уппу искателей новых путей: молодых писателей, художников, поэтов, драматургов, композиторов — это был удивительно занятный и своеобразный артистический кружок. Местом их встреч служили все те же дрянные ресторанчики в глухих закоулках и даже на главных улицах, близ Таймс-сквер; иногда они собирались у кого-нибудь дома или в моем служебном кабинете, вечером, когда я уходил домой; в таком случае они уверяли меня, что у них срочная работа. И все время только и разговоров было, что о новых певцах, танцовщицах, о новых пьесах и новеллах, только задуманных или уже почти законченных, о статьях и критических очерках, которые должны были вот-вот увидеть свет, о богемных ночных пирушках, которые хоть и не стоили больших денег, зато отличались неудержимым весельем. Денег у этой молодежи, конечно, всегда было в обрез, и потому члены кружка постоянно то занимали друг у друга, то расплачивались с долгами. С тревогой я обнаружил, что наш заведующий отделом оформления, этот доблестный рыцарь богемы, и сторонница литературно-критической школы Уэлсли-Брайан Моур — оказались самыми деятельными членами этого кружка. К нему со временем примкнули и наш технический редактор и многие другие из числа тех, кто так или иначе причастен был к изданию журнала.
Кружок этот, если и не приносил непосредственной пользы, во всяком случае очень оживлял атмосферу вокруг журнала, и я твердо убежден, что с точки зрения «знакомства», «контакта» и «равнения» на основные литературные течения и тенденции — а ведь это необходимо для успеха дела — он был просто неоценим. Он стал своего рода нашей литературной кухней, куда притекало и затем получало известность множество разнообразнейших и интереснейших идей. Здесь обсуждали то нового, дотоле никому неведомого тенора, которого следовало пригласить из-за границы и с помпой представить падким до знаменитостей американцам, то молодого скульптора или художника, о котором в Америке не имели и понятия, то выдающегося актера, то поэта или писателя. Я слушал бесконечные пересуды о новейших направлениях в скульптуре, в живописи, в литературе, — они с минуты на минуту должны были поразить мир. Духом пылкой, мечтательной юности веяло от этого кружка. Вся эта молодежь жадно тянулась к знанию и была исполнена самых радужных надежд, и я частенько спрашивал себя, кому из них суждено осуществить свои мечты — да и суждено ли.
Однако в отношении Л. у меня не было ни малейшего сомнения. Правда, он начал усваивать все более легкомысленные привычки, стремился быть в самом центре беспутного веселья, царившего в кружке; временами он стал выпивать — главным образом, по-моему, под влиянием нашего сумасбродного заведующего отделом оформления, человека, который не знал чувства меры ни в делах практических, ни в вопросах искусства и во что бы то ни стало хотел превратить свою жизнь в непрерывную вакханалию. Я не раз слышал, как на предложение куда-нибудь отправиться и повеселиться всем вместе Л. категорически заявлял: «Нет, нет. Я не пойду. Мне надо домой». Ему хотелось поработать над рассказом или дописать статью. Нередко он прибавлял, что присоединится к ним позже, если к тому времени, как закончит работу, он застанет компанию в условленном месте. Развлечения, как видно, никогда не отражались на его работе.
Именно в ту пору я по-настоящему понял, чем питалось его дарование и какого размаха оно было. Он был буквально без ума от европейской и прежде всего французской школы и манеры письма. Он тщательно изучал творчество, характер и перипетии жизни (более всего, боюсь, последнее) таких писателей, как Мопассан, Флобер, Бодлер, Бальзак, Мюссе, Жорж Санд, Додэ, Дюма-сын, Золя, а из более поздних — Эрвэ, Бурже, Луис и их современники. Однако самым глубоким и сильным было его пристрастие к Мопассану; он восхищался им самим, его творчеством, его стилем, его широкими взглядами на жизнь, отсутствием у него моральных, религиозных или даже сентиментальных предрассудков. Я глубоко убежден, что в начале своей литературной карьеры он рабски подражал Мопассану во всем, хотя, естественно, не мог ни отрешиться от американской психологии, ни избавиться от влияния среды, в которой вырос. Один критик и издатель из Западных штатов, которому до встречи со мной Л. посылал свои рукописи и с которым связывал свои надежды, написал мне уже после его смерти письмо; говоря о периоде, предшествовавшем моему знакомству с Л., человек этот пишет: «Он был помешан на искусстве «конца века», которое вошло тогда в такую моду и от которого (надеюсь, мне это зачтется на том свете) я всеми силами старался его отвратить». Полагаю, что так оно и было, и тем не менее Л. все еще находился под сильным влиянием этой литературы. Он обожал Обри Бердслея и новейших французских живописцев, Верлена, Бодлера, Ропса, группу «Желтая книга», даже Оскара Уайлда, хотя у него самого взгляды на жизнь были гораздо более материалистические, плебейские, даже радикальные.
