извлечь мечи. Он грозил черни мщением инквизиции, но толпа была уже в таком исступлении, что даже эти зловещие слова утратили прежнюю силу. Хотя судьба сестры внушила Лоренцо глубочайшее отвращение к настоятельнице, он не мог не сжалиться над женщиной в столь ужасном положении. Но вопреки всем усилиям и его самого, и герцога, и дона Рамиреса, и стражников толпа продолжала наступать. Самые отчаянные прорвались между стражниками к намеченной жертве, уволокли ее прочь и учинили над ней скорую и жестокую расправу. Обезумев от ужаса, сама не понимая, что говорит, преступная женщина с воплями умоляла пощадить ее хотя бы на минуту. Она твердила, что неповинна в смерти Агнесы и может очиститься от этого обвинения, так что никаким сомнениям места не останется. Взбунтовавшаяся чернь, охваченная варварской жаждой мести, ничего не желала слушать. Настоятельницу осыпали площадной бранью, швыряли в нее грязью и мусором, вырывали из рук друг друга, и каждый новый мучитель оказывался свирепее предыдущего. Кровожадным воем и руганью они заглушали ее пронзительные мольбы о пощаде и продолжали волочить ее по улицам, бросать на мостовую, топтать и учинять над ней всяческие жестокости, какие только могли им подсказать ненависть и мстительная ярость. В конце концов острый камень, брошенный меткой рукой, поразил ее прямо в висок, она рухнула на землю, обливаясь кровью, и через минуту-другую простилась со своей жалкой жизнью. Однако, хотя она уже не могла слышать их оскорблений, бунтовщики продолжали вымещать бессильное бешенство на ее трупе. Они били его, топтали, подвергали всяческим издевательствам, пока тело не превратилось в кровавое месиво, бесформенное, непристойное и отвратительное.

Не в силах помешать этой гнусной расправе, Лоренцо и его друзья следили за происходящим с глубоким ужасом. Затем из вынужденной бездеятельности их вывело известие, что чернь бросилась громить монастырь Святой Клары. Взбунтовавшаяся толпа, уже не различая невинных и виновных, решила разделаться со всеми монахинями этого ордена и не оставить от обители камня на камне. В тревоге Лоренцо и остальные поспешили в монастырь, чтобы оборонять его, а в случае неудачи спасти тех, кто там находился, от ярости бунтовщиков. Многие монахини так туда и не вернулись, но несколько остались верными своей обители. Их положение стало теперь по-настоящему опасным. Однако они догадались запереть внутренние ворота, и Лоренцо надеялся, что сумеет благодаря этому сдержать толпу, пока не подоспеет дон Рамирес с большим отрядом.

Поскольку толпа увлекла его на расстояние нескольких улиц от монастыря, он добрался туда не сразу и увидел, что ворота окружены плотной толпой, пробраться сквозь которую будет нелегко. А чернь с неугасающей злобой осаждала монастырь. На стены обрушивались удары импровизированных таранов, в окна летели пылающие факелы, со всех сторон доносились клятвы, что к рассвету ни единой монахини ордена Святой Клары не останется в живых. Лоренцо только-только протиснулся к воротам, как одна створка была взломана и бунтовщики хлынули внутрь здания, вымещая ярость на всем, что попадалось им под руку. Они ломали мебель, срывали со стен картины, уничтожали реликвии, забыв о почитании святой из-за ненависти к ее служительницам. Одни разыскивали монахинь, другие крушили стены, третьи поджигали сваленные в кучу дорогую мебель и картины. Они-то и произвели наибольшее опустошение – последствия их действий оказались куда более быстрыми, чем они того ожидали или хотели. Пламя, пожрав приготовленное для него топливо, быстро охватило стены, древние и сухие, а затем начало стремительно распространяться по зданию. Огненная стихия разбушевалась не на шутку: обваливались стены, рассыпались колонны, крыши рушились на головы бунтовщиков, погребая под собой многих из них. Отовсюду доносились вопли боли и стоны. Обитель пылала, и все вокруг являло вид гибели и опустошения.

Лоренцо был потрясен тем, что, пусть и не по своей воле, оказался причиной всех этих ужасов, и попытался искупить свою вину, защитив беспомощных монахинь. Он вбежал в монастырь одним из первых и пытался утихомирить ярость черни, но затем быстрое распространение огня заставило его подумать о собственном спасении. Люди теперь торопились убраться вон с тем же рвением, с каким устремлялись внутрь. Но двери были слишком узки, чтобы пропустить всех сразу, и многие погибали, не успев выбраться наружу. Счастливая судьба привела Лоренцо к небольшой двери в дальнем приделе часовни. Засов был уже отодвинут, он отворил дверь и оказался у входа в склеп святой Клары.

Там он остановился, чтобы отдышаться. Герцог и часть стражников последовали за ним. Оказавшись в относительной безопасности, они начали совещаться, что им делать дальше, чтобы спастись, а между массивными стенами монастыря клубился огонь, тяжелые арки с грохотом рушились, отовсюду доносились крики монахинь и бунтовщиков, которые задыхались, гибли в пламени или под обваливающимися стенами.

Лоренцо спросил, куда ведет дверь в наружной стене. В сад капуцинского монастыря, был ответ, и тут же они решили проверить, не путь ли это к спасению. Герцог отодвинул засов и вышел на кладбище, а стражники, толкаясь, поспешили за ним. Лоренцо, оставшись последним, уже собирался последовать их примеру, как вдруг дверь склепа тихо приоткрылась. Кто-то выглянул, но, увидев вооруженных мужчин, с громким криком отпрянул и кинулся вниз по мраморным ступеням.

– Что это значит? – воскликнул Лоренцо. – Тут кроется тайна! За мной!



С этими словами он поспешил за убегающей фигурой. Герцог, не знавший, чем вызвано его восклицание, но полагая, что причина должна быть веской, без колебаний последовал за племянником вниз по лестнице в сопровождении стражников, и вскоре они достигли ее подножия. Сквозь оставшуюся открытой дверь проникали отблески пожара, и Лоренцо видел перед собой бегущего и длинный подземный проход между склепами. Но затем крутой поворот лишил его путеводного света, и в непроглядной тьме только замирающий в отдалении топот подсказывал ему, куда направляется беглец. Преследователи вынуждены были продвигаться вперед осторожно, однако и беглец теперь замедлил шаги – звук их стал не таким частым, как прежде. Однако вскоре преследователи заплутали среди хитросплетений лабиринта и в темноте потеряли друг друга. Охваченный нетерпением разгадать тайну, движимый смутным и непонятным чувством, Лоренцо не сразу заметил, что остался в полном одиночестве. Звук шагов впереди затих, нигде не было слышно ни звука, он не мог себе представить, где ему искать беглеца, и остановился, раздумывая, как возобновить преследование с большим толком. Он был убежден, что лишь какая-то особенная причина могла привести кого-то в это мрачное место в подобный час. Крик, который он услышал, был, казалось, исполнен леденящего ужаса, и его уверенность в том, что за всем этим кроется что-то таинственное, еще более возросла. Поколебавшись минуту-другую, он пошел дальше, касаясь рукой стены прохода. Продвигался он вперед таким способом очень медленно, но через некоторое время увидел впереди тусклое сияние. Обнажив шпагу, он направился в ту сторону.

Сияние исходило от лампады, горевшей перед статуей святой Клары. У ее подножия виднелись женские фигуры в белых одеяниях, которые развевались под ветром, с воем проносившимся под сводами подземных коридоров. Любопытствуя узнать, что привело их в это жуткое подземелье, Лоренцо направился к ним, стараясь двигаться как можно незаметнее. Они словно что-то горячо обсуждали и не услышали шагов Лоренцо, так что он приблизился к ним настолько, что уже мог различать все слова.

– Говорю же вам, – продолжала та, чей голос он услышал первым. Остальные слушали ее с глубочайшим вниманием. – Говорю же вам, что видела их своими глазами! Я сбежала с лестницы, а они погнались за мной, и я лишь с трудом спаслась от них. И если бы не лампада, мне не удалось бы вас найти.

– Но что их привело туда? – спросил другой дрожащий голос. – Ты думаешь, они ищут нас?

– Дай Бог, чтобы мои страхи оказались напрасными! – ответил первый голос. – Но я все-таки думаю, что они убийцы! И если они нас найдут, мы погибли! Что до меня, то моя судьба предопределена. Моя близость к настоятельнице будет сочтена достаточным преступлением, чтобы меня осудили. И хотя эти склепы пока служили мне убежищем…

Тут ее взгляд упал на Лоренцо, который продолжал бесшумно к ним подкрадываться.

– Убийцы!.. – ахнула она, вскочила с приступки, на которой сидела, и бросилась бежать. Ее собеседницы испустили испуганный крик, а Лоренцо ухватил ее за руку. В страхе и отчаянии она упала на колени.

– Пощадите меня! – восклицала она. – Пощадите! Я невинна! Святая правда, я невинна!

От ужаса ее голос прерывался. Свет лампады упал на ее лицо, и Лоренцо узнал красавицу Виргинию де Вилья-Франка. Он поспешно поднял ее с земли и умолял успокоиться. Он обещал спасти ее от бунтовщиков, заверил, что тайна ее убежища открыта не была и что она может на него положиться – он будет защищать ее до последней капли крови. Монахини тем временем застыли в различных позах: одна упала на колени и воздела руки к Небесам, другая спрятала лицо в коленях соседки. Часть, окаменев от страха, слушали предполагаемого убийцу, прочие же громкими криками взывали к святой Кларе, умоляя ее о защите. Но, убедившись в своей ошибке, они вскоре столпились вокруг Лоренцо и принялись осыпать его благословениями. Он узнал от них, что многие монахини и пансионерки, напуганные угрозами черни и ужасной судьбой настоятельницы, гибель которой они наблюдали с монастырских башен, поспешили укрыться в подземелье. К первым относилась и прелестная Виргиния. Как близкая родственница настоятельницы, она имела особые причины опасаться разъяренных бунтовщиков и теперь жалобно попросила Лоренцо не отдавать ее в жертву их ярости. Остальные (почти все они принадлежали к знатным семьям) присоединились к ее просьбе, которую он сразу обещал исполнить и обязался не покидать их, пока не проводит каждую в дом ее родственников. Однако он посоветовал им не покидать подземелья, пока ярость черни несколько не уляжется и военный отряд не разгонит толпы.

– О Господи! – вскричала Виргиния. – Если бы я уже была в объятиях матушки! Как по-вашему, сеньор, долго ли нам придется пробыть в этом месте? Каждая минута тут для меня пытка!

– Полагаю, что не слишком долго, – отвечал он. – Но до тех пор, пока вы не сможете выйти из этого подземелья без всяких опасений, оно остается надежнейшим из убежищ. И я советую вам пробыть тут еще два-три часа.

– Два-три часа! – вскричала сестра Елена. – Но я умру от страха, еще и часа не пройдет! Ни за какое богатство не соглашусь я вновь претерпеть то, что переносила с той минуты, как спустилась сюда. Пресвятая Дева! Оставаться в этом жутком месте в глухую ночь среди тлеющих костей моих скончавшихся сестер во Христе, ожидая каждый миг, что меня вот-вот разорвут на куски их духи, которые бродят вокруг меня, и жалуются, и стонут, и стенают голосами, от которых кровь стынет в жилах… Господи Иисусе! Тут и с ума сойти недолго!

– Прошу простить меня, – сказал Лоренцо, – однако я не могу не удивиться, что вы, когда вам угрожает подлинная опасность, способны трепетать перед воображаемым. Страхи эти детские и безосновательные. Отбросьте их, святая сестра! Я обещал защитить вас от черни, но от приступов суеверия вы должны искать защиты у себя самой. Мысль о духах нелепа и смехотворна. И если вы будете трепетать перед вымышленными ужасами…

– Вымышленными? – воскликнули монахини хором. – Мы все слышали их стоны, сеньор! Все до единой! Они часто повторяются и с каждым разом звучат более тоскливо и отчаянно. И все мы никак обмануться не могли, что бы вы ни говорили! Вот уж нет! Будь эти стоны воображаемыми…

– Чу! – перебила Виргиния голосом, полным ужаса. – Слушайте! Спаси нас Боже! Вот опять…

Молитвенно сложив ладони, монахини упали на колени. Лоренцо растерянно посмотрел по сторонам, готовый поддаться страху, овладевшему монахинями. Воцарилась глубокая тишина. Он вглядывался в сумрак склепов, но ничего не увидел и уже был готов посмеяться вслух над детскими опасениями монахинь, как вдруг его слух был поражен долгим протяжным стоном.

– Что это? – вскричал он, содрогаясь.

– Вы слышали, сеньор? – сказала Елена. – Теперь вы убедились! Вы сами слышали! Так судите же, насколько воображаемы наши страхи! Все время, пока мы были тут, звуки эти повторялись каждые пять минут. Без сомнения, это стенает в муках какая-то бедная душа, тоскуя, чтобы ее отмолили из чистилища. Но мы не осмеливаемся спросить ее, так ли это. Я уверена, что упаду мертвой от ужаса, если увижу призрак!

Едва она договорила, как раздался еще один стон, более громкий. Монахини, осеняя себя крестным знамением, повторяли молитвы против злых духов, но Лоренцо внимательно слушал. Ему даже почудилось, что он почти различает слова горькой жалобы, однако расстояние превращало их в бессвязный ропот. Звуки эти доносились словно из середины небольшой подземной залы, в которой находились монахини и он и от которой по всем направлениям ответвлялось множество проходов, так что формой она напоминала лучистую звезду. Живое любопытство возбудило в Лоренцо непреодолимое желание проникнуть в тайну. Он попросил монахинь умолкнуть, те послушались, и вновь наступила тишина, а затем ее нарушил стон, повторившийся несколько раз. Лоренцо обнаружил, что стоны звучат громче, когда, стараясь проследить их направление, он приближался к статуе святой Клары.

– Звуки доносятся отсюда, – сказал он. – Чья это статуя?

Елена, к которой он обратился с этим вопросом, помедлила с ответом и вдруг молитвенно сложила руки.

– О! – воскликнула она. – Ну конечно же! Я поняла, что означают эти стоны!

Монахини окружили ее, нетерпеливо прося объяснений. Она торжественно напомнила им, что статуя эта с незапамятных времен прославилась как чудотворная. Из этого она заключила, что статуя удручена пожаром в своем монастыре и выражает свою скорбь вслух. Однако Лоренцо, не разделяя ее веры в чудотворные свойства статуи, не мог согласиться с таким объяснением, хотя монахини тотчас и без колебаний согласились с сестрой Еленой. Впрочем, в одном и он был с ней согласен – стоны, по его мнению, действительно исходили от статуи. И чем дольше он их слушал, тем сильнее убеждался в этом. Он подошел к статуе ближе, намереваясь тщательно ее обследовать, но монахини, угадав его намерение, именем Божьим заклинали его остановиться – ведь стоит ему прикоснуться к статуе, как он упадет мертвым.

– Но в чем заключается опасность? – осведомился Лоренцо.

– Матерь Божья! Как это в чем? – воскликнула Елена, большая любительница рассказывать истории о чудесах. – Слышали бы вы хоть сотую долю того, что нам поведала настоятельница про чудеса, творимые этой статуей! Она тысячу раз предупреждала нас, что, посмей мы прикоснуться к ней, последствия для нас будут самыми роковыми. Среди прочего она рассказывала про грабителя, который проник в подземелье глухой ночью и увидел вон тот рубин, цены которому нет. Вы его видите, сеньор? Он блистает на среднем пальце руки, которая держит терновый венец. Такая драгоценность, естественно, распалила алчность злодея, и он решил ею завладеть. С этой целью он взобрался на пьедестал, ухватил правое плечо святой и потянулся за кольцом. Каково же было его удивление, когда святая угрожающе воздела руку с кольцом, а ее губы посулили ему вечную погибель! Вне себя от благоговейного ужаса, он отказался от своего намерения и собрался покинуть подземелье. Но и тут потерпел неудачу! Бежать он не мог, ибо его правая ладонь, опиравшаяся на плечо статуи, накрепко к нему приросла! Тщетно пытался он освободить руку! Рука его оставалась прикованной к статуе, а нестерпимая, жгучая боль, разлившаяся по его жилам, исторгала у него такие вопли о помощи, что в подземелье сбежались люди. Злодей сознался в своем кощунственном посягательстве и был освобожден, только когда у него отсекли правую кисть! Она так и осталась навеки прилипшей к плечу статуи. Грабитель стал отшельником и вел с тех пор примерную жизнь. Однако приговор святой исполнился, и легенда гласит, что он бродит по этому подземелью, стонами и сетованиями моля святую Клару о прощении. Вот я и думаю, что те, которые слышали мы, были испускаемы духом этого грешника. Однако наверное утверждать не берусь, скажу только, что с того часа никто не смел прикасаться к статуе. А потому, добрый сеньор, не будьте глупцом! Во имя Неба откажитесь от своего намерения и не обрекайте себя понапрасну верной гибели.

Отнюдь не убежденный, что гибель так уж верна, Лоренцо не отступил. Монахини жалобно умоляли его не упорствовать и даже указали на кисть грабителя, все еще видимую на плече статуи. Они полагали, что уж такое доказательство его непременно убедит. Однако оно возымело обратное действие, и он вверг их в великое смущение, высказав подозрение, что высохшие, сморщенные пальцы были прилеплены там по приказанию настоятельницы. Не слушая их мольбы и предупреждения, он подошел к статуе, перепрыгнул чугунную решетку, опоясывавшую верхний край пьедестала, и подверг ее тщательнейшему осмотру. Выглядела статуя каменной, но тут же выяснилось, что она вырезана всего лишь из дерева и покрашена. Он попробовал покачать ее и сдвинуть, но она составляла как будто единое целое со своим основанием. Лоренцо вновь тщательно ее осмотрел, но так и не нашел разгадки, которой монахини, убедившись, что святая его не покарала, теперь жаждали не меньше его самого. Он замер и прислушался. Стоны продолжали раздаваться через некоторые промежутки, и он был убежден, что здесь находится ближе всего к их источнику. Это подтолкнуло его вновь внимательно осмотреть статую. Внезапно его взгляд задержался на высохшей кисти. Ему пришло в голову, что такой видимый запрет не прикасаться к плечу статуи должен иметь вескую причину. Вновь взобравшись на пьедестал и внимательно осмотрев деревянное плечо, он увидел полуприкрытую тем, что считалось кистью разбойника, небольшую чугунную шишечку. Это открытие привело Лоренцо в восторг. Он прижал палец к шишечке и надавил как мог сильнее. Тотчас внутри статуи послышался скрежет, точно поползла туго натянутая цепь. Робкие монахини испуганно отпрянули, готовые броситься вон из подземной залы при первом признаке опасности. Однако все было тихо, и они вновь собрались вокруг Лоренцо, с тревогой следя за ним.

