«Что значит имя, – подумал Туз. – Пьехос де пубис! Хоть поэму пиши. Услыхала бы по-русски, так не радовалась бы». И предложил, если нет керосина, применить для пробы бензин. Вот когда Урсула всерьез разгневалась. Все-таки умудрился вывести не только из климакса, но из равновесия вообще. «Асесино! Убийца! – всхлипывала, снимая площиц пинцетом и бережно пересаживая в хрустальную бонбоньерку, – Откуда такая жестокость?! Неужели все русские таковы?» Тем же днем заказала уютную банку из увеличительного стекла, чтобы наблюдать за их частной жизнью. Хотя Туз сомневался, перенесут ли малютки разлуку с лобком. «Хорошо, что чистилище вовремя прикрыли, – думал он. – А то, глядишь, и там бы встретились»…
Ой, да признаться, все это – грубая шутка! Ну, почесались на нервной почве. А «мирские захребетники» понадобились только для того, чтобы в ряду великих слов с тремя буквами «к», «е» и «р» заслуженно помянуть керосин… «Керидо! Дорогой! – растолкала среди ночи Урсула. – А чем же их кормить? Может, есть сухой корм в магазинах?»
Конечно, она была гениальна, со всеми последствиями. Явно исповедовала буддийскую ахимсу – непричинение вреда живым существам. И Туз очень надеялся, что купит самого Будду на мусорные деньги, хотя бы из благодарности за новых питомцев, не говоря уж об избавлении от чистилищных уз. Но Урсула нежданно обиделась, сказав, что не предполагала такую корысть в русских. Честно говоря, Туз и сам дивился, обнаружив признаки корысти, поскольку после отказа заметно охладел к Урсуле.
Завершилась сорокадневная кварезима, шутки кончилис, ь и отношения разладились. Он подолгу плавал в океане и гулял по длинному выгнутому дугой пляжу, где сновали крабы, ступали пеликаны и выползали из прибрежных зарослей под солнце игуаны, стремясь насытиться открытой пастью праной. Ах, как ритмично накатывали волны, рождая поэтический размер.
Пляж пресекала выступавшая в океан скала, под которой виднелась убогая хижина. Хотелось дойти до нее, но Урсула, приглядывая с балкона, возвращала трубным сигналом, вроде пароходного. «Ничего интересного в этой чосе, – кивала потом в сторону хижины. – Живет одна моя кузина. Да не совсем кузина, а так называемая»…
Но день за днем Туз уходил все дальше. Урсула начала новую модель «меркантилизм» – нечто бесформенное из песка – и не успела или не захотела остановить его вовремя.
Туз сам присел в раздумье, не повернуть ли обратно, чтобы оставить по себе на память хоть что-нибудь хорошее. Да, пожалуй, все, что мог, уже предложил. А Будда звал в дорогу.
Мудрая хижина
Туз брел по бесконечному пляжу с рюкзаком и Буддой за спиной. Тяжелые ботинки для среднерусского туризма увязали в песке. На ум пришла критическая плотность, а за ней темные галактики и черные дыры – схлопнется наша вселенная или будет бесконечно расширяться? Неисповедимы пути! Но ему под ноги ложились пока торными дорожками.
Место называлось Папаноя, и Туз припоминал, кто же был папой Ноя – Мафусаил, что ли? Да нет, этот – дедушкой, а папой – Ламех, проживший срок в три семерки – «777» – как портвейн.
Ближе к вечеру достиг тростниковой хижины под пальмовой крышей. У входа, занавешенного ковриком, стоял трехколесный велосипед с прицепом и лежали три игуаны со связанными веревкой лапами. Все говорило о тихой допотопной жизни.
Коврик чуть колыхнулся, и явилась индианка в белом платье, расшитом красными цветами по горлу, рукавам и подолу. Лицо ее было недвижно, словно букет садовых лилий. Она встретила Туза примерно так же, как пятьсот лет назад Монтесума конкистадоров, сочтенных им богами, – почтительно, но без восторга.
Испанский был для нее чужим, и понимали они друг друга не очень хорошо. Поедая запеченную для него игуану, Туз все же уяснил, что она из ацтеков, а имя ее – Кальи означает – дом. Ей принадлежало четверть акра кокосовых пальм и роща папай. Жила одна. Охотилась с рогаткой на игуан, ловила рыбу уачинанго и била палкой диких индеек, из перьев которых мастерила плюмажи и веера. Из пальмовых листьев плела сомбреро, а огромных жаб, скрежетавших ночами в прибрежной сельве, превращала в безмолвные кошельки. По утрам, снарядив трицикло, выезжала на большую дорогу, ведущую от Акапулько в Нижнюю Калифорнию, и торговала на обочине.
Туз отметил камень на ее груди, подобный закатному солнцу, и красоту ее платья.
