Теперь Елена сидела у окна и смотрела на залитое заревом небо.
Василий Ильич подошел к ней.
-- Я вам не помешаю, если сяду здесь? -- произнес он, не зная, как начать.
-- Садитесь!
В окно смотрело розовое, моментами вспыхивающее, моментами бледнеющее небо.
С карточных столов доносились к ним отрывочные восклицания игроков...
-- Вы надолго сюда приехали, Елена Дмитриевна? -- тихо спросил Караваев.
-- Не знаю. Я, может быть, останусь здесь.
-- Зачем?
Елена не ответила. Потом отвернулась от окна, посмотрела на Караваева своим странным, почти пронзительным, как будто кричащим в душу, взглядом и начала расспрашивать его быстро, деловито:
-- Как вас зовут?
-- Василий Ильич Караваев.
-- Вы здесь недавно?
-- С сегодняшнего дня.
-- На службе?
-- Да.
-- Будете заведовать шахтой?
-- Да. Шестой.
На минуту Елена прекратила свой допрос, потом заговорила тихо и вдумчиво:
-- Мне говорили, что русских инженеров здесь держат только так, для видимости, потому что закон требует... А распоряжаются всем иностранцы, хозяева рудника...
-- Я еще ничего не знаю, -- ответил Караваев. -- Но я во всяком случае не примирюсь с ролью подставного лица.
-- Вы будете сами спускаться в шахту? Следить за работой?
-- Ну, конечно!
-- А ведь они этого не делают... У них все делают штейгеры... А с шахтерами вы сблизились?
-- Я к этому стремлюсь.
-- Вы думаете, что это возможно?
-- Я ничего не знаю. Но это первая моя задача.
Елена задумалась. Василий Ильич не прерывал молчания.
-- Это так ужасно! -- тихо начала Елена, и ее глубокие глаза опять вспыхнули пугающим и волнующим огоньком. -- Я видела такие низкие, низкие проходы... Люди работают, стоя на коленях, из галереи в другую пробираются на четвереньках... В одном месте лежа на спине работают... И такие они черные, как сама шахта... А глаза блестят...
Внезапно Елена схватила Караваева за руку и испуганным шепотом произнесла:
-- Это -- морлоки...
-- Кто? -- переспросил Василий Ильич.
-- Морлоки... Это я недавно книгу такую читала... английского писателя... фантастическое путешествие в далекое будущее человечества. Странная книга... Представляется, что человечество разделилось на два разных вида существ: надземных -- "элоев" подземных -- "морлоков"... Элои -- беззаботные, красивые и боятся тьмы. Морлоки -- чудовищно-безобразные, злые и боятся света. Морлоки работают на элоев, но зато едят их...
-- Дикая фантазия! -- горячо произнес Василий Ильич. -- Человечество идет к равенству и слиянию, а не к разделению! Это какой-то бред, оскорбительный и злобный... клевета на будущее! Поругание самого святого, что живет в нас -- мечты о всеобщем счастье!
Елена вздрогнула:
-- Ах, мечта! Что мне в этой мечте, когда, пока нельзя жить, дышать нельзя... от ужаса... от стыда!.. -- И, закрыв руками лицо, она продолжала: -- Морлоки!.. На меня эта книга не произвела большого впечатления, когда я читала, ее... я даже думала, что забыла ее, -- ведь я так много прочла с тех пор... А сегодня вдруг... Вот сейчас только, когда я с вами разговаривала, вся эта картина встала вперед глазами, словно я сама ее видела... Знаете, там, в шахте, когда я смотрела на шахтеров и встречала их злобный взгляд, у меня было такое ощущение, будто я уже раз видела и испытала... Теперь я поняла... Это -- морлоки!
В это время в гостиной послышались шум и движение. Одна из дочерей нотариуса выиграла партию в лото и от радости захлопала в ладоши, захохотала, наполнила шумом весь дом.
Но еще не удовлетворившись этим, она подбежала к Елене и Караваеву, чтобы поведать им свою удачу.
-- Понимаете? -- вся разгоревшись, рассказывала она. -- У меня все числа покрыты, не хватает только "22"... Я сижу и шепчу: двадцать два, двадцать два... И вдруг...
-- Это неинтересно! -- резко оборвала ее Елена. -- Как вам не стыдно! Ведь вы не девочка!
Барышня смутилась, сделала обиженную физиономию и собиралась уйти, но почему-то раздумала и села против Караваева.
-- Вы вместо Скулыгина? -- спросила она, обращаясь к нему.
-- Кажется. Я на шестой шахте, -- ответил Караваев.
-- Ну, да. Значит, вместо него... А его тоже звали Василий Ильич!.. Он такой был интересный... Бедняжка!
-- А что такое? -- спросил Василий Ильич.
-- Как? Вы разве не знаете? Это такой ужасный случай! Он спускался в шахту, клеть оборвалась... Вы, Василий Ильич, будьте осторожнее и остерегайтесь шахтеров.
-- Почему же?
-- Ах, ведь это настоящие звери! Ведь это они канат подрезали, когда Скулыгин спускался... Так все говорят!
Елена поднялась, подошла совсем близко к Василию Ильичу и, сверкнув в его глаза полным отчаяния взглядом, процедила сквозь зубы:
-- Морлоки!
И, сказав это, она куда-то торопливо ушла.