Когда за этим открытием ничего не последовало, он спустился. В тот миг, когда он снял руку с плеча святой, она задрожала, повергнув зрительниц в новый ужас. Они решили, что статуя и правда одушевлена. У Лоренцо же возникла совсем иная мысль.

Он без труда сообразил, что заскрежетала, высвобождаясь, цепь, скреплявшая статую и пьедестал. Он вновь попробовал повернуть ее и на этот раз добился своего без малейших усилий. Он поднял статую, положил наземь и увидел, что пьедестал внутри полый, а отверстие сверху забрано толстой чугунной решеткой.

У монахинь это вызвало такое любопытство, что они забыли про все опасности, как воображаемые, так и подлинные. Лоренцо теперь взялся за решетку, чтобы ее поднять, и монахиня бросилась ему помогать. Поднять решетку оказалось вовсе не трудно. Их глазам открылся темный провал, дно которого терялось в непроницаемом мраке. Тусклые лучи лампады почти не проникали туда, освещая только несколько грубо вытесанных ступенек, спускавшихся во тьму. Стонов больше слышно не было, но никто уже не сомневался, что доносились они из этой зияющей бездны.

Наклонившись пониже, Лоренцо, казалось ему, различил в глубине какое-то слабое мерцание. Напрягая зрение, он вскоре убедился, что видит крохотное пятнышко света, которое то появлялось, то исчезало. Он сообщил про это монахиням, и они тоже сумели разглядеть это пятнышко света. Но едва он объявил о своем намерении спуститься в нижнее подземелье, как они дружно принялись его отговаривать. Однако все их доводы оказались тщетными. Ни у одной из них недостало смелости спуститься туда с ним, а он и подумать не мог о том, чтобы лишить их света лампады, и потому приготовился спуститься туда один в полной темноте. Монахини же ограничились обещанием помолиться о его благополучном возвращении.

Ступеньки оказались такими узкими и неровными, что спускаться по ним было словно прогуливаться по самому краю пропасти. Темнота не позволяла различить, куда он ставит ногу, так что ему приходилось соблюдать величайшую осторожность, чтобы не сорваться вниз. Раза два так чуть было и не случилось, однако он благополучно достиг нижней ступеньки, причем спуск оказался много короче, чем он ожидал. Он понял, что густой непроницаемый мрак обманул его зрение и пропасть была всего лишь не очень глубоким колодцем. Благополучно сойдя с последней ступеньки, он оглянулся, но светлого пятнышка нигде не увидел. Вокруг был лишь непроглядный мрак. Он прислушался, не раздадутся ли стоны, но услышал лишь голоса монахинь вверху – они негромко читали молитвы. Он помедлил, решая, в какую сторону направиться. В любом случае он решил продолжать поиски и двинулся вперед, но очень медленно – из страха, что удаляется от несчастного создания, их испускавшего, а не приближается к нему. Стоны эти свидетельствовали о муках, если не телесных, то душевных, и он надеялся, что сумеет облегчить их. Внезапно его слух поразило жалобное стенание, раздавшееся где-то неподалеку. Он с облегчением поспешил на этот звук, становившийся с каждым его шагом все более отчетливым. А вскоре увидел смутное сияние, которое до этой минуты от него заслоняла невысокая каменная перегородка. Исходило оно от поставленного на кучу камней небольшого светильника, чьи слабые неверные лучи более усугубляли, нежели смягчали жуткий вид узкой темницы в стене подземелья.

По ее сторонам можно было разглядеть другие такие же ниши, но их внутренность скрывала тьма. Свет холодно блестел, отражаясь в каплях сырости, покрывавшей осклизлые камни. Густой смрадный туман скапливался под низким сводом ниши. Лоренцо почувствовал, как влажный холод пронизывает его до костей. Но участившиеся стоны заставили его ускорить шаг. Он приблизился и увидел в неверном свете, что в углу этого гнусного узилища на соломе лежит существо, столь жалкое, изможденное и бледное, что он с трудом распознал в нем женщину. Она была полуобнажена, спутанные волосы падали ей на лицо, почти полностью скрывая его черты. Одна исхудалая рука бессильно покоилась на рваном тонком одеяле, прикрывавшем ее дрожащее в ознобе тело, другая прижимала к груди маленький сверток. Возле постели лежали большие четки, в углу напротив висело распятие, с которого несчастная не сводила пристального взора. Ближе к изголовью стояли корзинка и глиняный кувшинчик.

Лоренцо остановился. Окаменев от ужаса, он глядел на несчастную с жалостью и отвращением. Потом задрожал, у него мучительно защемило сердце, колени подкосились, и он был вынужден прислониться к каменной перегородке, не в силах сойти с места или заговорить со страдалицей. Она же обратила глаза в сторону лестницы, но не заметила заслоненного перегородкой Лоренцо.

– Никто нейдет! – проговорила она наконец.

Голос ее был глухим и словно клокотал у нее в горле. Она горько вздохнула.

– Никто нейдет! – повторила она. – Нет! Они забыли про меня! И более не придут!

Помолчав, она продолжала тоскливо:

– Два дня! Два долгих, долгих дня без пищи! И нет надежды, нет утешения! Глупая женщина! Как я могла желать продления столь тягостной жизни! Но такая смерть! О Боже! Погибнуть такою смертью! После нескончаемой пытки! До сих пор я не знала, что такое голод… Чу! Нет. Никто нейдет. Больше они не придут!

Она умолкла, задрожала и натянула одеяло на обнаженные плечи.

– Как холодно! Я все еще не свыклась с сыростью этой темницы! Странно… Но пусть! Вскоре мне станет еще холоднее, но я этого чувствовать не буду. Я буду холодной, такой же холодной, как ты!

Она взглянула на сверток у себя на груди, склонила голову и поцеловала его. Но тотчас отдернула голову и содрогнулась с отвращением.

– Он был таким милым! И мог бы вырасти таким прекрасным, совсем как он. Всего несколько дней, и как они его изменили! Я бы и сама его не узнала. Но все же он дорог мне. Господи, как он мне дорог! Надо забыть, чем он стал. Я буду помнить только, чем он был, и любить его, словно он все такой же милый, такой же прелестный, такой же похожий на него! Я думала, что выплакала все мои слезы, но вот одна еще осталась!

Она утерла глаза прядью волос, протянула руку к кувшину, с трудом подняла его и посмотрела внутрь безнадежным взглядом. Потом вздохнула и поставила его на пол.

– Пуст! Ни капли воды. Ни единой капли, чтобы смочить мой пересохший, пылающий рот! Я бы отдала любые сокровища за глоток чистой воды. И ведь так страдать меня заставляют служительницы Божьи! Воображают себя святыми и мучают меня, словно адские духи! Они жестоки и черствы. И это они требуют от меня покаяния! Это они грозят мне вечной гибелью! Христос Спаситель, ты так не думаешь!

Она вновь посмотрела на распятие, подняла четки и начала их перебирать, а движение ее губ показывало, что она горячо шепчет слова молитвы.

Пока Лоренцо слушал ее стенания, в нем все громче говорила жалость. В первый миг столь страшное зрелище парализовало его чувства, но теперь он направился к узнице. Она услышала его шаги и с радостным восклицанием уронила четки.

– О-о! – вскричала она. – Кто-то идет!

Она попыталась приподняться, у нее недостало сил, и она вновь опустилась на солому, но Лоренцо успел услышать лязг тяжелых цепей. Он подошел ближе, а узница продолжала говорить:

– Это вы, Камилла? Вы наконец пришли? О, давно пора! Я думала, вы меня забыли и мне суждено погибнуть тут от голода. Дайте мне поскорее напиться, Камилла, ради Христа! Я ослабела после такого долгого поста и не могу даже приподняться. Добрая Камилла, дай мне испить, или я умру у тебя на глазах!

Боясь, что удивление может оказаться роковым для жертвы такой слабости, Лоренцо не знал, как обратиться к ней.

– Это не Камилла, – произнес он наконец медленно, ласковым голосом.

– Но кто же? – спросила страдалица. – Аликс или Виоланта? Мое зрение стало таким слабым, что я не различаю вашего лица. Но кто бы это ни был, если в вашем сердце есть хоть капля сострадания, если вы не более жестоки, чем волки и тигры, сжальтесь над моими мучениями. Вы принесли мне пищу? Или явились только, чтобы возвестить мою смерть и посмотреть, долго ли еще будет длиться моя агония?

– Вы ошибаетесь, – сказал Лоренцо. – Я не посланец жестокой настоятельницы. Я сожалею о ваших муках и намерен положить им конец.

– Положить конец? – повторила узница. – Вы сказали: положить конец?

В то же мгновение она уперлась в пол ладонями, приподнялась и устремила на пришельца испытующий взор.

– Великий Боже! Это не обман зрения. Это правда человек! Так говорите же! Кто вы? Что привело вас сюда? Вы пришли спасти меня, вернуть мне свободу, свет солнца и жизнь? Ах, говорите же! Ответьте скорее, пока во мне не пробудилась надежда, которая убьет меня, если окажется тщетной!

– Успокойтесь, – произнес Лоренцо сострадательным, ласковым голосом. – Настоятельница, на чью жестокость вы жалуетесь, уже поплатилась за свои преступления. Вам нечего больше ее опасаться. Через несколько минут вы будете на свободе и в объятиях друзей, с которыми вас разлучили. Вы можете положиться на мою защиту. Дайте мне вашу руку и ничего не бойтесь. Разрешите, я отведу вас туда, где вас окружат теми заботами, которых требует ваше истощенное состояние.

– О да! Да! Да! – ликующе вскричала узница. – Так значит, Бог есть, и справедливый Бог! О радость! Я вновь вдохну свежий воздух и увижу дивный свет солнечных лучей! Я пойду с вами, незнакомец! Я пойду с вами! Да благословит вас Бог за жалость к несчастной! Но я должна взять с собой и его! – добавила она, кивая на сверток, который все так же прижимала к груди. – Я не могу расстаться с ним. Я возьму его с собой. Он убедит свет, какие ужасы творятся в так называемых обителях Божьих. Добрый незнакомец, протяни мне руку, чтобы я могла подняться. Я совсем ослабела от голода и жажды, от горя и болезни. Силы совсем меня покинули! Так помоги же мне!

Когда Лоренцо нагнулся, чтобы поднять ее, луч светильника упал прямо на его лицо.

– Боже Всемогущий! – вскричала узница. – Ужели! Этот взгляд! Эти черты! Ах! Да, это… это…

Она протянула руки, чтобы обнять его, но не вынесла волнения и в обмороке опустилась на солому.

Последнее ее восклицание изумило Лоренцо. Ему почудилось, что он уже слышал ее голос, на миг обретший звонкость, но он не мог вспомнить, где и когда. Однако важнее всего было поскорее увести ее из этой страшной темницы, чтобы как можно скорее оказать ей необходимую помощь. Он уже хотел поднять ее, но тут обнаружил, что ее талию обвивает тяжелая цепь, прикованная одним концом к крюку в стене. Страх за несчастную удвоил его силы, он сумел выдернуть крюк и, взяв ее на руки, направился к подножию лестницы.

Падавшие сверху лучи лампады и отзвук женских голосов быстро привели его туда, и через несколько мгновений он поднялся к чугунной решетке.

Монахини, ожидая его, терзались любопытством пополам со страхом, и его внезапное появление из нижнего подземелья равно их удивило и обрадовало. Все сердца тотчас исполнились сострадания к несчастной, которую он нес. Монахини, особенно Виргиния, принялись хлопотать над ней, чтобы привести ее в чувство, а Лоренцо в нескольких словах описал, как он ее нашел. Затем добавил, что с беспорядками уже, наверное, покончено и он может без опасений проводить их к друзьям. Им всем не терпелось покинуть подземелье, но на всякий случай они попросили Лоренцо сначала выйти наружу одному и проверить, действительно ли всякая опасность миновала. Он согласился, а сестра Елена предложила проводить его к выходу, как вдруг по стенам залы заскользили красноватые отблески, в глубине нескольких проходов замелькали яркие огни. Тут же послышались приближающиеся торопливые шаги многих людей. Монахинь охватил страх. Они не сомневались, что бунтовщики отыскали их убежище и явились расправиться с ними. Оставив бесчувственную узницу, они столпились возле Лоренцо, напоминая, что он обещал защитить их. Одна Виргиния забыла о грозившей ей опасности, стараясь облегчить чужие страдания. Она положила голову узницы к себе на колени, протирая ей виски розовой водой, старалась согреть ее холодные руки и смачивала ей лицо собственными слезами, исторгнутыми состраданием. Неизвестные приближались, и тут Лоренцо смог успокоить монахинь. По проходам, эхом отдаваясь от сводов, разносилось его собственное имя, произносившееся разными голосами, среди которых он узнал голос герцога и убедился, что его разыскивают друзья. Он так и сказал монахиням, чем привел их в восторг, а через минуту окончательно убедился, что не ошибся в своем заключении. Из проходов вышли герцог и дон Рамирес в сопровождении служителей с горящими факелами. Они отправились на его розыски, чтобы сообщить, что чернь разбежалась и на улицах воцарилось спокойствие. Лоренцо кратко рассказал о своем приключении в нижнем подземелье и объяснил, что неизвестной узнице необходима незамедлительная помощь врача. Он попросил герцога позаботиться о ней, а также о монахинях и пансионерках.

– У меня же, – добавил он, – есть другое неотложное дело. Вы с половиной стражников проводите их всех к родным, а вторую половину оставьте мне. Я хочу подробно обыскать нижнее подземелье и осмотреть все самые тайные закоулки. Мне не будет ни мгновения покоя, пока я не узнаю твердо, что только эту злополучную узницу суеверие заточило среди склепов.

Герцог одобрил его намерение. Дон Рамирес предложил сопутствовать ему, чему Лоренцо весьма обрадовался. Монахини, поблагодарив его, под охраной герцога направились к выходу из подземелья. Виргиния попросила, чтобы неизвестную узницу поручили ее заботам, и обещала сообщить Лоренцо, когда та достаточно оправится, чтобы он мог ее увидеть. Сказать правду, последнее обещание она дала более ради себя самой, чем ради Лоренцо или узницы. Его учтивость, доброта и бесстрашие произвели на нее глубокое впечатление, и она горячо желала продолжить знакомство с ним. Испытывая искреннюю жалость к неизвестной узнице, она одновременно надеялась своими заботами о несчастной внушить Лоренцо уважение к себе. Но об этом она могла бы не тревожиться: мягкосердечие, которое она доказала нежными заботами о страдалице, уже очень высоко подняло ее в его глазах. Пока она хлопотала над несчастной, сострадание украсило ее новой прелестью и сделало ее красоту в тысячу раз обворожительней. Лоренцо смотрел на нее с восхищением и восторгом. Она казалась ему милосердным ангелом, спустившимся с Небес, чтобы спасти невинную жертву, и его сердце не устояло бы перед ее чарами, если бы воспоминание об Антонии не одело его броней.

Герцог проводил монахинь в дома их друзей. Спасенная узница по-прежнему находилась в обмороке, и лишь тихие стоны показывали, что она еще жива. Для нее соорудили подобие носилок. Виргиния шла рядом с ними, терзаясь страхом, что, истощенная долгим голодом, пораженная внезапным переходом от заточения и мрака к свободе и свету, бедняжка так и не сумеет оправиться от потрясения. Лоренцо и дон Рамирес остались в подземелье и обсудили, как лучше вести поиски. Чтобы сберечь время, они решили разделить стражников на два отряда. Один во главе с доном Рамиресом будет осматривать нижнее подземелье, а Лоренцо с остальными отправится исследовать дальние склепы. Дон Рамирес, проверив факелы своих стражников, уже начал спускаться по ступенькам, как вдруг услышал, что по дальнему проходу между склепами кто-то бежит. Это его так удивило, что он поспешил снова подняться в залу.

– Вы слышите шаги? – спросил Лоренцо. – Пойдемте им навстречу. По-моему, они доносятся вон оттуда.

В это мгновение громкий пронзительный крик заставил их поспешить.

– Помогите! Помогите во имя Божье! – звал голос, мелодичность которого поразила ужасом сердце Лоренцо.

Он с быстротой молнии кинулся на зов, и дон Рамирес последовал за ним почти столь же быстро.

Глава 4

Сколь Человек, твое творенье, слаб,

О Небо! Сколь он самомненья раб!

В гордыне мы по волнам наслаждений

Свой правим челн, не ведая сомнений.

Плывем, беспечной радости полны,

И мним, всегда вернуться мы вольны!

Страстей покуда буря не взревет

И, с сушею смешавши небосвод,

Нас не погонит в Океан безбрежный.

О, как клянем мы челн свой ненадежный

И опрометчивость в тот страшный час,

Когда земля скрывается из глаз.

Прайор[32]

Амбросио тем временем ничего не знал об ужасах, творившихся совсем рядом. Все его помыслы были сосредоточены на том, как сделать Антонию своей. Он был доволен уже достигнутым успехом. Антония выпила сонное зелье, была погребена в подземелье обители Святой Клары и оказалась в полном его распоряжении. Матильда, прекрасно осведомленная о природе и свойствах этого снотворного, исчислила, что действие его продлится до часа ночи. И наступления этой минуты он ожидал с величайшим нетерпением. Праздник святой Клары предлагал ему удобнейший случай завершить свое преступление. Монахи и монахини будут участвовать в процессии, и он мог не опасаться, что ему помешают. От того, чтобы возглавить шествие монахов, он уклонился. Ему казалось очевидным, что Антония, лишенная надежды на помощь, отрезанная от всего мира, отданная ему в полную власть, подчинится его желаниям. Нежная привязанность, которую она постоянно ему изъявляла, оправдывала такое убеждение. Ну а если она все же вздумает упорствовать, он твердо решил, что никакие соображения не помешают ему насладиться ею. Мысль о насилии, коль скоро никто ничего не узнает, не приводила его в содрогание. А если она и вызывала у него некоторое отвращение к ней, то потому лишь, что он испытывал к Антонии самую искреннюю, пылкую любовь и предпочел бы, чтобы она предалась ему сама.

Монахи вышли из монастыря в полночь. С ними была и Матильда – она вела хор. Амбросио остался совсем один и мог поступать, как ему заблагорассудится. Убежденный, что монастырь опустел и некому подсматривать за ним или чинить помехи его удовольствиям, он поспешил в западный придел. С сильно бьющимся сердцем, в котором смешивались надежды и тревога, он прошел через сад, отпер кладбищенскую калитку и через минуту уже был у входа в подземелье. Тут он остановился и посмотрел вокруг с опаской, памятуя, что его дело не для посторонних глаз. Пока он стоял так, раздался меланхоличный крик совы, ветер застучал оконными рамами обители и донес до него слабые отзвуки песнопений. Дверь он открыл с величайшей осторожностью, словно боялся, как бы его не услышали, вошел и затворил ее за собой. Освещая путь фонарем, он шел по длинным коридорам, следуя приметам, о которых ему сообщила Матильда, и так добрался до входа в потаенный склеп, где покоилась его спящая возлюбленная.

