Моррисон. Путешествие шамана — страница 4 из 48


2.


В сентябре 1994 года на аукционе «Кристи» в Нью-Йорке были проданы двадцать шесть рисунков Джима Моррисона, которые он сделал в возрасте пятнадцати и шестнадцати лет, учась в школе в Аламеде. Нынешний хозяин коллекции мне не известен, а продавцом был человек по фамилии Форд, когда-то учившийся в школе вместе с Джимом. Мальчишеские рисунки давнего приятеля валялись у него то ли на чердаке, то ли в сундуке много лет, пока он, наконец, не вспомнил о них. Прошло еще двенадцать лет, и на интернет-аукционе Ebay.com были выставлены литографии, сделанные с этих рисунков. Тираж составлял 250 экземпляров, цена за коллекцию – 1031 доллар. Литографии продаются до сих пор.

Эти рисунки выдают все несчастье подростка Моррисона. Он рос в нормальной, полной семье, у него были папа, мама, бабушка, дедушка, брат, сестра, но кажется, что когда он рисовал свои картинки, то скалился, как маленький зверек, загнанный в угол. Это худосочные рисунки, в некоторых из которых части человеческих тел закрыты черной плашкой со словом «censored». Это карикатуры на людей, которые зачем-то садятся трупу на лицо, занимаются сексуальными извращениями, мастурбируют, скалят рожи. Ноль сочувствия, одна только едкая насмешка пронизывает рисунки. Они сделаны с явной целью уязвить, задеть, оскорбить. Его отвращение к миру столь сильно, что не исключает и самого себя. На автопортрете Джеймс Дуглас Моррисон, мальчик из добропорядочной американской семьи, сын морского офицера и домохозяйки, похож на мерзкую обезьяну. Это странно. Никто никогда ни в каком возрасте не считал его уродливым, никто никогда не видел в нем обезьяну. Наоборот, люди находили (и до сих пор находят) его красивым, соблазнительным, эротичным, привлекательным, героическим, однако он, глядясь в зеркало, видел что-то другое.

Его рисунки свидетельствуют о шоке жизни, об ужасе жизни, о страдании жизни. Это рисунки мальчика, который не может справиться с черным светом, льющимся в его мозг. В этом свете все предстает не таким, каким было только что, в счастливом, наполненном солнцем, безмятежном детстве. И не таким, каким изображают ему жизнь его добропорядочные родители. Он не может справиться со знанием о том, что человек смертен, и что человек уродлив, и что человек сексуален, и что мастурбация постыдна, и что существуют извращения. С родителями говорить про это невозможно. Рисунки потому и попали к однокашнику по фамилии Форд, что художник опасался хранить их дома. Вот тут, с этих тайных рисунков, нацарапанных тонким пером на плотном листе бумаги, с этих дурацких картинок, на которых дурацкие люди делают идиотские вещи, и начинается отщепенец и поэт Джим Моррисон.


В первом, самом раннем и самом глубоком воспоминании, которое взрослый Джим Моррисон отыскивал в своей душе, он видел застекленную террасу, на которую бабушка выводит за руки маленького мальчика и его сестру. Дети босые, в пижамах. Только что их подняли из постели. Бабушка хочет, чтобы они посмотрели, как с океана надвигается ураган. Маленький мальчик стоит, молча приникнув лицом к холодному стеклу, и видит, как ветер яростно треплет листья пальм на высоких стволах. Небо быстро темнеет. Двор и улица пусты. В мире тревожно. В серых тучах вдруг сияет маленькая молния-змейка.

У мальчика Джима была своя космогония, довольно-таки странная. Он представлял Вселенную в виде огромной змеи, все тело которой покрыто миллионами миллионов сияющих чешуек, и каждая из них – это человек, или собака, или лев, или ландшафт, или яблоко, или река, или радуга, или любое другое явление нашего бесконечно богатого мира. Огромная змея свивается в кольца и медленно ползет, поднимая серебристую голову с маленькими красными глазами. От ее движений по миллионам чешуек проходит волна. Так он представлял себе жизнь. В этом странном, ненаучном представлении было что-то доисторическое, словно мальчик жил не в белом доме с холодильником и телевизором в штате Флорида во времена президента Эйзенхауэра, а в глинобитной хижине на берегу Нила во времена фараона Рамзеса.

Его маленькая детская жизнь с самого начала была подключена к огромному резервуару времени. Родители говорили ему, что его предками были жители гор, древние шотландцы, воинственные люди в клетчатых килтах, умелые в стрельбе и фехтовании; сам же он, до поры до времени исправно ходивший в пресвитерианскую церковь, зачарованно слушал истории о древних христианах, исповедовавших свою веру в пещерах Иудеи и Самарии. Древние христиане были не похожи на празднично одетых, причесанных, благоухавших одеколоном американцев, что собирались в церкви; оборванцы с курчавыми бородами и прокаленными солнцем твердыми мускулистыми телами жили в той самой пустыне, где Дьявол искушал Христа. В этой же пустыне отшельникам являлись демоны. Маленький Джимми проделал свой тайный путь, ведший от смиренной молитвы, растворявшей его в Боге, к внезапному ощущению своего неповторимого тела и не желающего смиряться разума; от губ, тихо шевелящихся в ночи, произнося Отче Наш, к губам, радостно выкрикивающим самые дикие богохульства. К десяти годам он уже имел собственную религиозную историю, не менее захватывающую, чем религиозная история стран и народов.