-- Странная эта Елена! -- заговорила барышня, обращаясь к Василию Ильичу. -- Говорят, что она не совсем нормальная... Вы не находите?
Но Василии Ильич ничего не ответил.
V.
В течение двух месяцев Караваев почти безвыездно жил при шахте.
Штейгер Борис Петрович, человек угрюмый и молчаливый, выказывал явное недовольство молодым инженером. До него он был полным хозяином, а теперь всем до мелочей распоряжался Василий Ильич. Это обижало штейгера, раздражало его. В виде протеста он без приказания ничего не делал, так что Караваев теперь должен был обо всем помнить, за всем следить. Иногда ему хотелось рассеяться, съездить в город, побывать у Ременниковых, но он не мог отлучиться, не полагаясь больше на штейгера.
Улучшилось ли что-нибудь в жизни шахты от того, что Караваев отдал ей все свое время, все свои помыслы, -- об этом он не раз задумывался. Но решить этот вопрос было нелегко. Шахтеры относились безразлично к тому, кто управляет работой и кто распоряжается ими, штейгер или инженер. Это безразличие было такое холодное и тупое, что Караваева временами охватывало отчаяние.
За это время Василий Ильич присмотрелся к углекопам.
Казалось, это -- особая порода людей. Между тем это были обыкновенные русские мужики. Робкие, тихие, пришибленные, стекались они с разных концов России. Здесь были белорусы из Витебской и Могилевской губерний, черниговские и харьковские "хохлы", смоленские и калужские "кацапы". Даже на далекий север -- в Вологодскую и Архангельскую губернии -- дошли слухи об обильных заработках в южных каменноугольных копях, и оттуда пригнала нужда рослых, худощавых и скуластых людей. С разных концов России привезли они сюда свои нравы, свой разнообразный говор, свои песни, свою веру.
Но, вступив на эту землю, они все теряли.
Здесь не было белорусов и малороссов, южан и северян, как не было бледнолицых и смуглых. Все были черные. Все были "шахтеры". Одно лицо, один язык, одни нравы, одни песни. Угольной пылью, въедающейся в кожу, быстро окрашивались лица и все тело вновь прибывших. Черная тьма подземных галерей придавала общий воспаленный блеск всем взглядам, и оттого не было здесь серых, карих, синих или черных глаз, а были только "шахтерские" глаза, блестящие подземным блеском на одинаково запыленных лицах. Из десятков речей создалось одно наречие -- "шахтерское", отобравшее из всех говоров самые резкие, злобные и бесстыдные слова. И даже женщины и дети, которые вслед за работниками съехались сюда из разных мест, потеряли свое лицо, колорит родной губернии, слились в одну серую, однообразную массу.
Когда они работали, эти люди подземного племени, они были угрюмые, серьезные и жадные. Расценка, почти везде подельная, подзадоривала их жадность. В удушливой атмосфере шахты, где человеку в течение часа делалось тошно до дурноты, они работали двенадцать часов беспрерывно, а когда приходила смена, казалось, с сожалением бросали работу, и были между ними такие, которые не выходили из шахты по нескольку дней. На самые опасные работы, которые оплачивались выше обыкновенных, но где жизнь работника висела на волоске, они шли охотно, и не было отбоя от ждущих очереди на такие работы. Так велика, так слепа была их жадность, когда они работали.
Когда они отдыхали, эти люди подземного племени, они были шумливы, жестоки и расточительны. В городе, куда со всех окрестных рудников стекались рабочие в дни отдыха, этих дней боялись и в то же время с нетерпением ждали. Трепетали перед жестокостью и озлобленностью вышедших на поверхность жителей подземелья и в то же время предвкушали выгоды их безумной расточительности. То, что жадно копилось в темноте катакомб, то, что добывалось с таким трудом, щедрой рукой разбрасывалось во все стороны, как лишнее, ничего не стоящее. Может быть, солнце ослепляло привыкших к тьме, или свежий воздух вселил безумие в груди, привыкшие вдыхать копоть и смрад, -- иначе нельзя было этого понять. Все двери открывались перед ними в городке, и если бы вздумали одну дверь закрыть, они со злобным хохотом выломали бы ее. И богатеющие от их расточительности купцы нигде не могли отделаться от них: в партере театра, в "дворянском" отделении трактира, в вагоне второго класса -- везде был отдыхающий шахтер, шумный, уверенный, жестокий; раб жизни, ставший хозяином ее.
В казармах и хижинах, где жили семьи рабочих, царили пьянство, грязь, разврат и не знающая предела жестокость. Ни в мужчинах ни в женщинах и детях не было смирения, добродушия, даже веры -- все это они оставили в далекой родной деревне. Здесь ругались с невероятным цинизмом, истязали женщин и детей с злодейской беспощадностью, расправлялись друг с другом за обиду ножами и топорами. И темнее, безотраднее здесь было, чем в шахте.
Становилось страшно за людей, которые не знали любви, а только ненависть. Ненавидели шахту за то, что она темна и сыра; ненавидели солнце за то, что оно светит не для них. Тех, кто сильнее их, ненавидели за силу; кто слабее -- за слабость. Ненавидели бедность и богатство; труд и безделье; смерть -- за то, что она стерегла их на каждом шагу; жизнь -- за то, что она была страшнее смерти; ненавидели себя, свои семьи и товарищей; ненавидели человека и, кажется, самого Бога.