Модест Аполлонович достал толстое верблюжье одеяло и, обмотавшись им, вновь подошел к зеркалу:
«Хорош! Глаза сияют и сверлят, волевое лицо выражает решительность и гнев. Чистый Бонапарт! – Теперь пожалел, что не отрастил длинных волос и бороды, представляя, что из него неплохо бы вышел и образ пророка. - Пожалуй, мне стоит облачиться в поповскую рясу! На крайний случай всегда можно представиться сумасшедшим! Так и скажу экспедитору: «Тронулся, ваше превосходительство, от усердия в службе!»
- Изотка! – смеясь, закричал тюремный смотритель. – Что там с вином? Поди, сволочь, половину выжрал да водой разбавил?!
- Никак нет-с, - надзиратель, запыхавшись, вбежал в каземат и вытянулся по струнке. – Исполнено все в надлежащем виде-с! Половина бутылей с благодатью, а вторая с ядом-с!
- Превосходно! Теперь дуй в церковь и тащи мне поповские ризы. Только те, что помрачнее!
- Не понял-с… - замялся Перемягин. – Неужто господин полицмейстер вас в духовный сан возвел-с?
- Понимать не твоя забота, - отмахнулся Иванов. – Марш за ризою!
- А с батюшкой, что делать прикажете? – Не унимался надзиратель. - Домой почивать не ходит, цельную ночь все молится и молится. Телом опал, ликом сделался бел, все равно что мертвец. Может, и ему вина для Фортуны поднесть?
- Идиот! – Раздраженно взвизгнул тюремный смотритель. – Ничего ему не подносить! Гони его взашей! Прочь из Бутырок, из Москвы! Чтобы к построению арестантов духа его в крепости не было! Иначе, скажи, что самолично его повесишь за государеву измену! Понял?
- Так точно-с!
Модест Аполлонович посмотрел в след убегающему надзирателю и снова погрузился в тревожные размышления по составлению текста присяги.
«Наплести бы одновременно чего-нибудь мудреного, где и про поджоги сказано было черным по белому, и чтобы ни один экспедитор ни в чем подкопнуть меня не сумел! – Иванов присел на кровать и стал шарить глазами по каземату, словно в нем были скрыты подсказки для решения его задачи. – Вот отыщется волшебный ключик, тогда и Ростопчину угодить сумею, и возможные злоключения от себя спроважу! Только бы не прозевать, найти этот ключик. Помоги, о, Фортуна!»
Он стал мысленно перебирать все наиболее значимые события своей жизни, разговоры с интересными и влиятельными людьми, затем просто случайно подслушанные сплетни в салонах и на балах, потом и вовсе болтовню надзирателей и арестантов. Ответом была зияющая пустота разговоров и необычайная пустая звонкость услышанных слов. В голове мельтешили карточные расклады, интрижки, выслуга лет, рубли в ассигнациях и серебром, старые развратницы и бесприданницы. Вращалось так много тем, что они не вмещались в его измученной, изнуренной голове, а спасительные подсказки никак не приходили на ум, словно их и не было вовсе!
«Что же делать, что же делать? – Заламывая руки, тюремный смотритель нервно прогуливался по каземату. – Может, и тут прав Изотка, мне самому не следует ли испить вина Фортуны?»
Мысль показалась не то чтобы глупой, а попросту кощунственной. Убить себя, пусть даже подвергнуть безосновательному риску? Как можно?! Что за вздор?! Он уже так много сделал для своего грядущего избавления, и, быть может, высокого признания своих безусловных заслуг!
«Наверняка следует написать политическое завещание, - мелькнуло в воспаленном уме тюремного смотрителя. – Тогда, если припрет, хотя бы его в свое оправдание представить смогу! Главное, закончить его такими словами: «Нижайший, вернейший, покорнейший, усерднейший подданный и слуга». Великолепнейшее заключение! Вот только бы припомнить, в какой же книжке я это прочел? Неплохо бы и еще чего-нибудь оттуда передрать!»
Модест Аполлонович бросился перебирать сундук, небрежно набитый разномастными книгами и журналами, которые он выписывал частью как средство для избавления от скуки, частью для того, чтобы блистать остроумием и красноречием в свете, если благоволящая Фортуна вновь предоставит ему такую возможность.
Неожиданно внимание привлекла выполненная под средневековую иллюминированную книгу поэма Вальтера Скотта «Дева озера». Появившись пару лет назад, она стала чрезвычайно популярной, открыв русскому читателю романтизм и бесконечное увлечение рыцарской стариной. Оттого «Деву озера» не только бросились перепечатывать издатели, но и нашлись многочисленные умельцы, которые на заказ принялись ее переписывать готическими буквами на аршинных листах, любовно приправляя цветными средневековыми миниатюрами, замысловатыми виньетками и многозначительными оккультными аллегориями.
Откуда эта книга оказалась у него, Модест Аполлонович, разумеется, не помнил, но полагал, что ее «наверняка прислала какая-то влюбленная дура, желающая в Бонапартовом двойнике возжечь пламя страсти».
«Пламя! – запульсировало в мозгу. – Да, да, припоминаю, там что-то было про пламя!»
Он распахнул книгу, и огромные страницы вздрогнули как крылья.