К несчастью для Л., нашему хозяину и издателю вдруг взбрело на ум активно вмешаться в дела журнала. До сих пор он следил лишь за тем, чтобы наш «Бродвей» приносил барыши, теперь же, поскольку журнал стал привлекать всеобщее внимание, хозяин решил пожать плоды его литературного и художественного успеха, более того — прослыть его истинным вдохновителем и движущей силой — опасность, которой я отнюдь не предвидел, когда принимал на себя обязанности редактора. Между нами был уговор, что он не будет вмешиваться в сферу моей деятельности, но теперь он надумал создать нечто вроде редакционного совета, куда бы вошел он сам и те сотрудники, которых я же в последнее время и привлек.
Возражать было трудно, к тому же это не так уж сильно огорчало меня. Я еще раньше решил, что редактирование этого журнала — лишь этап в моей жизни. То же самое, по-моему, можно было сказать и о Л., хотя он все более входил во вкус нашей журнальной работы. Между тем я еще не видел возможности устроить свои дела по-иному и уйти из редакции; на какое-то время я застрял там, чувствуя себя почти что сторонним наблюдателем. И вот тут-то я, к своему великому огорчению, заметил, что Л. стал все больше подпадать под влияние человека, который, по-моему, мог ему только повредить. М. отнюдь не годился ему в наставники. Человек не лишенный блеска, но чрезвычайно поверхностный и корыстолюбивый, М. был убежден, что обладать такими вполне осязаемыми благами, как дома, земельные участки, акции разных предприятий, а также получить доступ в клубы и иные сферы, где вращаются люди богатые и преуспевающие, — значит достигнуть всего, к чему стоит стремиться на свете. М. почти ничего не смыслил ни в искусстве, ни в литературе, ни в том тончайшем и неуловимом, от чего зависит лицо журнала и особенно — писателя, и, однако, считал себя в этих делах знатоком. Более того, он старался обзавестись друзьями не только среди тех, кого я мог бы привлечь к работе в журнале, — при условии, конечно, что эти люди оказались бы чем-то полезны ему, — но и среди литераторов куда более преуспевающих, составивших себе имя более обыденными и пошлыми писаниями, тех, у кого уже были приверженцы и кто умел извлекать для себя и для журнала прибыль из своих сочинений, каковы бы они ни были. М. только и говорил, что о деньгах: деньги всемогущи, за деньги можно все купить и всего достигнуть, материальные блага — превыше всего. Он хотел воспевать в своем журнале золотого тельца и в то же время — как это ни парадоксально — хотел, чтобы здесь были представлены лучшие силы литературы и искусства.
Это, разумеется, было совершенно неосуществимо; однако он умел подходить к людям легко и непринужденно и на первых порах многим нравился; он был всегда весел и в некоторых отношениях почти неотразим, отнюдь не груб и не утомителен. И он очень рьяно принялся за дело, стараясь сблизиться с теми, кто окружал меня; он вел долгие и таинственные беседы о том, как лучше наладить журнал, без стеснения намекал на блестящие перспективы, которые ожидают всех и каждого — особенно того, с кем он в данную минуту разговаривал. Как ни странно, но М. — этот необычный для круга Л. и, я бы сказал, глубоко чуждый ему человек — чем-то чрезвычайно понравился юноше.
Я не хочу утверждать, что это влияние оказалось роковым. Оно могло бы принести Л. даже пользу, будь он постарше или поуравновешеннее. Но, мне кажется, дружба с М. позволила Л. слишком быстро достичь того, что должно даваться далеко не сразу. Ибо М. знал толк как раз в тех вещах, которых Л. следовало всячески остерегаться, — он любил во всем показной эффект, пошлые удовольствия, какими упивается ночной, праздный, богатый Нью-Йорк. В этом отношении я не встречал человека более обольстительного и ловкого, — никто не умел так хитро воспользоваться кем-нибудь ради своих тщеславных целей, а затем преспокойно отвернуться от него. М. обладал поистине талантом придавать всему безвкусному и никчемному видимость чего-то значительного и даже совершенного. На первых порах Л. не раз, по его же выражению, «крыл хозяина на все корки» (конечно, только за глаза): он высмеивал торгашеский взгляд издателя на общество и на деньги, говорил, что у М. идеалы лавочника со Среднего Запада, но, как я отлично видел, уже тогда яд этих пошлых идеалов проник в его душу. Ведь нельзя забывать, что Л. был совсем новичок в Нью-Йорке, почти мальчик, до сих пор он всегда нуждался и, надо думать, слегка завидовал благополучию этого человека, его успеху, видному положению и даже тому мелкотравчатому величию, которое издатель старался придать себе.
И все же это могло бы еще оказаться не столь зловредным, будь возле Л. человек, способный предостеречь его от неверных шагов, удержать от измены самому себе, своему таланту, своему строгому вкусу, но вокруг него вились одни прихвостни и подхалимы.
Некоторое время спустя я ушел от М. и стал работать редактором в другом месте. Мне приходилось просматривать почти все выходящие журналы; и вот во многих из них, особенно в изданиях М., который тогда необычайно процветал, я все чаще с беспокойством встречал рассказы Л. Они были написаны с подлинным мастерством, говорили о строгом вкусе и зорком глазе, но при этом в них появилось то, чего я опасался с самого начала — признаки явного компромисса. Кто-то привил ему проклятый порок всей американской литературы — неизбежный счастливый конец. К моему искреннему