Вход этот было не так-то просто обнаружить, но Амбросио это не смутило – он тщательно запомнил расположение двери во время погребения Антонии. Она была не заперта, монах толкнул ее, спустился в склеп и подошел к смиренной гробнице, где лежала Антония. Он запасся ломом и киркой, но они ему не понадобились. Решетка была закрыта на крюк снаружи. Он поднял ее, поставил фонарь на выступ и осторожно наклонился над гробницей. Рядом с тремя полуразложившимися трупами он увидел свою спящую красавицу. Розовая краска, предвестница пробуждения, уже разлилась по ее ланитам; и, завернутая в саван, распростертая на погребальном ложе, Антония словно улыбалась символам смерти вокруг. Амбросио, глядя на гниющие кости и отвратительные трупы, которые, быть может, прежде были столь же прелестными и чарующими, невольно вспомнил Эльвиру, которую своими руками вверг в это же состояние. Мелькнувшее воспоминание об этом гнусном злодействе дохнуло на него жутью. Однако оно лишь укрепило его решимость погубить честь Антонии.



– Ради тебя, роковая красота! – пробормотал монах, глядя на облюбованную добычу. – Ради тебя совершил я это убийство и продал себя на вечные муки. Теперь ты принадлежишь мне. Виновница моего греха хотя бы станет моей.

Не уповай, что твои мольбы, произнесенные с несравненной мелодичностью, твои ясные глаза, наполненные слезами, и твои руки, подъятые, словно в раскаянии испрашивая прощения у Пресвятой Девы, не уповай, что твоя трогательная невинность, твоя прелестная скорбь или все твои кроткие улещивания избавят тебя от моих объятий! До рассвета ты должна стать и станешь моей!

Он вынул Антонию из гробницы, все еще неподвижную, сел на каменный выступ и, грея ее в объятиях, с нетерпением высматривал признаки возвращающейся жизни. Ему лишь с трудом удавалось держать свою страсть в узде и не поддаться искушению насладиться ею в бесчувственном состоянии. Природное его сластолюбие было распалено помехами, а также долгим воздержанием, ибо Матильда отлучила его от себя навсегда с той минуты, когда отказалась от права на его любовь.

– Я не уличная женщина, Амбросио! – сказала она ему, когда, изнывая от похоти, он потребовал ее милостей с особой настойчивостью. – Теперь я всего лишь твой друг и твоей любовницей не буду. А потому не добивайся от меня удовлетворения своих желаний, не наноси мне этого оскорбления. Пока твое сердце было моим, я гордилась твоими объятиями. Но это счастливое время безвозвратно миновало. Ты стал равнодушен ко мне и ищешь насладиться мной по необходимости, а не из любви. И я не могу уступить столь унизительной для меня просьбе.

Внезапно лишившись плотских радостей, которые привычка уже сделала для него необходимостью, монах сильно страдал из-за вынужденного от них отказа. По природе склонный потакать своей чувственности, он в расцвете мужества с неутолимым жаром в крови стал ее рабом, похоть в нем обрела вид безумия. От его любви к Антонии сохранялись лишь самые грубые частицы. Он жаждал обладать ее телом, и даже угрюмый мрак склепа, мертвая тишина кругом и сопротивление, которого он ожидал от нее, – все словно только придавало его бешеным и необузданным желаниям новую остроту.

Постепенно он ощутил, что прижатая к нему грудь исполняется живым теплом. Сердце Антонии снова билось, кровь быстрее заструилась в жилах, губы затрепетали. Наконец она открыла глаза, но действие сильного снотворного еще не совсем прошло, и ее веки вновь смежились. Амбросио не отрывал от нее взгляда, подмечая малейшее изменение. Убедившись, что жизнь полностью к ней вернулась, он в экстазе прижал ее к груди и прильнул губами к ее устам. Этого резкого движения оказалось достаточно, чтобы разогнать опиумный туман, который еще омрачал мысли Антонии. Она приподнялась и в тревоге посмотрела по сторонам. Окружавшие ее зловещие предметы вызвали у нее тягостное замешательство. Она прижала ладонь к голове, словно пытаясь успокоить расстроенное воображение. Затем опустила руку и вторично обвела склеп взглядом. Глаза ее остановились на лице аббата.

– Где я? – спросила она внезапно. – Как я попала сюда? Где матушка? Мне почудилось, что я ее вижу! О, сон, страшный, ужасный сон сказал мне… Но где я? Пустите меня! Я не могу оставаться тут!

Она попыталась встать, но монах удержал ее.

– Успокойся, прелестная Антония! – сказал он. – Тебе не грозит никакая опасность. Доверься мне. Почему ты так на меня смотришь? Или ты не узнаешь меня? Не узнаешь своего друга? Амбросио?

– Амбросио? Мой друг? О да! Да! Я помню… Но почему я тут? Кто принес меня? Почему вы со мной? Ах! Флора велела мне остерегаться… Тут только гробницы, склепы, скелеты… Это место пугает меня! Добрый Амбросио, уведите меня отсюда, все тут напоминает мне мой ужасный сон! Мне чудилось, будто я умерла и меня положили в могилу! Добрый Амбросио, уведите меня отсюда. Вы не хотите? Но почему? Не смотрите на меня так! Ваши огненные глаза меня пугают! Пощадите меня, отче! Богом заклинаю, пощадите!

– Откуда эти страхи, Антония? – ответил аббат, прижимая ее к себе и осыпая ее грудь поцелуями, которых она тщетно пыталась избежать. – Зачем ты боишься меня, того, кто тебя обожает? Не все ли тебе равно, где ты? Мне склеп мнится приютом Любви. Сумрак этот – таинственный ночной покров, который она простерла над нашими восторгами! Так думаю я, и так должна думать моя Антония. Да, моя милая девочка! Да! По твоим жилам разольется огонь, который пылает в моих, и мое блаженство удвоится, потому что его со мной разделишь ты!

Говоря все это, он не скупился на поцелуи и разрешил себе еще более непристойные вольности. Даже невинное неведение Антонии не нашло оправдания необузданной его распущенности. Понимая, что ей грозит опасность, она вырвалась из его рук и, не имея иной одежды, плотнее закуталась в саван.

– Отриньтесь, отче! – вскричала она с глубоким негодованием, умерявшимся, однако, сознанием беззащитности. – Зачем вы принесли меня в такое место? Вид его леденит меня ужасом! Если в вас есть хоть капля жалости и человечности, уведите меня отсюда! Позвольте мне вернуться в дом, который я покинула, сама не зная как! Но я не хочу и не должна оставаться здесь еще хотя бы минуту!

Решительность, с какой были произнесены эти слова, несколько ошеломила монаха, но не вызвала в нем иных чувств, кроме удивления. Он схватил ее за руку, насильно усадил к себе на колени и, не спуская с нее горящих глаз, ответил ей так:

– Успокойся, Антония. Сопротивление бесполезно, и мне незачем долее прятать от тебя мою страсть. Тебя считают умершей, общество людей утеряно для тебя навсегда. Ты всецело в моей власти, а я сгораю от желания, которое должен утолить или умереть. Но я хочу быть обязан моим счастьем тебе. Моя прелестная девочка! Моя обворожительная Антония! Позволь мне стать твоим наставником в радостях, пока тебе неведомых, и научить тебя в моих объятиях тем наслаждениям, которые я не замедлю испытать в твоих. Нет, оставь эти детские попытки вырваться, – добавил он, когда она, чтобы избегнуть его ласк, рванулась из его рук. – На помощь к тебе здесь никто не придет. Ни Небо, ни земля не спасут тебя от моих объятий. Но для чего отвергать восторги столь сладкие, столь упоительные? Нас никто не видит. Наша любовь останется тайной для всего мира. Любовь и удобный случай приглашают тебя предаться вольно своим страстям. Уступи же им, моя Антония! Уступи им, моя прелестная девочка! Обвей меня нежно руками, вот так! Слей вот так свои уста с моими! Ужели, осыпав тебя всеми дарами, природа отказала тебе в самом драгоценном – в умении чувствовать наслаждение? О нет, не может быть! Каждая черта, каждый взгляд, каждое движение свидетельствуют, что ты создана дарить наслаждение и получать его!

Не смотри же на меня такими умоляющими глазами. Справься у своих прелестей. Они скажут тебе, что никакие мольбы меня не тронут. Могу ли я отказаться от этих белоснежных членов, таких нежных, таких изящных! От этих юных персей, округлых, полных и упругих! От этих благоуханных уст, которыми нельзя пресытиться? Могу ли я отказаться от этих сокровищ, чтобы ими насладился другой? О нет, Антония. Никогда! Клянусь вот этим поцелуем! И этим! И этим!

С каждым мгновением страсть монаха становилась все более жгучей, а ужас Антонии все более сильным. Она билась в его объятиях, стараясь высвободиться. Усилия ее оставались тщетными, Амбросио же вел себя все более вольно, и она принялась звать на помощь, как могла громче. Угрюмый склеп, тусклые лучи фонаря, окружающий мрак, соседство гробницы, кости и черепа, которые повсюду встречал ее взгляд, мало подходили для того, чтобы пробудить в ней чувства, владевшие монахом. Даже его ласки пугали ее дикой яростностью и рождали в ней один ужас. И наоборот, ее страх, ее видимое отвращение и упорное сопротивление, казалось, только разжигали желания монаха и прибавляли ему сил для грубых посягательств. Крики Антонии не услышал никто. Однако она продолжала кричать и не оставляла попыток вырваться, пока, измученная, задыхающаяся, не выскользнула из его рук и, упав на колени, не прибегла снова к просьбам и мольбам. Но и это осталось бесполезным. Наоборот, воспользовавшись ее позой, насильник бросился на нее, вновь прижал к груди, почти обеспамятевшую от ужаса, лишившуюся сил сопротивляться и дальше. Он заглушал ее крики поцелуями, обращался с ней как дикий варвар, переходил ко все большим вольностям и в горячке похоти ранил и покрывал синяками ее нежные члены. Пренебрегая ее слезами, стонами и мольбами, он овладел ею и оторвался от своей жертвы, только когда завершил свое преступление и бесчестье Антонии.

Едва он преуспел, как ужаснулся себе и содрогнулся при мысли о средствах, которыми достиг своего. Самая чрезмерность его недавнего желания овладеть Антонией теперь пробуждала в нем омерзение, втайне указывала ему, каким низким и бесчеловечным было то, что он только что совершил. Он отпрянул от Антонии. Та, что совсем недавно была предметом его преклонения, теперь вызывала в его сердце лишь отвращение и злобу. Он отвернулся от нее. А если его взгляд случайно останавливался на ее распростертой фигуре, то лишь с ненавистью. Несчастная лишилась чувств прежде, чем ее поругание завершилось. А когда очнулась, то, не думая ни о чем, кроме своего позора, продолжала лежать на земле в безмолвном отчаянии. По ее щекам медленно катились слезы, грудь вздымалась от частых рыданий. Предаваясь неизбывной горести, она некоторое время оставалась недвижимой. Потом с трудом поднялась и направилась пошатываясь к двери, намереваясь покинуть склеп.

Звук ее шагов вывел монаха из угрюмой апатии. Отшатнувшись от гробницы, к которой он прислонялся, вперяя взор в тлеющие там кости, он поспешил за жертвой своей звериной похоти, нагнал ее и, схватив за локоть, втащил назад в склеп.

– Куда ты? – крикнул он злобно. – Вернись сию же минуту!

Антония задрожала при виде его разъяренного лица.

– Что тебе нужно еще? – робко спросила она. – Разве гибель моя не завершена? Разве я не погибла? Не погибла навеки? Разве твоя жестокость не насытилась? Или мне предстоят еще муки? Дай мне уйти. Дай мне вернуться в мой дом и безудержно оплакивать мой стыд и мое несчастье!

– Дать тебе вернуться? – повторил монах с горькой и язвительной насмешкой, но тут же его глаза вспыхнули яростью. – Как? Чтобы ты могла обличить меня перед светом? Чтобы ты объявила меня насильником, похитителем, чудовищем жестокости, сластолюбия и неблагодарности? Нет и нет! Я хорошо знаю тяжесть моих прегрешений, знаю, что жалобы твои будут более чем справедливыми, а мои преступления будут вопиять об отмщении! Нет, ты не выйдешь отсюда и не откроешь Мадриду, что я злодей и моя совесть обременена грехами, заставляющими меня отчаяться в милости Небес! Несчастная, ты должна остаться здесь со мной! Здесь, среди этих глухих склепов, этих образов смерти, этих гниющих гнусных трупов! Здесь ты останешься и будешь свидетельницей моих страданий! Ты увидишь, что значит умирать в муках безнадежности, испустить последний вздох, богохульствуя и кощунствуя! А кого я должен благодарить за все это? Что соблазнило меня на преступления, самая мысль о которых заставляет меня содрогаться? Мерзкая чародейка! Что, как не твоя красота? Разве ты не ввергла мою душу в черноту греха? Разве ты не превратила меня в клятвопреступника и лицемера, насильника, убийцу? Разве в эту самую минуту твой ангельский облик не заставляет меня отчаяться в Господнем прощении? О, когда я предстану перед престолом в Судный день, этого взгляда будет достаточно, чтобы я был навеки проклят! Ты скажешь моему Судии, что была счастлива, пока тебя не увидел я; что была невинна, пока тебя не осквернил я! Ты явишься вот с этими полными слез глазами, с этими бледными осунувшимися щеками, подняв в мольбе руки, как в те минуты, когда испрашивала моего милосердия и не получила его! И тогда моя вечная погибель будет предрешена! И тогда явится призрак твоей матери и сбросит меня в обиталище дьяволов, где пламя, и фурии, и вечные муки! И это ты обвинишь меня! Это ты станешь причиной моих вечных страданий! Ты, несчастная! Ты! Ты!

Выкрикивая эти слова, он свирепо схватил Антонию за плечо, в бешеной ярости топая ногами.

Полагая, что он сошел с ума, Антония в ужасе упала на колени, воздела руки и замирающим голосом с трудом произнесла:

– Пощади меня! Пощади!

– Молчи! – загремел монах как безумный и швырнул ее на землю…

Оттолкнув несчастную ногой, он начал расхаживать по склепу, словно буйно помешанный. Глаза его жутко вращались, и, встречая их взгляд, Антония всякий раз содрогалась. Казалось, он замышляет нечто бесчеловечное, и она оставила всякую надежду покинуть склеп живой. Однако тут она была к нему несправедлива. Душу его снедали ужас и отвращение, но в ней еще оставалось место для жалости к его жертве. Едва буря страсти пронеслась, как он уже был готов отдать миры, принадлежи они ему, лишь бы возвратить ей невинность, которую его необузданная похоть отняла у нее. От желаний, подстегнувших на это преступление, у него в груди не осталось и следа. Все богатства Индий не соблазнили бы его овладеть ею во второй раз. Даже мысль об этом, казалось, возмущала его природу, и он был бы рад изгладить из своей памяти то, что произошло здесь. И по мере того, как угасала его угрюмая ярость, в нем усиливалось сострадание к Антонии. Он остановился и хотел было обратиться к ней со словами утешения, но не сумел их найти и лишь взирал на нее с тоскливой растерянностью. Положение ее представлялось таким безнадежным, таким горестным, что никакому смертному не дано было его облегчить. Что мог он сделать для нее? Душевный мир ее был непоправимо погублен, честь безвозвратно потеряна. Она навсегда была отторгнута от людского общества, и он не осмеливался возвратить его ей. У него не было сомнений, что такое возвращение обличило бы его как преступника и сделало бы кару неизбежной. А обремененному грехами смерть является вдвойне ужасной. Да и верни он Антонию свету дня, подвергнув себя опасности разоблачения, какое горькое будущее ее ожидало бы! Ни малейшей надежды обрести хотя бы скромное счастье и вечная печать позора, обрекающая на горе и одиночество до конца дней. Но альтернатива? Еще более страшная для Антонии, однако хотя бы обеспечивающая аббату безопасность. Он решил оставить ее мертвой в глазах мира и держать в заточении в этой жуткой темнице. Он будет навещать ее здесь каждую ночь, приносить ей пищу, каяться и мешать свои слезы с ее слезами. Монах понимал, сколь несправедливо и жестоко его намерение, но только так он мог помешать Антонии сделать явными его вину и ее собственный позор. Если бы он дал ей свободу, то не мог бы положиться на ее молчание. Слишком большое зло он ей причинил, чтобы надеяться на ее прощение. К тому же ее возвращение пробудит всеобщее любопытство, а бурность горя помешает ей скрыть причину этого горя. Нет, Антония не должна покидать склеп.

Он приблизился к ней со смущенным видом, поднял с пола и взял было за руку, но рука эта задрожала, и он уронил ее, точно змею. Казалось, сама природа в нем восставала против прикосновения к ней. Он ощущал, что она одновременно и влечет его, и отталкивает, но не мог объяснить ни того ни другого. Что-то в ее облике наводило на него ледяной ужас, и, хотя разум его еще не воспринимал этого, совесть уже рисовала ему всю чудовищность его преступления. Торопливо, но со всей ласковостью, какую он сумел придать голосу, звучавшему еле слышно, монах, отвращая глаза, попытался утешить Антонию в несчастье, которому уже ничто помочь не могло. Он объявил, что глубоко раскаивается и с радостью заплатил бы каплей крови за каждую слезу, которую его варварство исторгло у нее. Измученная, лишенная надежды, Антония слушала его в немой горести. Но когда он приговорил ее к заключению в склепе, к страшной судьбе, которой даже смерть казалась предпочтительней, она тотчас очнулась от своего оцепенения. Влачить жалкое существование в тесной гнусной темнице среди гниющих трупов, ни для кого не ведомой, кроме злого насильника? Дышать ядовитым воздухом тления, никогда более не видеть солнечных лучей, не впивать чистых небесных ветров? Мысль эта была невыносимо ужасной. Она взяла верх даже над омерзением, которое внушал ей монах. Вновь она упала на колени и умоляла о сострадании в словах самых трогательных и убедительных. Она обещала, если он вернет ей свободу, скрыть от света все, что она претерпела, объяснить свое возвращение так, как придумает он, а чтобы на него не пало даже тени подозрения, она поклялась тотчас покинуть Мадрид. Мольбы ее были такими жаркими, что произвели большое впечатление на монаха. Он подумал, что она больше не возбуждает у него никакого желания и, следовательно, держать ее в заточении для своих утех, как он намеревался прежде, смысла не имеет; что он добавляет новую гнусность к тем, которые она уже вытерпела, и что его жизни и доброй славе, если она сдержит свое обещание, ничто угрожать не будет, останется ли она тут или получит свободу. С другой стороны, его грызло опасение, как бы Антония в горести не нарушила обещания ненамеренно или же, по простоте душевной и неискушенности в искусстве обмана, не позволила бы кому-либо более опытному выведать свой секрет. Но сколь ни обоснованы были такие соображения, жалость и искреннее желание искупить насколько возможно свое деяние побуждали его склониться на ее мольбы. И удерживала его лишь трудность, сопряженная с тем, как объяснить нежданное возвращение Антонии после ее предполагаемой смерти и публичных похорон. Он размышлял над тем, как преодолеть эту помеху, когда услышал стремительно приближавшиеся шаги. Дверь склепа распахнулась, и в нее вбежала Матильда, видимо охваченная ужасом и смятением.