Это была потаенная история одинокого мальчика. В семье ему не с кем было говорить о пророках, демонах, древних христианах, искушениях и спасении. К отцу он, его брат и сестра должны были обращаться, как подчиненные во флоте, прибавляя к каждой фразе слово «сэр». Разрешите встать из-за стола, сэр? Разрешите уйти из дома до шести часов вечера, сэр? Так говорил маленький человек, стоя перед большим, который строго кивал в ответ. Двойная жизнь была неизбежна, умение прятать мысли и скрывать чувства становилось основой выживания. Для одномерных взрослых, помешанных на четких правилах поведения, этот мальчик мог казаться странным, скрытным, двуличным, иногда опасным, иногда глупым и не понимающим самых простых вещей. Но порой, вдруг, он казался учителям в школе умным не по годам, чересчур умным, излише и опасно умным.

Из всего, что он сочинил до 1965 года, сохранились только два стихотворения. Оба свидетельствуют о том, что он не просто знал факты прошлого, а переживал их. Одно стихотворение, посвященное службе почтовой доставки «Pony Express», он написал в возрасте десяти лет, пораженный мужеством маленьких лошадок, которые в шестидесятые годы девятнадцатого века доставляли письма через прерии, горы и пустыни. Другое, Horse Latitudes, окруженное странными пугающими звуками, было издано в 1967 году на альбоме Strange Days; в нем рассказывается о лошадях, которых в штиль сбрасывали с парусников в Сарагассовом море. Многие не верили, что Моррисон написал такое сложное стихотворение в юном возрасте, еще учась в колледже, но он настаивал на этом. По стилю оно неотличимо от его позднейших творений, в которых мир предстает разбитым на куски, и в каждом осколке отражается чье-то искаженное лицо, и цельной картины нет, а между строк тяжелыми испарениями поднимаются абсурд и жестокость.


В начале шестидесятых годов он жил у бабушки с дедушкой в городке Клируотер во Флориде. Дом Пола и Каролины Моррисон находился по адресу 314 Норт Ошеола авеню. Он был снесен бульдозером 15 августа 2006 года; теперь тут стройплощадка, где возводятся фешенебельные башни. Это был просторный американский дом, внахлест обшитый вагонкой (сайдинга тогда еще не существовало), крашенной в белый цвет. Типичный американский дом, просторный, с большими окнами, с застекленными до середины высоты дверями, но на русский взгляд чересчур легкий и непрочный. У нас бы этот дом назвали дачей. Нет в нем основательности жилища, которое своими толстыми стенами должно защитить человека от снега, холода, ветра и прочих грубостей жизни.

Застройщики, купившие участок на Ошеола авеню и снесшие дом, где Моррисон провел детство, вложили в дело миллионы долларов, но не пренебрегли и пустяками. Они разобрали пол в комнате, где жил мальчик Джим, и выставили его на продажу. Возможно, какой-нибудь богатый поклонник Doors велел уложить эти доски поверх ковров в своем особняке и теперь с наслаждением ходит по ним босиком, вступая таким образом в непосредственный контакт с духом Повелителя Ящериц. Впрочем, на продажу был выставлен не только пол, но и окна, в которые смотрел шестнадцатилетний Джимми, а также две ручки, снятые с двери, ведшей с улицы в его комнату. Я посмотрел на эти ручки: обыкновенные деревянные кругляши, покрытые лаком. Такие и по сей день можно купить в любом магазине стройтоваров что в Америке, что в России. У меня такие стоят на дверях на даче. Ничего в них нет примечательного, если не считать, что они хранят тепло его ладони.

Самое главное обстоятельство в жизни Моррисона тех лет состояло в том, что он имел отдельный вход в дом. Он мог прийти когда хотел и уйти когда хотел: потрясающая привилегия для подростка. Эта узкая дверь находилась на задах дома, к ней вели три деревянные ступеньки, которые он, скорее всего, перепрыгивал одним махом. В его комнате было три окна с частым переплетом. На этом наши знания о топографии дома заканчиваются; мы понятия не имеем, где стояли кровать и стол и что вообще еще находилось в его комнате. Из воспоминаний жителя городка Клируотер Фила Андерсона, опубликованных в газете «San Petersburg Times», мы знаем только, что Джим Моррисон уже тогда был маниакальным читателем. Его комната была завалена книгами. И выпивохой пятнадцатилетний парень тоже уже был: бабушка Каролина часто находила под его кроватью пустые бутылки. Из этого вряд ли стоит делать вывод о его предрасположенности к алкоголизму. Я в пятнадцать лет, сидя над раскрытой тетрадкой с идиотскими упражнениями по алгебре, тоже держал под письменным столом бутылку водки, а вечерами с двумя друзьями ежедневно распивал то портвейн, то красный кубинский ром в узкой щели, возникшей по недосмотру архитекторов в глубине дворов на улице Горького. Это не предрасположенность к алкоголизму, это предрасположенность к свободе.

Поэтическими опытами в нашей щели мы, кстати, тоже занимались. Справа была кирпичная стена до неба, слева кирпичная стена до неба, под ногами полоска асфальта и разбитый деревянный ящик на ней. На ящике мы попеременно посиживали. И, я помню, мой друг спросил, какие ассоциации вызывает у нас слово «Катманду», и весь вечер, передавая друг другу початую бутылку густого сладкого пойла, мы представляли перед собой то солдата Катчинского из «На Западном фронте без перемен», то яркого попугая какаду, невозможного в серой Москве.