«Ага, вот тут… Песнь третья… Огненный крест…» - тюремный смотритель жадно шарил глазами, пока не нашел нужных строк:
Но глуше голос зазвучал,
Покуда крест он возжигал.
Кто, с этим встретившись крестом,
Не вспомнит тотчас же о том,
Что мы, покинув отчий дом,
Выходим все на бой с врагом, ‑
Проклятие тому!
А тот из нас, кто бросит бой
Народ в беде оставит свой,
Не жди пощады никакой!
Пробежав глазами страницу до конца, Модест Аполлонович блаженно улыбнулся и, решительно выдрав из книги лист с текстом, принялся посылать во все углы каземата воздушные поцелуи:
- Прелестно, моя любезная Фортуна! Это просто прелестно! Я знал, я верил, что ты не оставишь меня в моем злоключении! Не позволишь погибнуть твоему протеже среди треволнений этого мира! – На этих словах тюремный смотритель смахнул хлынувшие из глаз слезы умиления. - Подобной клятвы не мог бы сочинить и сам безумный генерал-губернатор, а лучшего оправдания не смог бы составить и самый главный экспедитор из бывшей или будущей тайной канцелярии!
Ни Бутырский замок, ни его обитатели никогда больше не видели столь странного обряда, не случилось в его истории события подобного тому, что происходило на тюремном дворе в солнечный осенний полдень 2 сентября 1812 года.
Сначала арестантам не дали положенной на завтрак тюремной баланды. Отказывали не только в еде, но и не позволяли даже промочить горло водой. Затем арестантов освобождали от кандалов и гнали в темные карцеры, набивая глухие каменные стаканы людьми, как бочки селедкой. На расспросы надзиратели ничего не отвечали, томя узников безвестностью.
Затем был пущен слушок, что в скором времени будет окончательно решена их судьба.
«Вопрос жизни и смерти!» - Носилось в воздухе, и перепуганные люди, старательно царапая свои имена на тюремных стенах, пытались оставить хоть какие-то известия для своих близких.
- Всех замуруют за грехи наши тяжкие… - слышались причитания шляющихся нищих богомольцев.
- Родные стены все лучше, чем лапы в Аполлионовы… - в ответ вздыхали натерпевшиеся от бар, бесхитростные беглые крестьяне.
- Ага, тогда враг в Бутырке не засядет, - подсмеивались над ними воры. - Это ж надо сначала стены ковырять, потом смердящие трупы вытаскивать. Значит, и мы при деле окажемся, попортим врагу жизнь …
- Пока не врагу, а себе жизнь по самые кишки напортили. Помирать и то на голодное брюхо придется… - недовольно ворчали арестанты из московских мещан. – Хотя бы сухариков на аминь дали!
- Зачем покойника кормить? – скалились в ответ воры. – Это прямой урон государственному провианту. Покойник аминем довольствоваться может, тем еще и копейку государеву сбережет!
- Точно знаю, государь всех помилует, но заставит на спинах иконы да колокола из Москвы выручать, - громовым голосом дьякона умничал упитанный бородатый мужик. - Лошадей-то свободных не осталось, а на холопском горбе и надежнее, чем на подводе, да быстрее выйдет!
Когда, перебрав все возможные варианты, арестанты смирились с любым поворотом своей судьбы, их стали по одному выпускать из карцеров. Прямо у порога один надзиратель протягивал чистую рубаху, второй подносил кружку с глотком вина, а третий ножом резал палец до крови и прикладывал к размалеванному цветными картинками аршинному листу.
Подгоняемые надзирателями, тонкими струйками стекались арестанты на тюремный двор. Они жадно глотали свежий воздух, щурились на полуденное сентябрьское солнце, радостно предчувствуя, что им жаловано высочайшее прощение и дарована жизнь. Их строили в линию, словно выводили на расстрел. Но не возле стены, а посреди площади, отчего даже самые подозрительные арестанты, недоверчиво рассматривающие свои чистые рубахи смертников, постепенно успокаивались.
Наконец, когда все арестанты были в сборе, из Пугачевской башни вышел невысокого роста полноватый человек, одетый в черную рясу.
- Поди никак сам Бонапартий... - понеслось над головами, знакомыми с изображением французского императора по афишкам Ростопчина.
- Не, тюремный смотритель! – возражали сведущие в бутырских делах воры. – Он у Бонапартия за обезьяну будет.
Впрочем, и первые и вторые были так заворожены происходящим, что друг друга не слышали.
Модест Аполлонович несколько раз обошел ряды арестантов, многозначительно на них поглядывая, затем пошарив рукой, вытащил пистолет и пальнул вверх, прямо в зависшее над тюремным двором полуденное солнце.
В этот момент ворота тюремного замка распахнулись, и на площадь въехала телега с хворостом, увенчанная сколоченным из досок крестом. Тюремный смотритель махнул рукой, и надзиратели аккуратно покрыли хворост заляпанными кровью аршинными листами рукописного Вальтера Скотта. Потом из Пугачевской башни появился надзиратель Перемягин, он торжественно нес зажженный факел и нетронутую страницу поэмы.
Модест Аполлонович поджег телегу, дождался, пока заполыхает крест и, принимая величественный вид, принялся с выражением декламировать поэму.