Антония встретила появление незнакомого послушника радостным восклицанием. Но ее надежды на его помощь тут же угасли. Предполагаемый послушник, не выразив ни малейшего удивления, что застал монаха наедине с женщиной в таком странном месте и в такой поздний час, поспешно обратился к нему со следующими словами:

– Что нам делать, Амбросио? Мы погибли, если взбунтовавшуюся чернь не разгонят без промедления. Амбросио, обитель Святой Клары охвачена огнем. Настоятельница пала жертвой ярости простолюдинов. Нашему монастырю угрожает та же судьба. Напуганные угрозами черни монахи разыскивают тебя повсюду. Они воображают, что лишь твоя слава может утихомирить бунтовщиков. Никто не знает, что сталось с тобой, твое отсутствие вызывает всеобщее изумление и отчаяние. Я воспользовалась их смятением и прибежала предупредить тебя об опасности.

– Ну, это дело поправимое, – ответил аббат. – Я поспешу в мою келью и придумаю какую-нибудь безобидную причину, почему меня не нашли.

– Невозможно! – возразила Матильда. – В подземелье полно стражников. Лоренцо де Медина и несколько офицеров инквизиции обыскивают склепы и все проходы. Тебя схватят прежде, чем ты из них выберешься. Захотят узнать, что ты делал в подземелье в столь поздний час, найдут Антонию, и гибель твоя будет предрешена!

– Лоренцо де Медина? Офицеры инквизиции? Что привело их сюда? Они меня ищут? Значит, меня подозревают? О, говори же, Матильда! Отвечай, молю тебя!

– Пока они о тебе не помышляют, но, боюсь, так продлится недолго. Твоя единственная надежда на то, что этот склеп обнаружить нелегко. Дверь скрыта очень искусно. Ее могут не заметить, и мы переждем здесь, пока досмотр не кончится.

– Но Антония… Что, если они приблизятся и услышат ее крики?

– Вот так я устраню эту опасность! – вскричала Матильда и, выхватив кинжал, бросилась на свою беспомощную жертву.

– Остановись! – воскликнул Амбросио, хватая ее руку и отнимая уже занесенный кинжал. – Что ты делаешь, жестокая женщина? Несчастная и так уже перенесла достаточно страданий из-за твоих пагубных советов! Дал бы Бог, чтобы я им не следовал! Дал бы Бог, чтобы я никогда не видел твоего лица!

Матильда метнула на него взгляд, полный презрения.

– Глупости! – вскричала она с гневным и величавым видом, внушившим монаху трепет. – Отняв у нее все, что делало жизнь желанной, неужто ты страшишься положить конец ее горестям? Но тем лучше! Пусть живет, чтобы убедить тебя в твоем безумии. Я оставляю тебя твоей злой судьбе. Я отрекаюсь от союза с тобой. Тот, кто дрожит перед столь малым преступлением, не заслуживает моей защиты! Слышишь? Слышишь, Амбросио? Идут стражники, и гибель твоя неизбежна.

В тот же миг аббат услышал голоса в отдалении. Он бросился к двери, от которой зависело его спасение и которую Матильда не затворила. Но прежде он увидел, как Антония проскользнула мимо него, выбежала за дверь и полетела в сторону дальних голосов, точно пущенная из лука стрела. Она внимательно следила за тем, что говорила Матильда, и, услышав имя Лоренцо, решила рискнуть всем, чтобы найти у него защиту. Дверь была открыта, голоса показывали, что стражники близко, и, собрав оставшиеся силы, она пробежала мимо монаха, прежде чем он разгадал ее намерение, и устремилась навстречу им. Аббат, едва оправившись от удивления, бросился в погоню. Тщетно Антония убыстряла шаги и напрягала все нервы до предела. Враг настигал ее с каждым мгновением. Она слышала его топот у себя за спиной, ощущала на шее его разгоряченное дыхание. Он нагнал ее, схватил за развевающиеся волосы и попытался утащить назад в склеп. Антония сопротивлялась как могла. Она обвила руками каменный столб, поддерживавший свод, и громко звала на помощь. Тщетно пытался монах принудить ее к молчанию.

– Помогите! – продолжала она восклицать. – Помогите! Помогите во имя Божье!

Шаги людей, привлеченных ее криками, раздавались все ближе. Аббат каждый миг ждал появления офицеров инквизиции. Антония продолжала сопротивляться, и теперь он заставил ее умолкнуть самым жутким и бесчеловечным способом. Рука его все еще сжимала кинжал Матильды. Не дав себе задуматься, он взмахнул им и дважды погрузил лезвие в грудь Антонии. Она пронзительно застонала и опустилась на землю. Монах хотел унести свою жертву, но ее руки все так же крепко держались за столб. Тут по стенам заскользили отблески приближавшихся факелов. Страшась быть застигнутым, Амбросио бросил тщетные попытки и поспешил назад в склеп, где оставил Матильду.

Однако он не ускользнул незамеченным. Дон Рамирес, опередивший остальных, увидел женщину, истекавшую кровью на земле, и убегавшего мужчину, чье смятение выдавало в нем убийцу. Он тотчас кинулся в погоню за ним с частью стражников, остальные с Лоренцо поспешили к раненой. Они подняли ее на руки. От невыносимой боли бедняжка потеряла сознание, но вскоре подала признаки возвращающейся жизни. Она открыла глаза, приподняла голову, и золотые пряди, закрывавшие лицо, упали с него.

– Боже всемогущий! Антония!

С этим восклицанием Лоренцо принял ее из рук стражника в свои объятия.



Хотя кинжал направляла нетвердая рука, он верно послужил цели того, кто взмахнул им. Обе раны были смертельны, и Антония это поняла. Однако последние ее минуты в земной юдоли были полны счастья. Тревога на лице Лоренцо, нежность и отчаяние его жалоб, лихорадочные расспросы о ее ранах – все это убедило Антонию, что его сердце принадлежит ей. Она воспротивилась тому, чтобы ее вынесли из подземелья, опасаясь, что малейшее неосторожное движение может приблизить смерть, а она не хотела потерять ни единого мгновения, которые проводила, выслушивая признание Лоренцо в любви и уверяя его в своей собственной. Она сказала ему, что оплакивала бы утрату жизни, если бы умирала непорочной. Но для лишенной чести, заклейменной стыдом смерть была избавлением. Стать его женой она теперь не могла бы и, лишенная этой надежды, сойдет в могилу без вздоха сожаления. Она просила его мужаться, умоляла не предаваться бесплодной печали и сказала, что рассталась бы с этим миром без сожаления, когда бы не он. Каждое нежное ее слово лишь усугубляло горе Лоренцо, а не смягчало его, и так она беседовала с ним до мгновения кончины. Голос ее слабел, становился еле слышным, глаза словно заволокло густым туманом, сердце билось редко и неровно, и каждый миг, казалось, возвещал, что смерть близка.

Она лежала, прислонив голову к груди Лоренцо, губы ее продолжали шептать ему слова утешения. Ее прервал донесшийся издалека удар монастырского колокола, потом второй, третий… Внезапно глаза ее просияли небесным блеском, тело словно обрело новую силу и одушевление. Она вырвалась из рук возлюбленного.

– Три часа! – вскричала она. – Матушка, я иду!

И, сложив ладони, упала мертвая. Лоренцо в агонии распростерся рядом с ней. Он рвал волосы, бил себя в грудь и не выпускал труп из объятий. Наконец силы оставили его, он покорно вышел из подземелья, и его отвезли во дворец де Медина почти такого же бездыханного, как Антония.

Тем временем Амбросио, хотя за ним гнались по пятам, успел скрытно проскользнуть в потайной склеп, и дверь за ним уже затворилась, когда дон Рамирес свернул в этот проход. Прошло много времени, прежде чем приют беглеца был обнаружен. Но ничто не может устоять перед настойчивостью. Как ни хитро была замаскирована дверь, стражники ее отыскали и, взломав, вошли в склеп, к ужасу Амбросио и его сообщницы. Смятение монаха, его попытка спрятаться, бегство и окровавленная одежда изобличили в нем убийцу Антонии. Но когда в нем узнали безупречного Амбросио, «святого», кумира Мадрида, все окаменели от изумления и едва сумели убедить себя, что зрение их не обманывает. Аббат не пытался оправдываться и хранил угрюмое молчание. Его схватили и связали. Так же из предосторожности поступили с Матильдой. Ее капюшон откинули, прекрасные тонкие черты и пышные золотые волосы выдали ее пол, и снова всех сковало удивление. Кинжал нашли в гробнице, куда монах его бросил, склеп тщательно обыскали и обоих арестованных отвезли в тюрьму инквизиции.

Дон Рамирес позаботился, чтобы никто из посторонних не узнал ни о преступлениях, ни о духовном звании его пленников. Боясь новых беспорядков того же рода, что последовали за арестом настоятельницы обители Святой Клары, он удовлетворился тем, что сообщил капуцинам о виновности их настоятеля. Чтобы избежать позора публичных обличений и опасаясь вспышки народного гнева, от которого они только что с трудом спасли свой монастырь, монахи безропотно позволили инквизиторам произвести тайный обыск. Ничего нового найдено не было. Вещи из келий настоятеля и Матильды были забраны, чтобы послужить уликами, все остальное осталось на своих местах, и в Мадриде вновь воцарились спокойствие и порядок.

Обитель Святой Клары была полностью разрушена совместными усилиями черни и огня. Сохранились лишь внешние стены, перед толщиной которых и пламя оказалось бессильным. Монахиням пришлось искать приюта в монастырях других орденов, но против них все были настолько предубеждены, что там не желали принимать их. Однако в большинстве своем они принадлежали к самым знатным, богатым и влиятельным фамилиям, и аббатисы нескольких обителей в конце концов взяли их к себе, хотя и весьма неохотно. Предубеждение это было совершенно незаслуженным и несправедливым. Кропотливое следствие установило, что в обители все искренне верили в смерть Агнесы от болезни, кроме четырех монахинь, перечисленных матерью Святой Урсулой. Все четыре пали жертвами разъяренной толпы, как и еще некоторые, ни в чем не повинные и ничего не знавшие о злодеянии. Ослепленная бешенством чернь расправлялась со всеми монахинями, попадавшими ей в руки. Остальные были обязаны своим спасением только предусмотрительности и вмешательству герцога де Медины. Это они понимали и были признательны благородному вельможе до глубины сердца.

Не была последней среди них и Виргиния. Ей равно хотелось и горячо поблагодарить его за внимание, которое он ей оказал, и понравиться дяде Лоренцо. В последнем она преуспела без труда. Герцог с удивленным восхищением любовался ее красотой, но если его зрение пленилось ее прелестным обликом, его сердце она расположила к себе кротостью манер и нежными заботами о страдалице, найденной в подземелье. У Виргинии достало проницательности заметить это, и она удвоила свои заботы о несчастной. Расставаясь с ней у дворца ее родителя, герцог попросил разрешения справляться о ее здоровье. Оно было ему охотно дано, и Виргиния заверила его, что маркиз де Вилья-Франка почтет за честь иметь случай самому поблагодарить его за услугу, оказанную дочери. На этом они расстались – он совершенно очарованный ее красотой и милым характером, а она весьма довольная им, но еще более его племянником.

Войдя в дом, Виргиния немедля призвала домашнего врача и принялась устраивать поудобнее неизвестную, которую взяла на свое попечение. Ее мать поспешила помочь ей в этом милосердном деле. Встревоженный уличными беспорядками, беспокоясь о дочери, маркиз бросился в обитель святой Клары и все еще разыскивал ее там. Теперь за ним во все стороны отправили слуг с извещением, что она уже благополучно вернулась домой, и с просьбой поскорее поспешить туда же. Его отсутствие позволило Виргинии посвятить больной все свое внимание, и, хотя приключения этой ночи сильно ее измучили, она отказывалась отойти от постели страдалицы, которая так ослабела от голода и душевных мук, что ее долго не удавалось привести в чувство. Ей было очень трудно принять необходимые лекарства, но когда она с этим справилась, недуг быстро отступил, так как вызван был только слабостью. Заботливый уход, питательная пища, какой она уже давно не ела, радость, что она возвращена свободе, обществу и, как она смела надеяться, любви, – все содействовало тому, что она скоро заметно оправилась. С первой же минуты ее злосчастное положение, ее почти немыслимые муки пробудили в груди Виргинии теплое к ней участие и живейший интерес. Но каков же был ее восторг, когда у ее гостьи наконец достало сил поведать свою историю и она узнала в заточенной монахине сестру Лоренцо!

Действительно, этой жертвой монастырской жестокости была злополучная Агнеса. В монастыре Виргиния дружила с ней, но страшная худоба, печать страданий, изменившая ее черты, общее убеждение, что она скончалась, отросшие волосы, спутанными прядями падавшие на ее лицо и грудь, – все это вначале помешало ее узнать. Настоятельница пускала в ход все ухищрения, чтобы Виргиния захотела постричься, ибо наследница Вилья-Франка была бы недурным приобретением для обители. Показная ласковость и неусыпное внимание оказали свое действие, и ее молодая родственница начала серьезно подумывать о постриге. Агнеса, лучше ее знакомая с убогостью и скукой монастырской жизни, проникла в замыслы настоятельницы и, сострадая неопытной девушке, приложила все усилия, чтобы открыть ей глаза на ее ошибку. Она в истинных красках описала многие тяготы, с этой жизнью сопряженные: всяческие стеснения, низкую зависть, мелкие интриги, а также угодничество и грубую лесть, которых требовала настоятельница. Затем она попросила Виргинию подумать об ожидающем ее блестящем будущем: любимица родителей, предмет восхищения всего Мадрида, одаренная природой и воспитанием всеми душевными и телесными совершенствами, она могла предвкушать счастливую и полезную жизнь. Богатство позволит ей дать полную волю щедрости и милосердию, двум добродетелям, столь ей дорогим, а оставаясь в миру, она сможет находить тех, кому особенно необходима ее помощь, чего монастырское уединение не дозволяет.

Ее уговоры побудили Виргинию отбросить мысль о постриге, хотя больше всех остальных, взятых вместе, на нее повлиял главный довод, о котором Агнеса и не помышляла. Виргиния видела Лоренцо, когда он навещал сестру у решетки. Он ей необыкновенно понравился, и, беседуя с Агнесой, она обычно завершала разговор расспросами о ее брате. Та, обожая Лоренцо, только радовалась случаю лишний раз расхвалить его. Говорила Агнеса о нем всегда с восхищением, а чтобы убедить свою верную слушательницу, сколь благородны его чувства, утончен ум и изысканны выражения, она иногда давала ей прочесть его письма. Вскоре Агнеса поняла, что сердце ее юной подруги преисполнилось впечатлений, которые она вовсе не собиралась внушать, но была искренне рада обнаружить. Она не могла бы пожелать своему брату невесты лучше: наследница Вилья-Франка, добродетельная, кроткая, красивая, со многими дарованиями, Виргиния словно была создана, чтобы сделать его счастливым. Агнеса порасспрашивала своего брата, не упоминая ни имен, ни обстоятельств, он в своих ответах заверил ее, что его сердце и рука совершенно свободны, и она решила, что в таком случае может действовать без опасений, и приложила все усилия, чтобы укрепить зарождающуюся любовь своей подруги. Лоренцо стал постоянной темой ее разговоров, а увлечение, с каким собеседница слушала, вздохи, вырывавшиеся у нее, и торопливость, с которой она возвращалась к тому же предмету, стоило им отвлечься, окончательно убедили Агнесу, что ухаживания ее брата будут приняты благосклонно. Наконец она решилась упомянуть про свои желания герцогу. А он, хотя сам тогда Виргинию не знал, все же был достаточно о ней осведомлен, чтобы счесть ее достойной руки Лоренцо. Между ним и племянницей было условлено, что она постарается внушить эту мысль Лоренцо, и Агнеса дожидалась только его возвращения в Мадрид, чтобы сосватать его своей подруге. Роковые события помешали ей привести свой план в исполнение. Виргиния горько оплакивала ее мнимую смерть и как подруги, и как единственной, с кем она могла говорить о Лоренцо. Любовь продолжала тайно томить ее сердце, и она уже почти решилась признаться матери в своих чувствах, когда случай внезапно свел ее с тем, кому они были отданы. Он оказался рядом с ней, и его учтивость, сострадательность, бесстрашие еще усилили ее любовь. Когда же ей была возвращена ее подруга и наперсница, она увидела в ней дар Небес. В ней пробудилась надежда соединиться с Лоренцо, и она решила воспользоваться влиянием сестры на него.

Полагая, что Агнеса перед смертью успела поговорить с братом о Виргинии, герцог относил на ее счет все намеки племянника на возможный свой скорый брак. И потому принимал их с видимым одобрением. Когда, вернувшись к себе, он выслушал рассказ о гибели Антонии и о том, как подействовала она на Лоренцо, его ошибка стала ему очевидной. И он весьма огорчился. Однако злополучная девушка уже перестала быть помехой, и он не оставил надежды на исполнение своего желания. Правда, состояние Лоренцо пока не позволяло и думать о нем как о женихе. Крушение надежд в ту минуту, когда он предвкушал их скорое свершение, и страшная внезапная смерть его возлюбленной подействовали на него самым удручающим образом. Герцог нашел племянника на одре болезни. Его служители серьезно опасались за жизнь своего господина. Однако дядя не разделял их страхов, полагая – и не так уж безосновательно, – что «люди умирали и черви поедали их, но не от любви». Поэтому он льстил себя мыслью, что, как бы ни глубока была рана в сердце его племянника, время и Виргиния сумеют ее полностью исцелить. Он не отходил от ложа сокрушенного горем юноши и старался его утешить. Он соболезновал его страданиям, но внушал ему не поддаваться отчаянью. Столь ужасное событие, признавал он, не могло не потрясти его, и не винил больного за излишнюю чувствительность. Однако уговаривал не терзать себя тщетными сожалениями, а стараться перебороть горе и сохранить свою жизнь если не ради себя, то ради тех, кому он дорог. Пытаясь таким образом примирить Лоренцо с потерей Антонии, герцог тем временем усердно обхаживал Виргинию и пользовался каждым случаем, чтобы укрепить позицию его племянника в ее сердце.

