Первая лодья, с привязанным к корме карбас-ком, а вслед за ней и остальные переправились через озеро, вошли в неширокую протоку и в скором времени достигли реки.
— Поворачивай налево, — сказал Моргун, — к обеду до падуна добежим, а оттуда до села рукой подать. К ранней паужине[26] моря достигнем, только бы благополучно через падун проскочить.
Не успел толмач Моргуновы слова пересказать, как загалдели ватажники. На солнце показывают, шумят. Тут старший что-то приказал, и все лодьи причалили к берегу. Разожгли костры, наварили каши. Наелись и повалились спать. Оставили одного дозорного.
Смекнул Моргун: «Время ведут, не иначе как для того, чтобы ночной порой на село напасть».
Спали ватажники долго. Дозорные два раза сменялись. Солнышко далеко за полдень укатилось. Около поздней паужины время было, когда выбрались на стремнину. Грести не понадобилось. Течение быстрое — знай править поспевай.
От переката к перекату спускаются лодьи. Солнышко уж по-ночному пошло — в эту пору оно у нас не закатывается, — как послышался шум, будто гром вдалеке гремит либо мельница работает.
— Скажи, пусть к берегу приворачивают! — крикнул Моргун толмачу. — До падуна недалеко осталось, не больше трёх вёрст. Слышишь шум? Скоро быстрина пойдёт, надо приготовиться.
Причалили. Моргун через переводчика поясняет:
— Теперь лодьи надо крепко связать одна с одной. Отсюда гусем пойдём, и в пороге чтобы ни одна не отстала да в сторону не зарыснула в самой страшной быстрине. Ведь в эдакой страсти, ежели чуть влево либо вправо собьётся, гибели не миновать. А я на карбаске передом спускаться стану.
Связали крепко-накрепко лодьи нос к корме, нос к корме, а впереди первой — помор на своём карбаске к носу первой лодьи привязан.
Оттолкнулись от берега и только на средину реки выбрались, как подхватило их быстриной, только берега замелькали. Да всё скорее, скорее, будто с горы на лыжах, а шум-гром уж в грохот перешёл.
Присмирели ватажники, лица посуровели. Сидят молча. Кто за что держится — не до разговоров им. Да в таком шуме-грохоте всё равно ничего и не слышно было. Только летят мимо приметные помору берега. Вот впереди показалась хорошо знакомая старая покляпая[27] берёза… «Ну, теперь самое время», — подумал Моргун. И он будто от неожиданного толчка упал на кормовое сиденье. Левой рукой — он был левша — выхватил из ножен острый поморский нож и, когда нос карбаска оказался над самой кручей, изо всей силы полоснул по канату…
Лёгкий Моргунов кар басок тут же оторвался от тяжёлых лодей. Он пробкой заплясал на быстрине и соскользнул с первого уступа. Этот первый порог — сажен пять — не столь крутой. Главная-то страсть впереди — другая круча. Там река почти отвесно падает вниз ещё сажен на семь, и дальше идёт крутой уклон — сажен десять, — сплошь усыпан острыми каменьями, и вода тут как в котле кипит.
Не успел рыбак оглянуться — до того ли было? — как ухнул карбасок со второго уступа вниз, и так это ловко вышло, что только чуть зачерпнул носом да самого Моргуна окатило потоком с ног до головы. Выровнялся карбасок, и помор сумел его направить в узенькую протоку между каменьями.
А тяжёлые лодьи, связанные одна с другой, в ту пору миновали первый уступ, и не успели ватажники оглянуться, как их снесло и со страшной силой бросило со второй кручи…
Первая лодья сперва стала внизу на попа, а потом перевернулась вверх дном. Тут же на неё обрушилась другая. Третья тоже нырнула носом и тоже опрокинулась кверху дном. Последняя, четвёртая, нырнула сверху, и вся эта мешанина из людей, лодей, вёсел, мачт и всякого плавучего скарба завертелась в пенистой круговерти и стремительно понеслась по крутому уклону прямо на каменья…
Тем временем Моргун на своём карбаске, с багром в руках, сновал между каменьев в извилистой протоке, и оставалось ему всего каких-нибудь две сажени до тихой воды. И тут неожиданно лодчонка накренилась, черпанула бортом воду, а рыбак как раз в ту минуту перебегал с носу на корму, не удержался на ногах и упал за борт.
Карбасок завертело, подкинуло на острый камень и разбило. Всё это видели с берега те односельчане, что первыми успели прибежать из села к падуну.
Упал Моргун в воду и больше ни разу не вынырнул. То ли разбился, падая, о подводный камень, то ли ещё что случилось…
В скором времени подоспели и остальные односельчане к падуну и сколько ни искали Моргуна и в том месте, где он упал за борт, и ниже по всей реке — и кошки забрасывали, и сетями и баграми прошли по всей реке, а после и в море по берегам искали — всё напрасно: нигде найти не удалось…
Утонувших ватажников в разных местах пониже падуна почти всех выловили и схоронили. В кожаной суме ихнего атамана были разные бумаги и карта поморского берега. После из этих бумаг узнали, что собирались они грабить не только наше село. Говорилось там и о других деревнях, да не пришлось им свой чёрный замысел исполнить. Помор Моргун вовремя догадался и жизни не пожалел, спас село. И вот с тех пор безымянный падун и стал называться Моргуновым падуном.