«Это все праздничное, – сказала Кальи. – Сегодня мне исполнилось полвека»…
Нельзя было поверить. Обхаживаемая умным домом Урсула в сорок пять выглядела на тридцать, а Кальи по виду никак не больше двадцати пяти. Тем не менее она выставила великую, размером с полувековой юбилей, бутылку желтоватого напитка. «Что это?» – заинтересовался Туз. «Мескаль, – отвечала Кальи. – Старший брат текилы»…
Так крепок был кактусный братишка, что вызвал временное окаменение. Сидя на берегу затаившего дыхание океана, они пили молча, пока не приблизились ко дну, где колыхалась толстая лохматая гусеница. «Гусано, – погрозила пальцем Кальи. – Как мой маридо». И спокойно поведала о муже – он де похаживал в умный дом к Урсуле, оставляя свой без внимания, а три года назад его ударило волной о скалу и утащило течением. «Здесь, в этой бухте, совсем нет дна». – И положила, точно ньюфаундленд, тяжелую голову Тузу на колени. Он наклонился поцеловать, и Кальи не отстранилась. Однако не разжала зубов, что и поцелуем-то сложно назвать. «А зачем открывать рот?» – спросила она. «Да так лучше! – пытался объяснить Туз. – Удобней и приятней!» Стаскивая платье, Кальи замерла на миг: «Не думаю». И ноги едва раздвинула, не более чем на два пальца, позволив войти лишь частично, словно в предбанник. Ну, вылитая скифская баба. «У ацтеков так заведено», – сказала строго, ощутив его усилия к проникновению. «Откуда же дети?» «Достаточно умелого плевка в ладонь», – ошеломила Кальи, и последнее, о чем успел подумать Туз: «Ах, сеньор Трефо не знал!»
Пробудился он в двуспальном гамаке. Хижина была пуста – циновки на полу, длинное мутное зеркало на стене, а посередине сундук, уставленный глиняными изваяниями. Они изображали радость и умиление, ужас и отчаяние. Особенно тронуло раскаяние. Вот откуда выросли модели Урсулы! По сути одно и то же. Разница не более чем между «Одиссеей» Гомера и «Улиссом» Джойса…
Но как беспощаден и суров старший брат текилы! Если б не гамак, каменная голова наверняка бы уже оторвалась и лежала на циновках. Туз позвал на помощь, да таким сухим и косным языком, что вместо ацтечки брякнул «аптечка». Впрочем, Кальи все поняла. Глазом не успел моргнуть, как она чиркнула обсидиановым ножом по его ладони и выпустила немного крови в чашку. «Бесценная жидкость чальчиуатль – кровь кающегося», – говорила, добавляя мескаль и грибную настойку. Перемешала и дала выпить. Стало легче. Туз смог приподнять голову, а вскоре выполз на берег.
Сидя на горячем песке, Кальи кивнула в сторону умного дома, казавшегося отсюда нелепой хижиной: «Меня навещают разные духи. Ты с какого неба?»
«Нельзя сказать, что с седьмого», – задумался Туз, а других не знал…
«Небес тринадцать». – Она провела рукой от зенита до горизонта, будто сдернула занавес со входа в хижину, и взору Туза открылись все разом.
Потрясающее зрелище, напомнившее и Вавилонскую башню, и многослойный торт!
На третьем небе полыхало солнце, на втором мерцали звезды, по пятому носились кометы, а на восьмом ворочалась непогода. Иные вовсе пусты и отличались лишь цветом – зелено-черное, белое, желтое, красное…
Но многие были населены. По ближайшему двигалась луна Тиакапан – Та, которая указывает путь. И тут же пританцовывал беспутный Ауя с веником в руке – такой гласный, легкий, беззаботный бог сладострастья и веселья. Увы, криводушный! За ним волокся неприметный с первого взгляда, но тяжелейший похмельный хвост.
На четвертом небе Венера хозяйничала в нежном доме утренней зари, где Туз бывал редко, просыпаясь обычно к полудню. Седьмое, прозрачно-голубое, шептало о бесконечной беременности. От края до края возлежала на нем Уицилопочтли – Великая Праматерь с ожерельем из человеческих рук и голов, точь-в-точь как у индийской Шакти. Покоем и счастьем здесь и не пахло, но бытием во всей полноте – жизнью и смертью.
Двенадцатое было общежитием ацтекских богов. Когда-то они боролись за любовь людей и жертвовали собой, чтобы заслужить ее. Пернатый змей Кецалькоатль, каясь после загула, пролил свою кровь, давшую ход нынешнему, пятому по счету, Солнцу.
Последнее небо расщеплялось и двоилось в глазах. Так часто бывает с сокровенными местами происхождения – никак не разглядеть в подробностях. Все клубится, перетекая из одного в другое, – земля и небо, огонь и вода, пространство и время, цветок и песня, ночь и ветер. Даже владыка Ометеотль, создавший самого себя и завязавший пупок огня после рождения вселенной, казался то мужчиной, то женщиной.
«Да, все двойственно. Хорошее отчасти плохо, и наоборот, – услышал Туз его голос. – Первый человек, сотворенный Мной из маиса, был среднего, как и само двуединство, рода. Он жил в кукурузном раю, покуда Я не разделил его, создав жену из ребра. Тогда и выяснилось, сколь слаба разобщенная двоякость – уже не в силах противиться темной основе. А нынешнее модное триединство – это та же двойственность, но с еще одним измерением – таким, правда, тонким, что не часто проявляется. К примеру, гроза и дождь обычны, а радуга – редка, хотя и триедина с ними»…
Прищурившись, Туз еще раз глянул на тринадцатое небо и различил огромную грушу с четырьмястами плодами в виде «У».
«Это Груди времени, кормившие людей еще до их рождения, – сказала Кальи в самое ухо и потянула за руку. – Пойдем отсюда, уже пора. Тебе надо отдохнуть. Преисподнии не покажу – там ветер из ножей в густом тумане и хищники пожирают сердца. А райских обителей четыре. Они ближе к земле, чем к небесам»…
Привлекательнее прочих выглядел дом кукурузы, куда попадают женщины, умершие во время первых родов. Правда, зачем-то раз в пятьдесят два года они являются живым в неприглядном обличье – голые черепа и когти на руках-ногах. При встрече непременно превратят в жабу, если не успеешь укрыть лицо листом магея. «Вон сколько их, заколдованных, – кивнула Кальи в сумеречную уже сельву. – Скачут и тужат, скрежеща»…