Нетрудно догадаться, что Агнеса в первые же минуты осведомилась о доне Раймонде. Она была удручена, узнав, в какое состояние его ввергло горе, но не могла втайне не возликовать при мысли, что болезнь эта – лучшее доказательство его любви. Герцог взял на себя сообщить больному о счастье, которое его ожидает. Он не упустил ни единой предосторожности, чтобы подготовить Раймонда к такому известию, и все же при этом внезапном переходе от отчаяния к радости маркиза охватил восторг столь бурный, что чуть было не убил его. Но когда этот приступ миновал, душевное успокоение, уверенность в скором счастье, а главное, присутствие Агнесы (которая, едва заботы Виргинии и маркизы поставили ее на ноги, поспешила к своему возлюбленному) вскоре помогли ему справиться с последствиями недавнего тяжкого недуга. Безмятежность души благотворно влияла на тело, и он выздоравливал с такой быстротой, что изумлял всех.

Не то было с Лоренцо. Смерть Антонии в столь ужасных обстоятельствах тяжким бременем легла на его душу. От него осталась только тень. Ничто не доставляло ему радости. Его с трудом заставляли проглатывать пищу, необходимую для поддержания жизни, и все опасались чахотки. Единственным его утешением было общество Агнесы. Хотя волей судьбы они прежде редко бывали вместе, он питал к ней искреннейшую привязанность и дружбу. Сестра, заметив, как она ему необходима, почти не покидала его спальни, с неистощимым терпением слушала его сетования, успокаивала его кротким вниманием и сочувствием к его мукам. Она все еще жила во дворце Вилья-Франка, владельцы которого обходились с ней как с родной. Герцог сообщил отцу Виргинии о своих желаниях относительно его дочери. Партия была во всех отношениях превосходная: Лоренцо, наследник несметных богатств своего дяди, пользовался в Мадриде всеобщим уважением за приятные манеры, глубокие разносторонние познания и безупречное благородство поведения. Добавьте к этому, что маркиза узнала, какое сильное впечатление произвел он на сердце ее дочери.

Поэтому предложение герцога они приняли без колебаний. Было испробовано все, чтобы Лоренцо воспылал к Виргинии чувствами, коих она более чем заслуживала. Агнеса часто приезжала к брату в сопровождении маркизы, а как только ему позволили покидать спальню, Виргинии иногда разрешалось под присмотром матери выражать ему пожелание скорейшего выздоровления. Это она делала с такой деликатностью, про Антонию упоминала с такой нежностью и сочувствием, а когда сострадала злосчастной судьбе своей соперницы, ее ясные глаза так дивно сияли сквозь слезы, что Лоренцо и смотрел на нее, и слушал ее растроганно. Его родственники, как и сама Виргиния, замечали, что с каждым днем ее общество словно бы становится ему все приятнее и что он говорит о ней со все большим восхищением. Однако эти свои наблюдения они благоразумно держали при себе. Не было обронено ни единого слова, которое могло бы зародить подозрение об истинных их намерениях. Они продолжали ухаживать за ним точно так же, как раньше, предоставляя времени преобразить дружбу, которую он уже питал к Виргинии, в более нежное чувство.

Тем временем ее визиты становились все более частыми, и вскоре почти не случалось дня, когда бы она не провела час-другой у дивана Лоренцо. К нему мало-помалу возвращались силы, но выздоровление его шло медленно и неровно. Как-то вечером, когда с ним сидели Агнеса и ее возлюбленный, герцог, Виргиния и ее родители, он чувствовал себя бодрее обычного и впервые попросил сестру рассказать ему, как она спаслась от яда, который выпила на глазах матери Святой Урсулы. Боясь напомнить ему обо всем, что окружало смерть Антонии, Агнеса до тех пор скрывала от него историю своих страданий. Теперь же, когда он сам заговорил на эту тему, и полагая, что, быть может, повесть о ее муках отвлечет его мысли от того, чем они были постоянно заняты, она не замедлила исполнить его просьбу. Остальное общество уже знало эту повесть, но их интерес к ее героине пробудил в них горячее желание выслушать ее еще раз, и они присоединили к просьбе Лоренцо свои. Агнеса подчинилась. Сначала она описала случившееся в часовне капуцинского монастыря, злобу настоятельницы и ту полуночную сцену, тайной свидетельницей которой была мать Святая Урсула. Однако, если та ограничилась лишь передачей сути происходившего, Агнеса добавила много подробностей, а затем продолжала следующим образом.


ЗАВЕРШЕНИЕ ИСТОРИИ АГНЕСЫ ДЕ МЕДИНА

Моя мнимая смерть сопровождалась величайшими муками. И минуты, которые я считала своими последними на земле, омрачились заверениями настоятельницы, что мне не избежать вечной гибели. Когда мои веки сомкнулись, я услышала, как ее ярость излилась в проклятиях моей греховности. Ужас этого смертного часа, когда всякая надежда была изгнана, этого последнего сна, от которого я должна была пробудиться в пламени среди фурий, превосходит всякие описания. Когда я очнулась, страшные образы ада все еще были запечатлены в моей душе, и я с трепетом поглядела вокруг, ожидая увидеть исполнителей Божественного отмщения. Целый час мои чувства были столь оглушены, а мысли находились в таком смятении, что я тщетно пыталась разобраться в том, что смутно видела по сторонам. Стоило мне приподняться, как головокружение застилало мой взор. Все вокруг словно качалось, и я вновь опускалась на землю. Ослабевшие, ослепленные глаза не вынесли даже слабого мерцания, которое я увидела над собой, и снова закрылись. Я вынуждена была лежать неподвижно.

Прошел долгий час, прежде чем я настолько пришла в себя, что могла уже рассмотреть то, что меня окружало. А тогда с неизъяснимым ужасом обнаружила, что лежу на чем-то вроде ложа, сплетенного из прутьев ивы. У него было шесть ручек, несомненно послуживших для того, чтобы монахини могли унести меня в мою могилу. Меня укрывала льняная ткань, а сверху были разбросаны несколько увядших цветков. Сбоку лежало небольшое деревянное распятие, а рядом с ним – тяжелые четки. Четыре низкие стены смыкались вокруг меня, а над собой я увидела низкий каменный свод с решетчатой дверцей. Сквозь решетку эту в каменный мешок проникало немного воздуха. Тусклые лучи, падавшие сквозь прутья, позволяли различать мерзость вокруг. Решетка была не заперта, и я подумала, что сумею выбраться из него. Приподнимаясь, я оперлась на что-то мягкое, схватила и поднесла к свету. Великий Боже! Каковы же были мое омерзение, мой ужас! Я держала разложившуюся, кишащую червями мертвую голову! И узнала истлевшие черты монахини, скончавшейся несколько месяцев назад. Отшвырнув череп, я почти без чувств опустилась на погребальные носилки.

Когда силы возвратились ко мне, это обстоятельство и мысль, что я окружена разлагающимися телами сестер моего ордена, удесятерили мое желание выбраться из гнусной темницы. Я снова потянулась к свету и достала до решетки, которую без труда откинула. Возможно, ее нарочно оставили открытой, чтобы облегчить мне спасение из гробницы. Цепляясь за неровные, выступающие камни, я вскарабкалась вверх по стене и выбралась наружу. Теперь я оказалась в довольно обширном склепе. По его сторонам симметрично располагались глубоко уходящие в пол гробницы, подобные той, которую я только что покинула. Со свода на ржавой цепи свисала погребальная лампада, бросая вокруг смутный свет. Отовсюду на меня смотрели эмблемы смерти – черепа, берцовые кости, лопатки и другие останки смертных тел валялись на покрытом сыростью полу. Каждая гробница осенялась большим распятием, а в углу стояла деревянная статуя святой Клары. Вначале я не обратила на все это никакого внимания – глаза мои были устремлены на дверь, единственный выход из склепа. Я бросилась к ней, плотнее закутавшись в свой саван, толкнула ее и с невыразимым отчаянием убедилась, что она заперта снаружи.

Я тут же догадалась, что настоятельница ошиблась в свойствах данного мне снадобья, которое оказалось не ядом, но лишь сильным снотворным. Далее я заключила, что меня приняли за мертвую, совершили надо мной похоронные обряды и погребли и что подать о себе весть я не могу, а потому обречена на голодную смерть. Мысль эта оледенила меня, но ужаснулась я более судьбе невинного создания, которое все еще носила под сердцем. Я вновь попыталась открыть дверь, но она сопротивлялась всем моим усилиям. Напрягая голос, я кричала, призывая на помощь, однако услышать меня здесь было некому. В ответ не раздалось ни единого дружеского отклика. Глубокая, удручающая тишина окутывала склеп, и я отчаялась обрести свободу. Уже очень давно я ничего не ела, и вскоре меня начал терзать лютый голод. Муки эти были нестерпимыми, но с каждым часом они все увеличивались. Порой я бросалась на пол и каталась по нему в неизбывном отчаянии, а порой вскакивала, подходила к двери и вновь принималась трясти ее и бесплодно звать на помощь. Не раз я готова была разбить голову об острый выступ гробницы, чтобы разом положить конец своим страданиям, но мысль о моем ребенке удерживала от деяния, которое убило бы не только меня, но и мое нерожденное дитя. Тогда я изливала свою агонию в пронзительных воплях и исступленных жалобах, а затем, лишившись последних сил, в безнадежном молчании опускалась на приступку перед статуей святой Клары, складывала руки на груди и предавалась угрюмому отчаянию. Так прошло несколько тягостных часов. Смерть приближалась ко мне быстрыми шагами, и я ждала, что каждая следующая минута станет для меня последней. Случайно мой взгляд упал на соседнюю гробницу, и я вдруг увидела на ней корзинку, которой прежде не замечала. Я поднялась и подошла к ней настолько быстро, насколько позволяла моя слабость. О, как торопливо я схватила корзинку, увидев в ней ломоть простого хлеба и бутылку с водой!

О, как жадно я набросилась на эту скудную трапезу! Корзинка, видимо, простояла тут несколько дней. Хлеб зачерствел, а вода оказалась затхлой. И все же я никогда не ела и не пила ничего вкуснее. Несколько утолив голод, я задумалась над тем, что могла означать эта корзинка. Была она предназначена для меня? Надежда ответила на этот вопрос утвердительно. Но кто мог догадаться, что мне понадобится пища? Если же известно, что я жива, почему меня заперли в страшном склепе? Если меня намереваются держать в заточении, чему служил похоронный обряд, который, несомненно, был надо мной совершен? А если я была обречена на голодную смерть, чьей жалости я обязана спасительной корзинкой, оставленной там, где я должна была ее увидеть? Друг не стал бы держать в тайне ужасную кару, которой меня подвергли. Но зачем бы врагу было заботиться о продлении моей жизни? В конце концов я предположила, что какая-то расположенная ко мне сестра узнала о намерении настоятельницы убить меня и сумела подменить яд снотворным. А также снабдила меня пищей, чтобы мне было чем поддержать силы, пока она займется моим спасением. Конечно, она сумеет передать весть моим родным о грозящей мне опасности и укажет способ, как меня освободить! Но в таком случае почему она оставила мне только немного хлеба и воды? Как могла войти в склеп без ведома настоятельницы? А если вошла, почему столь старательно заперла за собой дверь? Такие противоречия испугали меня, но все-таки мысль эта сулила надежду, и я предпочла последнее объяснение всем остальным.

От размышлений меня отвлек звук шагов в отдалении. Они приближались, но медленно. Затем в щелях двери замелькал свет. Не зная, приближается ли помощь, или в подземелье идущих привело что-то другое, я не стала окликать их. Однако шаги звучали громче, свет становился ярче, и наконец с неизъяснимой радостью я услышала, как ключ повернулся в замке. Убежденная, что мое спасение близко, я с радостным возгласом кинулась к двери. Она отворилась. И все мои надежды рухнули. За ней стояла настоятельница, а чуть поодаль – четыре монахини, которые были свидетельницами моей лжесмерти. В руках они держали факелы и смотрели на меня в боязливом молчании.

Я в ужасе отпрянула. Настоятельница спустилась в склеп, ее спутницы последовали за ней. Она устремила на меня суровый, злобный взгляд, но ничуть не удивилась, обнаружив, что я жива. Затем села на приступку, с которой я только что поднялась, дверь затворилась, монахини встали позади своей начальницы, и пламя их факелов, потускневшее в испарениях и сырости склепа, бросало тусклые блики на гробницы. Некоторое время длилось мертвое холодное молчание. Я стояла в нескольких шагах от настоятельницы. Наконец она сделала мне знак приблизиться. Беспощадность, написанная на ее лице, ввергла меня в дрожь, и я с трудом нашла силы, чтобы повиноваться. Я подошла, но ноги у меня подкашивались, и я упала на колени. Смиренно сложив ладони, я воздела к ней руки, моля о жалости, но не могла произнести ни слова.

Она ответила мне гневным взглядом.

– Вижу ли я перед собой кающуюся или грешницу? – сказала она наконец. – Руки эти простерты в знак покаяния за свершенное тобой или из страха перед карой за него? Признают ли эти слезы справедливость твоего жребия или лишь просят умерить твои страдания? Боюсь, что последнее!

Она помолчала, не отрывая взгляда от моего лица.

– Ободрись! – продолжала она затем. – Мне нужна не твоя смерть, но твое раскаяние. Я дала тебе выпить не яд, но опий. Обманула я тебя для того, чтобы ты изведала муки нечистой совести, когда смерть приходит прежде, чем грешник успевает раскаяться. Ты испытала эти муки, я познакомила тебя с внезапностью смерти, и, уповаю, краткие твои мучения обернутся вечным благом. Я не намерена губить твою бессмертную душу или свести в могилу обремененной неискупленными грехами. Нет, дщерь, отнюдь нет! Я очищу тебя спасительной карой и дам тебе полный досуг для раскаяния и сожалений. Выслушай же мой приговор. Неразумное рвение твоих друзей задержало его исполнение, но более не может ему помешать. Весь Мадрид полагает, что тебя более нет. Твои родственники убеждены, что ты умерла, и монахини, твои заступницы, помогали погрести тебя. Никто не заподозрит, что ты жива. Я приняла все меры предосторожности, и никто в эту тайну не проникнет. Так отринь же все мысли о суетном мире, с которым ты разлучена навеки, и употреби остающиеся тебе часы на то, чтобы подготовить себя к переходу в мир иной.

Это вступление заставило меня ожидать самого ужасного. Я задрожала и хотела заговорить, чтобы угасить ее гнев, но она жестом приказала мне молчать и продолжала:

– Хотя в последние годы ими прискорбно пренебрегали, а теперь их применению противятся многие наши заблудшие сестры (да просветит их Небо!), я намерена восстановить все правила нашего ордена во всем их величии. Правило, карающее несоблюдение непорочности, строго, но не более, чем того требует столь чудовищный грех. Покорись ему, дщерь, без сопротивления, и обретешь награду за терпение и покорность в жизни лучшей, чем эта. Так выслушай приговор святой Клары! Под этими склепами находятся темницы, сотворенные для таких грешниц, как ты. Вход в них скрыт весьма искусно, и та, что входит в такую темницу, должна оставить все надежды на освобождение. Тебя сейчас отведут туда. Ты будешь получать пищу, но не для того, чтобы баловать плоть, а ровно столько, чтобы душа держалась в теле. Причем самую простую и грубую. Плачь, дщерь, плачь и смачивай слезами хлеб свой: Богу ведомо, что причин печалиться у тебя достаточно! Прикованная к стене темницы, навеки отторгнутая от мира и солнечного света, имея утешением лишь веру, а обществом лишь раскаяние, должна ты в стенаниях провести остаток своих дней. Такова воля святой Клары. Подчинись ей безропотно! Следуй за мной!

Этот варварский приговор поразил меня, как удар грома, и я лишилась последних сил. Упав к ее ногам, я омыла их слезами. Настоятельница, не тронутая моим отчаянием, величаво встала и повторила свой приказ властным тоном. Но от слабости я не могла повиноваться. Мариана и Аликс подняли меня с пола и повлекли, поддерживая под локти. Настоятельница двинулась следом, опираясь на руку Виоланты, а Камилла шла впереди с факелом. Так шествовала наша скорбная процессия по длинным коридорам в молчании, прерываемом только моими рыданиями и стонами. Мы остановились в подземной часовне святой Клары, перед ее статуей. Статую сняли с пьедестала, не знаю каким образом. Затем монахини подняли решетку, прежде скрытую под статуей, и с громким лязгом откинули ее. Жуткий звук эхом отдался под сводами вверху и в подземелье внизу. Он вывел меня из унылого оцепенения, в которое я погрузилась. Перед моим испуганным взором разверзлась бездна, в нее уходили узкие крутые ступеньки, к которым потащили меня мои проводницы. Я закричала и отпрянула. Я молила о сострадании, оглашала залу стенаниями, призвала на помощь землю и Небо. Все втуне! Меня снесли вниз по ступеням и втолкнули в одну из темниц в стенах подземелья.

Когда я обвела взглядом этот страшный приют, кровь застыла в моих жилах. Дрожащие в воздухе холодные испарения, позеленевшие от сырости стены, соломенная подстилка, такая убогая и жалкая, цепь, которая навеки прикует меня, всевозможные ползучие твари, которые, высвеченные факелами, торопливо скрывались в щелях, поразили мое сердце непереносимым ужасом. Обезумев от отчаяния, я вырвалась из державших меня рук, бросилась на колени перед настоятельницей и молила ее о милосердии самыми страстными, самыми исступленными словами.

– Если не надо мной, – говорила я, – то сжальтесь хотя бы над невинным созданием, чья жизнь слита с моей! Велико мое преступление, но не дайте, чтобы за него пострадало мое дитя! Оно не запятнало себя грехом. Ах, пощадите меня ради моего нерожденного ребенка, которого ваша суровость обрекает на гибель прежде, чем он вкусит жизни!

Настоятельница надменно отступила и вырвала полу своего одеяния из моих пальцев, словно мое прикосновение ее оскверняло.