Для увеселенья
В семидесятых годах прошлого столетия плыли мы первым весенним рейсом из Белого моря в Мурманское.
Льдина у Терского берега вынудила нас взять на всток[28]. Стали попадаться отмелые места. Вдруг старик рулевой сдёрнул шапку и поклонился в сторону еле видимой каменной грядки.
— Заповедь положена, — пояснил старик. — «Все плывущие в этих местах моря-океана, поминайте братьев Ивана и Ондреяна».
Белое море изобилует преданиями. История, которую услышал я от старика рулевого, случилась во времена недавние, но и на ней лежала печать какого-то величественного спокойствия, вообще свойственного северным сказаниям.
Иван и Ондреян, фамилии Личутины, были родом с Мезени. В свои молодые годы трудились они на верфях Архангельска. По штату числились плотниками, а на деле выполняли резное художество. Старики помнят этот избыток деревянных аллегорий[29] на носу и корме корабля. Изображался олень и орёл, и феникс и лев; также кумирические боги[30] и знатные особы. Всё это резчик должен был поставить в живность, чтобы как в натуре. На корме находился клейнод, или герб, того становища, к которому приписано судно.
Вот какое художество доверено было братьям Личутиным! И они оправдали это доверие с самой выдающейся фантазией. Увы, одни чертежи остались на посмотрение потомков.
К концу сороковых годов, в силу каких-то семейных обстоятельств, братья Личутины воротились в Мезень. По примеру прадедов-дедов занялись морским промыслом. На Канском берегу была у них становая изба. Сюда приходили на карбасе, отсюда напускались в море, в сторону помянутого корга[31].
На малой каменной грядке живали по нескольку дней, смотря по ветру, по рыбе, по воде. Сюда завозили хлеб, дрова, пресную воду. Так продолжалось лет семь или восемь. Наступил 1857 год, весьма неблагоприятный для мореплавания. В конце августа Иван с Ондреяном опять, как гагары, залетели на свой островок. Таково рыбацкое обыкновение: «Пола мокра, дак брюхо сыто».
И вот хлеб доели, воду допили — утром, с попутной водой, изладились плыть на матерую землю[32]. Промышленную рыбу и снасть положили на карбас. Карбас поставили на якорь меж камней.
Сами уснули на бережку, у огонька… А ночью ударила штормовая непогодушка. Взводень, вал морской, выхватил карбас из каменных воротцев, сорвал с якорей и унёс безвестно куда.
Беда случилась страшная, непоправимая. Островок лежал в стороне от расхожих морских путей. По времени осени нельзя было ждать проходящего судна. Рыбки достать нечем. Валящие кости да рыбьи черёва[33] — то и питание. А питьё — сколько дождя или снегу выпадет.
Иван и Ондреян понимали своё положение, ясно предвидели свой близкий конец и отнеслись к этой неизбежности спокойно и великодушно.
Они рассудили так: «Не мы первые, не мы последние. Мало ли нашего брата пропадает в относах морских, пропадает в кораблекрушениях. Если не станет ещё двоих рядовых промышленников, от этого белому свету перемененья не будет».
По обычаю надобно было оставить извещение в письменной форме: кто они, погибшие, и откуда они, и по какой причине померли. Если не разыщет родня, то, приведётся, случайный мореходец даст знать на родину.
На островке оставалась столешница, на которой чистили рыбу и обедали. Это был телдос, звено карбасного поддона. Четыре четверти в длину, три в ширину.
При поясах имели промышленные ножи — клепики.
Оставалось ножом по доске нацарапать несвязные слова предсмертного вопля. Но эти два мужика — мезенские мещане по званью — были вдохновенными художниками по призванью.
Не крик, не проклятье судьбе оставили по себе братья Личутины. Они вспомнили любезное сердцу художество. Простая столешница превратилась в произведение искусства. Вместо сосновой доски видим резное надгробье высокого стиля.
Чудно дело! Смерть наступила на остров, смерть взмахнулась косой, братья видят её — и слагают гимн жизни, поют песнь красоте. И эпитафию[34] они себе слагают в торжественных стихах.
Ондреян, младший брат, прожил на островке шесть недель. День его смерти отметил Иван на затыле достопамятной доски.
Когда сложил на груди свои художные руки Иван, того нашими человеческими письменами не записано…
На следующий год, вслед за вешнею льдиной, племянник Личутиных отправился отыскивать своих дядьёв. Золотистая доска в чёрных камнях была хорошей приметой. Племянник всё обрядил и утвердил. Списал эпитафию.