– Как! – воскликнула она с раздраженным видом. – Как! Ты смеешь просить за плод твоего стыда? Дозволить жить твари, зачатой в столь чудовищном грехе? Распутница, ни слова более об этом ублюдке! Пусть лучше погибнет! Зачатый в клятвопреступлении, разврате и скверне, он не может не стать вместилищем всех пороков! Говорю тебе, грешница! Не жди от меня пощады ни себе, ни твоему отродью! Лучше помолись, чтобы смерть пришла к нему прежде, чем ты произведешь его на свет. Или же чтобы его глаза закрылись прежде, чем он сделает первый вдох! В родовых муках не жди помощи. Сама прими его, сама корми, сама нянчи и сама схорони! Пошли Господь, чтобы последнее случилось поскорее и ты не получила бы утешения от плода своей мерзости!

Эта бесчеловечная речь, угрозы, в ней содержавшиеся, жуткие страдания, предсказанные мне настоятельницей и ее молитва о смерти моего ребенка, которого, еще не родившегося, я уже обожала, сразили меня, и без того измученную слабостью. С громким стоном я упала без чувств у ног моей беспощадной врагини. Не знаю, как долго я пролежала так, но думаю, что прошло немало времени, потому что, когда сознание вернулось ко мне, настоятельница и ее сообщницы уже покинули подземелье. Очнулась я совсем одна среди глубокой тишины и не услышала даже удаляющихся шагов моих гонительниц. Все вокруг было безмолвным и ужасным! Меня бросили на солому, тяжелая цепь, на которую я смотрела с таким страхом, теперь обвивала мое тело и приковывала к стене. Тусклые унылые лучи, отбрасываемые жалким огоньком светильника, все же позволяли разглядеть ужасы моей темницы. От остального подземелья ее отделяла низкая каменная перегородка с проломом, служившим входом, так как двери в ней не было. Перед моим соломенным ложем висело оловянное распятие, сбоку лежало рваное покрывало, а на нем четки. Возле стоял глиняный кувшинчик с водой, а также ивовая корзинка с небольшим хлебцем и маслом для светильника в бутылке.

С каким унылым отчаянием озирала я этот приют страданий! При мысли, что меня обрекли провести здесь остаток моих дней, сердце мое исполнилось жгучей муки. Ведь меня учили ждать совсем иной судьбы! Было время, когда мой жребий представлялся таким светлым, таким завидным! Теперь я потеряла все! В единый миг меня лишили друзей, общества, счастья и даже самого необходимого для жизни! Мертвая для мира, для радости, я могла ожидать только горестей. Каким прекрасным мнился мне мир, из которого меня навеки изгнали! Сколько в нем было любимых мной, кого больше я не увижу! С ужасом оглядывая свою тюрьму, дрожа от ледяного сквозняка, свистевшего в моем подземном жилище, я думала, не снится ли мне все это. Такой разительной и внезапной была перемена! Племянница герцога де Медина, нареченная маркиза де лас Систернаса, выросшая в богатстве, состоящая в родстве со знатнейшими домами Испании, имеющая множество любящих друзей, – и она внезапно превратилась в узницу, мертвую для мира, обремененную цепями, вынужденную поддерживать жизнь скудными крохами? Подобная перемена казалась столь немыслимой, что я поверила на минуту, будто стала жертвой какого-то страшного видения. Но оно длилось, длилось, убеждая меня, что такова действительность, – и все же не до конца. Однако каждое утро мои надежды обманывались, и наконец я оставила всякую мысль о возможности спасения, смирилась со своим жребием и поверила, что свободу мне принесет только смерть.

Мои душевные терзания и гнусная сцена, на которой я была единственной актрисой, приблизили роды. В одиночестве и страданиях, покинутая всеми, без помощи, без утешений дружбы, в муках, зрелище которых смягчило бы самое жестокое сердце, я разрешилась от моего злосчастного бремени. Мое дитя явилось на свет живым. Но я не знала, как обращаться с ним, какими средствами не дать ему угаснуть. Я могла лишь омывать его своими слезами, греть у себя на груди и молиться о его спасении. Но скоро я лишилась и этой печальной радости. Отсутствие надлежащего ухода, мое невежество и неумение, лютый холод темницы и вредный воздух, который он вдыхал, оборвали краткое и тягостное существование моего малютки. Он умер через несколько часов после рождения, и я наблюдала его смерть в агонии, превосходящей всякое описание.



Но горе мое было бесплодным. Моя дитя меня покинуло, и все мои вздохи не могли ни на миг вернуть биение жизни в его нежное тельце. Я оторвала полосу от моего савана и запеленала в нее мое прелестное дитя, прижала его к груди, обвила мягкую ручку вокруг моей шеи, прижалась щекой к его холодной щечке. Так расположив его мертвые члены, я осыпала его поцелуями, разговаривала с ним, плакала и стенала над ним не переставая. Раз в сутки в мою темницу входила Камилла, принося мне еду. Такое зрелище не могло не тронуть даже ее кремневое сердце. Она опасалась, что столь чрезмерное горе вызовет у меня помешательство, и правда, порой на меня находило безумие. Памятуя о сострадании, она уговаривала меня отдать трупик для погребения. Но я не соглашалась. Я поклялась, пока жива, не расставаться с ним. Его присутствие было моим единственным утешением, и никакие уговоры не достигали цели. Вскоре он превратился в бесформенную массу разложения, омерзительную и гнусную для всех глаз, кроме материнских. Тщетно человеческие инстинкты требовали, чтобы я с отвращением отринула эту эмблему смертности. Я отвергла и поборола это отвращение. Я все так же прижимала мое дитя к груди, оплакивая его, любя, обожая! Час за часом проводила я на моей убогой подстилке, созерцая то, что еще недавно было моим ребенком. Я пыталась различить его черты под стершей их маской тления. В моем заключении это печальное занятие было моей единственной радостью, и я ни за какие сокровища не отказалась бы от нее. Даже когда меня освободили из темницы, я покинула ее с моим ребенком на руках. Уговоры двух моих заботливых сиделок (тут она взяла руку маркизы, а затем Виргинии и по очереди прижала к губам) наконец убедили меня предать мое злополучное дитя земле. И все же я рассталась с ним неохотно. Однако рассудок все-таки взял верх, я отдала его, и мое дитя теперь покоится в освященной земле.

Я уже упомянула, как аккуратно раз в сутки Камилла приносила мне еду. Она не искала усугубить мою печаль упреками. Правда, она советовала мне оставить всякую надежду на свободу и земное счастье, но убеждала переносить преходящие горести с терпением и черпать утешение и поддержку в молитвах. Видимо, мое положение трогало ее сильнее, чем она решалась признаться. Но она верила, что даже малое оправдание моего греха уменьшит мое раскаяние в нем. Часто, пока ее уста живописали всю чудовищность моего отступничества, в ее глазах читалась жалость к моим страданиям. Собственно, я убеждена, что моими мучительницами (остальные три монахини иногда тоже заходили в мою темницу) руководила не столько жестокость, сколько идея, что спасти мою душу можно, только подвергая мучениям мое тело. Но даже и такое убеждение не могло бы до конца искоренить в них сострадание, и они сочли бы мою кару слишком суровой, если бы все лучшее в них не было задавлено слепой покорностью воле настоятельницы. Ее же злоба не угасала. План моего бегства открыл аббат капуцинского монастыря, и она полагала, что мой стыд принизил ее в его мнении, а потому ее ненависть не знала утоления. Она объявила монахиням, чьему надзору меня поручила, что мой грех гнуснейший, что любых страданий слишком мало для его искупления и что спасти меня от вечной гибели можно, лишь карая мой проступок со всемерной строгостью. Для слишком многих в обители слово настоятельницы было законом. Монахини верили всему, что она изрекала, и признавали верность ее доводов вопреки рассудку и состраданию. Поэтому они исполняли ее указания с величайшим тщанием в полном убеждении, что смягчить мою участь или выказать хоть малейшую жалость к моим мукам – значит прямо погубить все мои надежды на вечное спасение.

Камилла, главная моя тюремщица, получила от настоятельницы приказ обходиться со мной беспощадно. Выполняя его, она часто пыталась убедить меня, сколь справедлива моя кара и как огромно мое преступление. Она внушала мне, какой счастливицей должна я почитать себя, спасая душу через умерщвление плоти, и даже порой грозила мне вечной гибелью. Однако, как я уже упоминала, она всегда завершала свою речь словами утешения и ободрения, а в остальном я легко узнавала выражения настоятельницы, хотя исходили они из уст Камиллы. Один раз – и только один! – настоятельница навестила меня в темнице. Она обошлась со мной со всей свирепостью, осыпала поношениями, упреками в греховности, а когда я воззвала к ней о милосердии, велела мне просить о нем Небеса, ибо на земле я его не заслуживаю. Она даже на мое мертвое дитя смотрела без всякого чувства, а когда уходила, я услышала, как она приказала Камилле усугубить тяготы моего заключения. Бессердечная женщина! Но я поборю свое негодование. Она искупила свои грехи страшной и нежданной смертью. Да упокоится она с миром, и пусть ее преступления будут прощены на Небесах, как я прощаю ей свои страдания на земле!

Так влачила я свое страшное существование. И не только не свыкалась с темницей, но взирала на нее со все большим ужасом. Холод словно становился более пронизывающим, воздух – более душным и смрадным. Мое ослабевшее тело снедала лихорадка. Я исхудала, и у меня уже более не хватало сил вставать и разминать затекшие члены в тех пределах, которые допускала длина моей цепи. Но как ни была я измучена, утомлена и бессильна, мне было страшно искать утешения в сне. Меня то и дело будили ползавшие по моему телу отвратительные насекомые. Порой я чувствовала, как по моей груди движется раздувшаяся жаба, безобразная и разжиревшая на ядовитых миазмах темницы. Иногда меня пробуждала быстрая холодная ящерица, оставив слизистый след поперек моего лица и запутавшись в нечесаных прядях моих всклокоченных волос. Часто, проснувшись, я замечала, что вокруг моих пальцев обвились длинные черви, размножавшиеся в разложившейся плоти моего младенца. Я кричала от ужаса и омерзения и содрогалась от женской слабости, стряхивая с себя этих тварей.

Таково было мое положение, когда Камилла внезапно заболела. Опасная горячка, которую считали заразительной, приковала ее к постели. Никто, кроме белицы, назначенной за ней ухаживать, не подходил к ней из страха слечь с той же болезнью. Она была в бреду и, разумеется, не могла навещать меня. Настоятельница и остальные три монахини, посвященные в тайну, последнее время предоставили меня всецело надзору Камиллы и, занятые приготовлениями к празднику, вероятнее всего, просто про меня забыли. О причине, почему Камилла перестала меня навещать, я узнала только после моего освобождения от матери Святой Урсулы. А тогда я ни о чем не подозревала. Напротив, я ожидала появления моей тюремщицы сначала с нетерпением, а потом в отчаянии. Прошел день, миновал второй, наступил третий, а Камиллы все не было! И не было пищи! Время я узнавала по выгоранию масла в моем светильнике – к счастью, Камилла в последний раз оставила запас его на неделю. Я полагала, что монахини либо забыли обо мне, либо настоятельница приказала им оставить меня умирать голодной смертью. Второе казалось мне более вероятным. Однако любовь к жизни настолько присуща человеческой природе, что я боялась поверить такой мысли. Как ни ужасно было мое состояние, жизнь все еще была дорога мне и я страшилась ее потерять. Каждая проходящая минута доказывала мне, что я должна оставить всякую надежду на спасение. Я превратилась в скелет. Мои глаза уже слепли, члены начинали костенеть. Страдания эти и муки голода, грызшего мои внутренности, я могла смягчать лишь частыми стонами, которые тоскливым эхом отдавались от сводов темницы. Я смирилась со своей участью и с минуты на минуту ожидала смерти, когда мой ангел-хранитель, мой любимый брат явился, чтобы спасти меня в самый последний миг. Мои совсем ослепшие глаза вначале его не узнали, когда же я разглядела знакомые черты, прилив восторга был столь велик, что я его не перенесла. Радость, нахлынувшая на меня, когда я вновь увидела дружеское лицо – и лицо столь мне дорогое, – оказалась слишком велика: природа не могла вынести такой бури чувств и обрела убежище в бесчувствии.

Вы уже знаете, скольким я обязана семейству Вилья-Франка. Но вы не можете знать глубину моей признательности, столь же безграничной, как благородство моих благодетелей. Лоренцо! Раймонд! Имена столь мне дорогие! Научите меня со стойкостью перенести этот внезапный переход от горести к блаженству! Совсем недавно – узница, обремененная цепями, погибающая от голода, измученная холодом, скрытая от солнечного света, изгнанная из общества себе подобных, лишенная надежды, заброшенная и, как я опасалась, забытая! А теперь! Возвращенная к жизни и свободе, восстанавливающая силы среди удобств, даруемых богатством, окруженная всеми, кто мною особенно любим, готовясь вскоре стать женой того, кто уже давно обвенчан с моим сердцем, я полна такого чудного, такого совершенного счастья, что мой бедный ум лишь с трудом выдерживает его сладостное бремя. Только одно мое желание остается неисполненным: увидеть, как к моему брату вернулось все его здоровье, а память об Антонии упокоилась в ее могиле. Если это свершится, мне нечего будет больше желать. Уповаю, что мои прошлые страдания искупили перед Небесами мою мгновенную слабость. Что я согрешила, согрешила тяжко и страшно, мне ведомо. И пусть мой супруг, из-за того, что однажды взял верх над моей добродетелью, не усомнится в строгости моей будущей жизни. Я показала себя нестойкой и полной заблуждений, но уступила не жару плоти! Раймонд, предала меня любовь к тебе! И чрезмерная уверенность в своей силе. Но ведь я полагалась на твою честь не меньше, чем на свою. Я дала клятву не видеться с тобой больше. И если бы не последствия этой неосторожной минуты, мое решение осталось бы неизменным. Судьба судила иначе, и я не могу не радоваться ее приговору. Все же мой проступок был непростительным, и, пытаясь найти себе оправдание, я краснею, вспоминая свое легкомыслие. Но позвольте мне оставить эту тягостную тему, однако сперва заверив тебя, Раймонд, что тебе не придется раскаяться в нашем браке и что чем более тяжкими были ошибки твоей любовницы, тем более безупречным будет поведение твоей супруги.

Агнеса умолкла, и маркиз ответил на ее последние слова с такой же искренностью и любовью. Лоренцо выразил полное удовольствие, что вскоре станет братом того, к кому всегда питал величайшее уважение. Папская булла полностью освободила Агнесу от монашеского обета, и свадьбу отпраздновали, едва завершились многочисленные приготовления – ибо маркиз пожелал, чтобы венчание происходило со всей пышностью. Затем, приняв поздравления всего Мадрида, новобрачная уехала с доном Раймондом в его андалузский замок. Их сопровождали Лоренцо, а также маркиза де Вилья-Франка со своей прелестной дочерью. Незачем говорить, что с ними ехал и Теодор, чье ликование, когда его господин вступил в брак, просто нельзя описать. До отъезда маркиз, чтобы хоть как-то искупить свое небрежение, навел справки об Эльвире. Узнав, что и ей, и ее дочери немало добрых услуг оказали Леонелла и Хасинта, он ради уважения к памяти невестки сделал им великолепные подарки. Лоренцо последовал его примеру, и Леонелла была весьма польщена вниманием столь знатных вельмож, а Хасинта благословила час, когда ее дом был заколдован.

Агнеса тоже не преминула вознаградить своих монастырских друзей. Достойная мать Святая Урсула, которой она была обязана своим освобождением, была по ее просьбе назначена главой Сестер милосердия, одной из самых уважаемых и богатых религиозных общин Испании. Берта и Корнелия, не пожелавшие расстаться с ней, получили важные должности в той же общине. Что до монахинь, которые были пособницами настоятельницы, то Камилла, прикованная к одру болезни, погибла в пламени, пожравшем обитель Святой Клары. Мариана, Аликс, Виоланта и еще две стали жертвами народного возмущения. Последние три из поддержавших приговор настоятельницы подверглись строгому осуждению и были сосланы в бедные обители в глухой провинции. Там все с отвращением и презрением чурались их, и, мучимые стыдом за свою былую черствость, они не прожили и нескольких лет.

Преданность Флоры не осталась невознагражденной. У нее спросили, чего бы ей хотелось, и она изъявила горячее желание вернуться на родину. Нашли корабль, идущий на Кубу, оплатили ее проезд, и она благополучно прибыла туда, нагруженная подарками Раймонда и Лоренцо.

Заплатив долги благодарности, Агнеса занялась осуществлением своего заветного плана. Живя под одной кровлей, Лоренцо и Виргиния проводили вместе много времени. И он все больше убеждался в ее совершенствах. Она же так старалась нравиться ему, что не могла не преуспеть. Лоренцо восхищали ее красота, изящные манеры, бесчисленные таланты и кротость. Льстила ему и ее благосклонность, скрыть которую ей не хватало опытности. Но чувство его не было пылким, как любовь к Антонии. Образ прелестной и злополучной девушки все еще жил в его сердце и не поддавался никаким усилиям Виргинии изгнать его оттуда. Однако, когда герцог заговорил с ним о браке, которого так желал, он не стал возражать. Горячие уговоры друзей и достоинства Виргинии взяли верх над нежеланием связать себя брачными узами. Он просил у маркиза де Вилья-Франка руки его дочери, и предложение его было принято с радостью. Виргиния стала его женой и ни разу не дала ему повода пожалеть об этом. Его уважение к ней возрастало с каждым днем, а ее неустанные старания угождать ему не могли не возыметь желанного действия. Его привязанность перешла в более горячее и сильное чувство. Образ Антонии в его памяти постепенно поблек, и Виргиния стала единственной госпожой сердца, которым заслужила владеть единолично.

Оставшуюся жизнь Раймонд и Агнеса, Лоренцо и Виргиния провели настолько счастливо, насколько это дано смертным, рождаемым в жертву горестям и на потеху разочарованиям. Великие страдания, которые они претерпели, позволяли им легче переносить любое новое горе. Они уже испытали язвящую силу самых острых стрел в колчане несчастий, и оставшиеся казались в сравнении тупыми. Выдержав злейшие ураганы судьбы, они спокойно взирали на ее угрозы, а если их и задевали случайные бури невзгод, им бури эти мнились зефирами, веющими над летними морями.

Глава 5

…Был мерзким адским бесом он

И злейшим самым между самых злых.

Гордыней и коварством отличен,

Враг всех людей, хороших и дурных.

Томсон[33]

На другой день после смерти Антонии весь Мадрид был повергнут в изумление и тревогу. Один из стражников, обыскивавших подземелье, опрометчиво рассказал про убийство, а также назвал убийцу. Известие это повергло усердных богомольцев в беспримерное смятение. Многие отказывались верить и сами отправились в монастырь узнать правду. Монахи, стремясь избежать позора, который навлекало на весь орден злодейство их настоятеля, заверяли пришедших, что Амбросио не может принять их как обычно только по причине болезни. Но уловка эта им не помогла. Каждый день они вынуждены были повторять одно и то же, и постепенно таких, кто сомневался в словах стражника, почти не осталось. Былые сторонники отрекались от Амбросио, вина его выглядела доказанной, и те, кто прежде особенно горячо восхвалял аббата, теперь осуждали его еще более громогласно.

Пока в Мадриде шли жестокие споры, виновен он или нет, Амбросио терзали сознание своей преступности и ужас перед грозившей ему карой. При мысли о высоте, на которой он стоял столь недавно, окруженный всеобщим почтением и преклонением, в мире со всем светом и с самим собой, ему не верилось, что он и правда тот злодей, о чьих деяниях и грядущей судьбе он думал с дрожью. А ведь лишь несколько недель миновало с тех пор, когда он был чист и добродетелен, когда самые мудрые и самые знатные жители Мадрида искали чести побеседовать с ним, а простой народ взирал на него с благоговением, близким к идолопоклонству. Теперь же он запятнан самыми гнусными и чудовищными грехами, предмет всеобщего омерзения, узник святой инквизиции, возможно обреченный погибнуть под самыми жестокими пытками. Обмануть своих судей он не надеялся, слишком очевидными были доказательства его виновности. То, что он был в подземелье в столь поздний час, его смятение и попытка скрыться, кинжал, который в растерянности первых минут он признал как спрятанный им, и кровь, брызнувшая из ран Антонии на его одежду, – все указывало, что убийца он. В мучительной агонии ждал он дня допроса и ни в чем не обретал утешения. Религия не могла послужить ему опорой. Если он пробовал читать нравоучительные книги, которые ему давали, то находил в них лишь подтверждение чудовищности совершенного им. Если он пытался молиться, то немедля вспоминал, что не заслуживает небесной защиты, что к черноте его грехов не снизойдет даже безграничная доброта Всевышнего. Для любого иного грешника, думал он, есть надежда, но не для него. Содрогаясь от мыслей о прошлом, не находя ничего, кроме мук, в настоящем, страшась будущего – так провел он немногие дни, остававшиеся до того, когда ему предстояло явиться перед судом.

И этот день настал. Дверь темницы была отперта, вошел тюремщик и приказал монаху следовать за собой. Он, трепеща, повиновался. Его привели в обширную залу, где стены были завешаны черным сукном. За столом сидели трое мужчин, суровых и мрачных, также одетые в черное. Одним был великий инквизитор, ввиду важности дела взявшийся расследовать его сам. Немного поодаль за небольшим столом сидел секретарь, перед которым лежали все необходимые письменные принадлежности. Амбросио сделали знак приблизиться и встать у нижнего конца большого стола. Опустив глаза, он увидел разложенные на полу всевозможные железные инструменты. Вид их был ему незнаком, но страх тотчас распознал в них орудия пытки. Он побледнел и с трудом удержался на ногах.

В зале царила глубокая тишина, и лишь инквизиторы порой обменивались вполголоса двумя-тремя таинственными словами. Так прошел почти час, и с каждой его секундой страх Амбросио возрастал. Наконец громко заскрипела небольшая дверь напротив той, через которую вошел он. Офицер ввел в залу прекрасную Матильду. Ее волосы были спутаны, щеки бледны, глаза провалились и потускнели. Она посмотрела на Амбросио с печалью, он ответил ей взглядом, полным отвращения и упрека. Ее поставили напротив него. Трижды ударил колокол. Это был сигнал начала разбирательства, и инквизиторы приступили к допросу.

На подобных процессах не упоминаются ни обвинение, ни имя обвинителя. Арестованных спрашивают только, готовы ли они сознаться. Если они отвечают, что не совершили никакого преступления и потому признаваться им не в чем, их без промедления подвергают пыткам. Через какое-то время им снова задают тот же вопрос, и так продолжается, пока либо подозреваемые не признают себя виновными, либо допрашивающие не утомятся. Однако без прямого признания инквизиция никогда не выносит окончательного приговора своим узникам. Обычно до первого допроса дают пройти не одному месяцу, но с судом над Амбросио поторопились, так как вскоре должно было состояться торжественное аутодафе и инквизиторы предназначали в нем видную роль столь редкому преступнику, дабы наглядно доказать свою бдительность.

Аббат обвинялся не просто в насилии и убийстве. Колдовство – вот было страшное преступление, вменявшееся ему, как и Матильде. Арестовали ее за содействие убийству Антонии. Однако при обыске ее кельи были найдены подозрительные книги и предметы, давшие основание для такого обвинения. О соучастии аббата свидетельствовало магическое зеркало, которое Матильда ненароком забыла у него в келье. Выгравированные на нем странные знаки привлекли внимание дона Рамиреса, когда он обыскивал келью монаха, и он унес зеркало с собой и представил его великому инквизитору. Тот некоторое время разглядывал зеркало, а затем отцепил от пояса маленький золотой крест и положил его на сталь. Тут же раздался грохот, напоминавший удар грома, и зеркало раздробилось на тысячу кусков. Это подтвердило подозрение, что аббат занимался чернокнижием. Предположили даже, что недавняя его власть над людскими умами достигалась при помощи колдовства.

Инквизиторы приступили к допросу, полные решимости вырвать у него признание не только в преступлениях, которые он совершил, но и в тех, в которых был неповинен. Как ни страшился аббат пыток, смерти, обрекавшей его на вечные муки, он страшился еще больше, а потому объявил о своей невиновности твердым и смелым голосом. Матильда последовала его примеру, но со страхом, вся дрожа. Несколько раз потребовав, чтобы он сознался, инквизиторы приказали подвергнуть монаха допросу с пристрастием. Приказ был выполнен незамедлительно, и Амбросио испытал изощреннейшие муки, какие только изобрела человеческая жестокость. Но смерть, сопровождаемая виной, настолько ужасна, что у Амбросио достало мужества отрицать и дальше. Поэтому его муки были удвоены, и только обморок, вызванный невыносимой болью, на время избавил его от рук палача.

Затем было приказано пытать Матильду. Но при виде страданий монаха мужество ее покинуло, и теперь, упав на колени, она призналась в общении с адскими духами и в том, что видела, как монах убивал Антонию. Однако она утверждала, что в колдовстве повинна она одна, Амбросио же им никогда не занимался. Но в этом ей не поверили. Аббат очнулся как раз вовремя, чтобы услышать признание своей сообщницы. Однако его так ослабили перенесенные пытки, что новых он, несомненно, не выдержал бы. И его отослали назад в темницу, предупредив, что он будет подвергнут новому допросу, как только немного окрепнет. Инквизиторы выразили надежду, что тогда он уже не будет таким закоснелым и упрямым. Матильде объявили, что она искупит свое преступление на костре приближающегося аутодафе. Ее испуганные вопли и мольбы остались втуне, и тюремщики насильно вытащили ее из залы.

Возвращенный в темницу, Амбросио испытывал душевные муки, остротой далеко превосходившие физические. Вывихнутые суставы, пальцы с вырванными ногтями, раздавленные поворотом винта, болели нестерпимо, и все же душевные страдания и тяжкий ужас терзали его гораздо больше. Он видел, что судьи намерены вынести ему смертный приговор, виновен он или нет. Воспоминания о том, во что ему уже обошлось отрицание своей вины, одевали мысль о том, что он снова подвергнется допросу, зловещим страхом, и он уже почти был готов сознаться во всем, чего от него требовали. Но тут же перед его умственным взором представали последствия такого признания, и он вновь колебался. Смерть его будет неизбежной, и какая жуткая смерть! Он слышал приговор, вынесенный Матильде, и не сомневался, что его приговор будет таким же. Он содрогался, думая о скором аутодафе, о гибели в огне – для того лишь, чтобы эти невыносимые мучения сменились более утонченными и вечными! С трепетом думал он о загробном мире, понимая, с какой неизбежностью настигнет его отмщение Небес. В этом лабиринте ужасов он с радостью укрылся бы в сумраке атеизма, с радостью отрицал бы бессмертие души и убедил бы себя, что, раз сомкнувшись, его глаза уже не откроются и единый миг уничтожит и тело его, и душу. Но даже в этом уповании ему было отказано. Обширность познаний, твердость и оправданность его веры не позволяли ему остаться слепым к ошибочности такого убеждения. Он ощущал бытие Бога. Истины, прежде служившие ему утешением, теперь явились ему в более ясном свете, но лишь для того, чтобы ввергнуть его в отчаяние. Они сметали его робкие надежды избежать кары, и обманчивые туманы философии таяли перед необоримым блеском истины, точно сновидения.

В муках, почти непосильных для смертной плоти, он ждал часа, когда его снова поведут на допрос. Он занимался придумыванием неосуществимых планов, как избежать и этой, и грядущей кары. Первое было невозможным, что до второго, отчаяние заставляло его пренебрегать единственным средством. Разум вынуждал его признать бытие Бога, но совесть внушала сомнения в безграничности Его милосердия. Он не верил, что грешник, подобный ему, может обрести прощение. Он впал в грех не по неведению, неразумие не могло послужить ему оправданием. Он видел порок в истинном его свете. До того как совершить свои преступления, он взвесил их до последней скрупулы. И все-таки совершил их.

– Прощение? – восклицал он, впадая в исступление. – Для меня его не может быть!

Убежденный в этом, он, вместо того чтобы смиренно каяться, оплакивать свою вину и посвятить немногие оставшиеся ему часы на смягчение гнева Небес, предавался бессильной ярости, печаловался из-за кары, а не из-за совершения грехов и давал выход своей агонии в бесплодных воздыханиях, в тщетных сетованиях, в богохульстве и отчаянии. Когда слабые лучи дня, проникавшие за решетку тюремного оконца, понемногу угасли и сменились тусклым сиянием светильника, ужас его удвоился, мысли стали более мрачными, угрюмыми и унылыми. Он боялся приближения сна. Едва его глаза, истомленные слезами и бдением, смежились, как преследовавшие его до этой минуты жуткие видения словно стали явью. Он оказался в серном смраде геенны огненной, его окружали дьяволы, назначенные его мучителями, и они подвергли его разнообразным пыткам, одна страшнее другой. Там бродили призраки Эльвиры и ее дочери. Они упрекали его в своей смерти, рассказывали демонам о его преступлениях и подстрекали их прибегнуть к еще более изощренным мучительствам. Вот какие образы являлись ему во сне и исчезли только, когда он пробудился от невыносимой боли. Он поднялся с пола, на котором лежал, лоб ему омывал холодный пот, глаза горели безумием. И он всего лишь обменял ужасную уверенность на догадки, столь же ужасные. Он принялся расхаживать по темнице неверными шагами, со страхом вглядываясь в окружающую тьму и восклицая:

– О! Страшная ночь для виновных!

День второго допроса был близок. Его принуждали пить целебные настойки, которые должны были возвратить ему телесную крепость, чтобы он не потерял сознания под пытками слишком рано. Ночью в канун рокового дня страх перед предстоящим не позволил ему уснуть. Ужас его был столь силен, что чуть было не лишил его рассудка. Он сидел в оцепенении у стола, на котором тускло горел светильник. Отчаяние ввергло его в подобие идиотизма, и он сидел так час за часом, не в силах ни говорить, ни двигаться, ни даже думать.

– Подними глаза, Амбросио! – раздался хорошо знакомый ему голос.

Монах вздрогнул и поднял смутный взор. Перед ним стояла Матильда. Она сбросила одежду послушника и облеклась в женское платье, одновременно элегантное и пышное. Оно блистало множеством брильянтов, на ее волосах покоился венок из роз. В правой руке она держала небольшую книгу. Лицо ее выражало живую радость, и все же на нем лежала печать такого дикого надменного величия, что монах почувствовал благоговейный ужас, несколько охладивший восторг, который он испытал при виде ее.

– Ты здесь, Матильда! – наконец воскликнул он. – Как ты вошла сюда? Где твои цепи? Что означают это великолепие и радость, сверкающая в твоих глазах? Твои судьи смягчились? Есть ли возможность избавления и для меня? Ответь сострадания ради! Скажи, на что могу я надеяться, чего должен страшиться?

– Амбросио! – ответила она с видом властного достоинства. – Свирепость инквизиции мне более не страшна. Я свободна. Несколько мгновений, и царства пролягут между мной и этими темницами. Но свою свободу я купила дорогой, страшной ценой! Посмеешь, Амбросио, сделать то же? Посмеешь без боязни преодолеть пределы, отделяющие смертных от ангелов? Ты молчишь. Ты смотришь на меня с подозрением и тревогой. Я читаю твои мысли и признаю их справедливость. Да, Амбросио, я принесла в жертву все ради жизни и свободы. Более у меня нет пути на Небеса! Я отреклась от служения Богу и поступила под знамена Его врагов. И возврата нет. Но будь в моей власти все-таки вернуться, я бы этого не сделала! Ах, друг мой! Скончаться в таких мучениях! Умереть среди поношений и проклятий! Терпеть оскорбления распаленной черни! Испытать всю полноту позора и унижений! Кто мог бы без ужаса подумать о такой судьбе? Так дай же мне ликовать! Я продала отдаленное и предположительное счастье за верное и в настоящем, я сохранила жизнь, которой иначе лишилась бы в муках, и я обрела власть испытать все наслаждения, какие только могут превратить жизнь в блаженство! Адские духи служат мне как своей повелительнице. С их помощью каждый мой день будет проходить среди все новых даров роскоши и сладострастья. Я без удержу предамся удовлетворению всех моих желаний. Дам волю каждой страсти до пресыщения. А тогда прикажу моим служителям придумать новые восторги, чтобы вновь пробудить задремавшие желания! Мне не терпится испытать мою новую власть. Я жажду очутиться на свободе. Я ни мгновения лишнего не задержалась бы в этом ненавистном месте, если бы не надежда убедить тебя решиться на то же. Амбросио, я все еще люблю тебя. Наша обоюдная вина и опасность сделали тебя еще дороже мне, и я больше всего хочу спасти тебя от скорой казни. Так призови же на помощь всю свою решимость и отрекись ради верных незамедлительных благ от надежд на будущее спасение, которое обрести трудно, если вообще это не обман. Стряхни предрассудки жалких невежд, оставь Бога, который оставил тебя, и сравняйся с высшими существами!

Она умолкла, ожидая ответа монаха.

– Матильда! – после долгого молчания, весь дрожа, произнес он тихим прерывающимся голосом. – Чем ты заплатила за свободу?

Она ответила гордо и бесстрашно:

– Моей душой, Амбросио!

– Злополучная женщина, что ты наделала? Пройдут недолгие года, и какими жуткими будут твои мучения!

– Слабый человек! Пройдет лишь эта ночь, и какими будут твои собственные? Ты помнишь, что уже претерпел? А завтра тебе предстоят пытки вдвое изощреннее. Помнишь ужасы огненной кары? Через два дня тебя возведут на костер! И что тогда будет с тобой? Смеешь ли ты надеяться на прощение? Ты по-прежнему тешишь себя мечтой о спасении? Подумай о своих грехах! Подумай о своем блуде, своем клятвопреступлении, бесчеловечности и лицемерии! Подумай о невинной крови, которая вопиет к Престолу Божьему об отмщении, а потом лелей надежду на милосердие! Мечтай о Небесах, вздыхай о сферах света и царствах мира и радости! Вздор! Открой глаза, Амбросио, и будь благоразумен. Твой удел – ад. Ты обречен на вечную погибель. И за могилой тебя ждет лишь пещь огненная. И ты сам поспешишь в этот ад? Ринешься навстречу погибели, пока еще можно подождать? Погрузишься в это пламя, пока у тебя еще есть средство избежать его? Поступок безумца! Нет, нет, Амбросио, избежим на время Божественного отмщения. Послушай моего совета: купи за краткий миг мужества долгие годы блаженства. Наслаждайся настоящим и забудь, что за ним тянется будущее.

– Матильда, твои советы опасны. Я не смею, я не буду им следовать. Я не должен лишать себя возможности спасения. Преступления мои чудовищны, но Господь милосерден, и я не отчаиваюсь получить прощение.

– Таково твое решение? Мне больше нечего сказать. Я уношусь к радости и свободе, а тебя оставляю смерти и вечным мучениям.

– Погоди еще минуту, Матильда! Ты повелеваешь адскими демонами. Ты можешь отомкнуть дверь этой темницы. Ты можешь освободить меня от этих тяжких цепей. Заклинаю, освободи меня, унеси из этого жуткого места.

– Ты просишь единственного, что я не властна даровать. Мне запрещено помогать священнику и поклоннику Бога. Откажись от права называться так и распоряжайся мной.

– Я не продам душу на вечную погибель.

– Упрямься и дальше, пока не окажешься на костре. Тогда ты пожалеешь о своей ошибке и захочешь бежать, но будет уже поздно. Я покидаю тебя, но на случай, если до смертного часа ты образумишься, оставляю тебе эту книгу. Прочти первые четыре строки на седьмой странице справа налево, и перед тобой тотчас явится дух, которого ты однажды видел. Если будешь мудр, мы еще свидимся, если же нет – прощай навеки!

Она уронила книгу на пол. Облако синеватого пламени окутало ее, и, помахав Амбросио, она исчезла. После краткой вспышки, озарившей темницу, обычный ее сумрак словно стал гуще. В тусклом сиянии светильника монах лишь с трудом нашел стул. Он опустился на сиденье, сложил руки и, склонив голову на стол, предался размышлениям, тягостным и бессвязным.

Он сидел так, пока дверь темницы не открылась и это не вывело его из оцепенения. Ему было приказано явиться перед великим инквизитором. Он поднялся и неверным шагом последовал за тюремщиком. Его отвели в ту же залу, поставили перед теми же судьями и вновь спросили, не готов ли он признаться. Он вновь ответил, что, не зная за собой преступлений, ни в чем признаться не может. Но когда палачи приготовились начать пытки, когда он увидел страшные их орудия и вспомнил, какую боль уже испытал, то решимость его оставила. Забыв о последствиях, думая только о том, как избежать ужасов этой минуты, он полностью во всем признался. Он открыл все обстоятельства своих преступлений, и не только тех, в которых его обвиняли, но и тех, в которых его даже не подозревали. Когда его спросили о бегстве Матильды, вызвавшем большое смятение, он признался, что она продалась Сатане и бежала с помощью колдовства. Но он по-прежнему заверял судей, что сам ни в какие сношения с адскими духами не входил. Ему пригрозили пытками, и тогда он объявил себя чернокнижником, еретиком и подтвердил все, что инквизиторы сочли нужным ему вменить. После такого признания ему немедленно вынесли приговор и приказали приготовиться к аутодафе, назначенному на двенадцать часов этой ночи. Такое время избрали для того, чтобы полуночный мрак усугубил ужас, вызываемый пламенем, и зрелище произвело большее впечатление на умы зрителей.

Амбросио остался один в своей темнице ни жив ни мертв. Миг объявления приговора едва не стал мигом его смерти. Он с ужасом думал о том, что его ожидает, и отчаяние его росло по мере приближения полуночи. То он погружался в угрюмое безмолвие, то кричал в бешенстве, ломал руки и проклинал час, когда появился на свет. В такую-то минуту его взгляд упал на таинственный прощальный дар Матильды. Исступленная ярость вдруг улеглась, и он уставился на книгу. Потом поднял ее, но тут же с ужасом отшвырнул и принялся быстрым шагом мерить темницу. Затем остановился и снова устремил взор на место, куда упала книга. Он подумал, что перед ним средство избежать страшащей его судьбы. Он нагнулся и во второй раз взял книгу в руки. Несколько минут он простоял в нерешительности. Ему хотелось испробовать заклинание, но он боялся того, что должно было произойти. Наконец мысль о предстоящей казни придала ему смелости. Он открыл книгу, однако смятение его было столь велико, что ему никак не удавалось найти страницу, названную Матильдой. Устыдившись, он призвал на помощь всю свою твердость, открыл седьмую страницу и начал читать вслух. Но его глаза то и дело отрывались от строк, и он тревожно посматривал, не явился ли уже дух, увидеть которого он и хотел и страшился. Тем не менее своего намерения он не оставил и трепетным голосом, часто запинаясь, прочел все четыре строки.



Написаны они были на языке ему неведомом, но, едва прозвучало последнее слово, заклинание подействовало. Раздался оглушительный удар грома, тюрьма содрогнулась до самого основания, в темнице блеснула молния, и в следующий миг, несомый серным вихрем, перед монахом второй раз предстал Люцифер. Но явился он не таким, как на зов Матильды, когда принял облик серафима, чтобы обмануть Амбросио. Теперь он явился во всем безобразии, заклеймившем его после падения с Небес. Обожженные дочерна члены все еще несли следы громов Всемогущего, и с головы до ног его гигантская фигура была чернее сажи. Пальцы на руках и ногах завершались длинными когтями. Глаза его горели свирепостью, которая сокрушила бы страхом и самое доблестное сердце. За плечами у него колыхались два черных крыла, а вместо волос на голове извивались живые змеи и отвратительно шипели. В одной руке он держал пергаментный свиток, в другой – железное перо. Вокруг него все еще блистали молнии, а непрерывные удары грома словно возвещали гибель Природы.

Окаменев от ужаса, ибо он ожидал увидеть совсем иной облик, Амбросио молча смотрел на беса. Гром смолк, в темнице воцарилась вселенская тишина.

– Для чего призван я сюда? – спросил демон голосом, который «стал хриплым средь туманов серных».

При этом звуке Природа словно содрогнулась. Пол темницы закачался под новый раскат грома, более громкий и жуткий, чем первый.

Амбросио долго не мог ответить на вопрос демона.

– Я приговорен к смерти, – произнес он наконец слабым голосом. От вида его грозного собеседника кровь стыла у него в жилах. – Спаси меня. Унеси отсюда!

– Будет ли мне уплачено за мою услугу? Посмеешь ли ты перейти на мою сторону? Стать моим телом и душой? Готов ли ты отречься от своего Создателя и от Того, Кто умер за тебя? Ответь лишь «да» – и Люцифер твой раб.

– Но нет ли цены поменьше? И ничто не удовлетворит тебя, кроме моей вечной гибели? Дух, ты просишь слишком многого. Но унеси меня из этого узилища, будь единый час моим слугой, и я буду твоим тысячу лет. Неужели этого мало?

– Да! Я должен получить твою душу. И получить ее навеки.

– Ненасытный демон, я не обреку себя на нескончаемые мучения. Я не оставлю надежды когда-нибудь заслужить прощение.

– Не оставишь? Какой химерой ты оправдываешь такую надежду? Близорукий смертный! Жалкая тварь! Или ты не виновен? Или ты не отвратителен в глазах людей и ангелов? Могут ли такие черные грехи быть прощены? Ты надеешься избежать моей власти? Твоя судьба предрешена. Предвечный отринул тебя. Моим помечен ты в Книге Судеб, моим ты должен быть и будешь!

– Бес, это ложь! Милосердие Всемогущего безгранично, и кающийся обретет прощение. Грехи мои чудовищны, но я не отчаюсь удостоиться Его милости. Ведь, претерпев назначенную кару…

– Назначенную кару? Или ты думаешь, что чистилище предназначено для грехов, подобных твоим? И ты уповаешь, что их искупят молитвы впавших в слабоумие ханжей и песнопения тупых монахов? Образумься, Амбросио! Моим ты должен стать. Ты обречен огню, но на какой-то срок можешь его избежать. Подпиши этот пергамент, и я унесу тебя отсюда, чтобы ты провел оставшиеся тебе годы на свободе и в роскоши. Насладись жизнью. Предавайся всем излишествам желаний. Но помни: едва покинув тело, твоя душа должна будет стать моей, и я не допущу, чтобы меня лишили того, что мое по праву.



Монах молчал, но его лицо показывало, что слова Искусителя не пропали втуне. Он думал о предложенных условиях с ужасом, однако верил, что обречен на вечную погибель и, отказавшись от помощи демона, лишь приблизит неизбежные муки. Бес увидел, что он колеблется, и возобновил настояния, чтобы положить конец нерешительности аббата. Он в самых жутких красках описал смертную агонию и так искусно сыграл на отчаянии Амбросио, что уговорил взять пергамент. Затем он вонзил железное перо, которое держал, в жилу на левой руке монаха. Оно глубоко вошло в руку и сразу наполнилось кровью, однако Амбросио не ощутил ни малейшей боли. Перо было вложено в его трепещущие пальцы. Несчастный положил пергамент на стол перед собой и приготовился подписать его. Но вдруг рука его замерла, он отпрянул и бросил перо на стол.

– Что я делаю? – вскричал он и с отчаянным видом обернулся к бесу. – Покинь меня! Отыди! Я не подпишу!

– Глупец! – воскликнул обманувшийся демон, бросая на монаха такие свирепые взгляды, что они исполнили его душу жутью. – Иль ты вздумал шутить со мною? Так иди же! Вопи в агонии, погибни в муках и узнай тогда пределы милосердия Предвечного! Но поберегись снова шутить со мной! И не зови меня, пока не решишь подписать. Осмелься вызвать меня напрасно второй раз, и эти когти разорвут тебя на тысячу кусков! Отвечай: ты подпишешь пергамент?

– Нет! Отыди! Оставь меня!

Тотчас последовал устрашающий раскат грома, вновь земля сотряслась, темницу огласили пронзительные вопли, и демон исчез с кощунственными проклятиями.

Первые минуты монах ликовал, что сумел противостоять хитростям Искусителя и восторжествовал над врагом рода человеческого. Однако с приближением часа казни прежние страхи завладели его сердцем. Казалось, недолгое их исчезновение придало им новую силу. Чем ближе становилось роковое мгновение, тем больше боялся он предстать перед Престолом Божьим. Он содрогался при мысли о том, как скоро будет низринут в вечность, как скоро встретит взор Творца, перед которым столь жестоко провинился. Удар колокола возвестил полночь. По этому сигналу его должны были отвести на костер. Аббат слушал, как замирают отголоски первого удара, и кровь перестала струиться в его жилах. Каждый последующий удар возвещал ему смерть и муки. Он уже видел, как в темницу к нему входят стражники, и при последнем ударе в отчаянии схватил магическую книгу. Он открыл ее, спешно перелистал до седьмой страницы и, словно опасаясь оставить себе миг на размышления, торопливо прочел роковые строки. Вновь среди молний, грома и серных паров перед ним предстал Люцифер.

– Ты призвал меня снова, – сказал бес. – Так ты образумился? Ты согласен принять мои условия? Они тебе известны. Отрекись от своего права на вечное спасение, отдай мне свою душу, и я тотчас унесу тебя из этой темницы. Пока еще есть время. Решайся, или будет поздно. Ты подпишешь?

– Я должен… Судьба вынуждает меня! Я принимаю твои условия!

– Так подпиши! – ответил демон торжествующим тоном.

Договор и окровавленное перо лежали на столе. Амбросио приблизился к столу, приготовился начертать свое имя, но заколебался.

– Чу! – воскликнул Искуситель. – Они идут. Торопись! Подпиши, и я унесу тебя отсюда во мгновение ока.

Действительно приближались шаги стражников, назначенных отвести Амбросио на костер. Звук этот укрепил монаха в его намерении.

– Что означает этот договор? – спросил он.

– Отдает твою душу мне навеки и безусловно.

– Что я получу взамен?

– Мое покровительство и освобождение из этой темницы. Подпиши, и я тотчас унесу тебя.

Амбросио взял перо. Он поднес его к пергаменту. И вновь мужество изменило ему. Сердце его пронзил ужас, и он опять бросил перо на стол.

– Детские страхи и слабость! – злобно вскричал бес. – Довольно глупостей! Подпиши сей же миг, или станешь жертвой моего гнева!

В эту секунду послышался скрип отодвигаемого засова внешней двери. Узник услышал лязг упавшей цепи. Загремел большой засов. Вот-вот должны были войти стражники. Доведенный до исступления неотвратимой опасностью, трепеща от близости смерти, не видя иного спасения, злополучный монах подчинился. Он поставил свою подпись на роковом договоре и поспешно отдал его злому духу, чьи глаза, когда он получил эту купчую, загорелись злорадным торжеством.

– Возьми! – сказал богоотступник. – И спаси меня. Унеси отсюда.

– Погоди! Ты по доброй воле и навсегда отрекаешься от своего Создателя и Его Сына?

– Да! Да!

– Ты отдаешь мне свою душу навсегда?

– Навсегда!

– Без задних мыслей и уловок? Без будущих призывов к Божественному милосердию?

Последняя цепь упала с дверей темницы. В замке заскрипел ключ. Уже заскрежетали ржавые дверные петли.

– Я твой навсегда и непреложно! – возопил монах, обезумев от страха. – Я отказываюсь от всех надежд на вечное спасение! Я признаю только твою власть! О! Они уже здесь! Не медли! Унеси меня.

Пока он говорил, дверь начала отворяться. Во мгновение ока демон схватил Амбросио за плечо, развернул огромные крылья и вместе с ним взмыл в воздух. Свод разошелся и снова сомкнулся, едва они вылетели из темницы. Исчезновение узника ввергло тюремщика в полную растерянность. Хотя ни он, ни стражники не видели, как монах покинул узилище, запах серы, разлившийся вокруг, объяснил им, кем он был освобожден. Они поспешили доложить об этом великому инквизитору. История о том, как дьявол унес чернокнижника, вскоре стала известна всему Мадриду, и несколько дней вся столица только об этом и говорила. Но постепенно о ней забыли: другие важные или странные события привлекли всеобщее внимание своей новизной, и Амбросио вскоре был забыт так, словно он никогда не существовал. Монах же, поддерживаемый своим адским вожатым, пронесся по воздуху с быстротой стрелы и через несколько секунд был опущен на край обрыва, самого крутого в Сьерра-Морене.

Хотя от инквизиции он спасся, Амбросио пока еще не ощутил никакой радости от своего освобождения. Мысли его занимал роковой контракт, а сцены, главным актером в которых он был, оставили после себя такие воспоминания, что в сердце у него царили анархия и смятение. Никак не мог вернуть ему столь необходимого спокойствия и пейзаж, который позволяла рассмотреть плывшая среди туч полная луна. Хаос в его сердце еще усилился из-за дикости этого пейзажа. Он видел только мрачные пещеры и отвесные скалы, которые громоздились друг над другом, разрывая пролетающие тучи, да редкие купы деревьев, среди искривленных сучьев которых хрипло вздыхал и стонал ночной ветер; он слышал только пронзительные крики горных орлов, гнездящихся на этих пустынных высотах, да оглушительный рев потоков, низвергавшихся с утесов, вздувшись после недавних дождей, и тихий плеск темного ленивого ручья, что, поблескивая в лунных лучах, омывал подножие обрыва. Аббат бросал вокруг себя взоры, полные ужаса. Его адский вожатый стоял рядом с ним и глядел на него со злорадством и презрением.

– Куда ты принес меня? – наконец спросил монах глухим, дрожащим голосом. – Почему я стою в этом жутком месте? Унеси меня отсюда немедленно! Отнеси к Матильде!

Бес не ответил, но продолжал молча смотреть на него. Амбросио не выдержал взгляда демона и отвел глаза, и тогда тот заговорил:

– Он в моей власти! Образец благочестия! Безупречнейший человек! Смертный, жалкими своими добродетелями мнивший сравниться с ангелами. Он мой! Необратимо, вечно мой! Товарищи моих мук! Обитатели ада! Как приятен будет вам мой подарок!

Он помолчал, а затем снова обратился к монаху.

– Отнести тебя к Матильде? – повторил он слова Амбросио. – Жалкая тварь! Скоро ты будешь с ней! Ты заслужил место рядом с ней, ибо ад не может похвастать более страшным грешником, чем ты. Слушай, Амбросио, вот перечень твоих преступлений, о которых ты не ведаешь! Ты пролил кровь двух невинных созданий. Антония и Эльвира погибли от твоей руки. Эта Антония, поруганная тобой, была твоя сестра! Эта Эльвира, убитая тобой, дала тебе жизнь! Трепещи, отъявленный лицемер! Бесчеловечный матереубийца! Кровосмесительный насильник! Трепещи перед непомерностью твоих грехов! И это ты мнил, что недоступен соблазнам, лишен человеческих слабостей и свободен от ошибок и пороков! Или гордыня – это добродетель? Или бесчеловечность – не порок? Узнай же, тщеславный человек, что я давно выбрал тебя добычей! Я следил за движениями твоего сердца, я увидел, что добродетелен ты из тщеславия, а не по велению души, и я выбрал удобное время для соблазна. Я наблюдал, как ты поклоняешься изображению Мадонны точно идолу, и приказал мелкому, но ловкому бесу принять точно такой же облик, и ты охотно поддался улещиваниям Матильды. Твоя гордость упивалась ее лестью, твоей похоти нужен был только удобный случай, чтобы вырваться наружу. Ты слепо угодил в ловушку и не постыдился совершить тот же грех, за который с бесчувственной суровостью осудил молодую монахиню. Это я подставил тебе Матильду; это я открыл тебе доступ в спальню Антонии; это я устроил так, что тебе в руку был вложен кинжал, пронзивший грудь твоей сестры; и это я предупредил Эльвиру во сне о твоих замыслах против ее дочери и таким образом, помешав тебе воспользоваться ее сном, принудил тебя, кроме кровосмешения, добавить к списку твоих преступлений и грубое насилие. Слушай, Амбросио! Если бы ты сопротивлялся еще хоть минуту, ты спас бы и свое тело, и свою душу. Стражники, которых ты слышал за дверью твоей темницы, принесли тебе помилование. Но я уже восторжествовал! Козни мои уже увенчал успех! Едва я успевал намекнуть на преступление, как ты его уже совершал. Ты мой, и сами Небеса не могут исторгнуть тебя из моей власти. Не надейся, что твое раскаяние разорвет наш договор. Вот твое обязательство, подписанное твоей кровью. Ты отказался от милосердия, и ничто не вернет тебе прав, которые ты по глупости отверг. Ты думаешь, твои тайные мысли остались скрыты от меня? Нет, нет, я читал их все! Ты мнил, что у тебя еще будет время для раскаяния. Я увидел твое двуличие, знал бессилие твоей уловки и торжествовал, обманув обманщика! Ты мой навсегда и безраздельно! Я сгораю от нетерпения осуществить мое право, и живым ты эти горы не покинешь.



Слушая речь демона, Амбросио окаменел от ужаса и удивления, но последние слова заставили его очнуться.

– Не покину эти горы живым? – вскричал он. – О чем ты, коварный предатель? Или ты забыл наш договор?

– Наш договор? Но разве я не исполнил того, что обязался сделать? Я ведь обещал спасти тебя из темницы, и только. Но разве я не сделал этого? Разве ты здесь не в безопасности от инквизиции? От всех, кроме меня? Глупец же ты был, что доверился дьяволу! Почему ты не потребовал жизни, власти, наслаждений? Ты все это получил бы. Ты поздно спохватился. Готовься к смерти, преступная тварь! Жить тебе осталось немного.

Ужасны были чувства обреченного грешника, когда он услышал этот приговор. Он упал на колени и воздел руки к Небу. Бес разгадал его намерение и воспрепятствовал ему.

– Как! – вскричал он, устремляя на него свирепый взгляд. – Ты смеешь все-таки молить Предвечного о милосердии? Притворишься кающимся и снова будешь лицемерить? Злодей, оставь надежды на прощение! Вот так я оставлю за собой мою добычу!

С этими словами он вонзил когти в тонзуру монаха и спрыгнул с обрыва. Горные пещеры и вершины отвечали эхом на вопли Амбросио. Демон взмывал все выше, а достигнув неизмеримой высоты, выпустил страдальца. Монах камнем упал сквозь воздушную пустоту. Острый выступ встретил его, и он покатился с обрыва на обрыв, пока, весь разбитый и изувеченный, не замер на речном берегу. Жизнь еще теплилась в его искалеченном теле. Но тщетно пытался он привстать. Сломанные и вывихнутые члены отказывались служить ему, и он не сумел покинуть место, где прервалось его падение. Над горизонтом поднялось солнце, его жгучие лучи палили обнаженную голову умирающего грешника. Тепло пробудило мириады насекомых, и они сосали кровь, сочившуюся из ран Амбросио. У него не было сил отгонять их, и они ползали по его язвам, вонзали жала в его плоть, облепляли его всего и ввергали в самые невыносимые мучения. Орлы слетали с вершин, рвали его тело, кривыми клювами извлекли глазные яблоки из глазниц. Его томила невыносимая жажда. Совсем рядом он слышал журчание речки, но тщетно пытался поползти на звук. Слепой, изуродованный, отчаявшийся, изливая свое бешенство в богохульстве и проклятиях, кляня свое существование, но страшась смерти, которая должна была ввергнуть его в пущие мучения, шесть нескончаемых дней умирал злодей. На седьмой разыгралась сильнейшая буря. Ветры в ярости хлестали скалы и леса. Небо затянули черные тучи, пронизываемые молниями. Дождь лил потоками. Речка вздулась, вышла из берегов, воды ее достигли места, где лежал Амбросио, а когда вернулись в русло, то унесли с собой труп отчаявшегося монаха.

Анаконда