Московское золото и нежная попа комсомолки. Часть Пятая — страница 5 из 48

Он чуть добрал штурвал на себя, ловя в прицел левый мотор бомбардировщика, и выровнял свой самолёт под брюхом противника, уровняв скорости.

Теперь он видел даже заклёпки на хвосте советского самолёта. Рука сама откинула предохранитель. Сто метров. Почти вплотную.

Он прицелился — и нажал на гашетки пулемётов…

Самый конец августа 1937 года. Небо над побережьем Бискайского залива между Биарритцем и Сан-Себастьяном.

Лёха всеми фибрами души хотел бросить штурвал и вписаться в хоровод, что разворачивался в пустом салоне его самолёта. Помочь Васюку, вмазать кулаком по истории, внести личный вклад в борьбу с Франко, наконец. Но, увы — автопилота в его пепелаце не было, и отпускать штурвал значило доверить управление лайнером силам аэродинамики и Господу Богу одновременно. Ни одни, ни другой не вызывали у Лёхи особого доверия.

Позади него, в нелепой позе, возился, пытаясь подняться Гадео, впечатанный головой в стенку — теперь уже просто Серрано. Вид у него был такой, будто его не столько побили, скорее выдернули из розетки.

В это же самое время, под действием очередного лихого виража, валяющийся в конце салона Борис Смирнов, возможно случайно, задел за дверь. Или, может быть, та изначально не была поставлена на стопор — не суть. Главное, что дверь с лёгким металлическим щелчком сорвалась с запора и теперь радостно хлопала. Каждое её движение впускало в салон бодрый поток прохладного воздуха и открывало перед участниками полёта шикарный вид на мелькающий внизу ландшафт, напоминающий гугл-мапс в режиме полёта.

При очередном резком вираже — правом на этот раз, да ещё с просадкой по высоте — Васюк с придурком докатились до зияющей бездной двери. Драка продолжалась в партере, если обшарпанный фанерный пол «Энвоя» можно было так назвать.

Ни сидений, ни привязей — только пустой салон, гул моторов и рёв воздуха из распахнутой двери, болтающейся на шарнирах.

Толстяк всё-таки пересилил. Тяжело дыша и хрюкая, он оседлал Васюка, навалился всем своим жирным нутром и с какой-то утробной радостью сдавил ему горло жирными пальцами, так что захрустели суставы. Улыбка расползалась по его тупому лицу, глаза блёстели, как у упитанного маньяка, дорвавшегося до беззащитной жертвы. Васюк хрипел, багровел, бился под тушей, выцарапывая воздух, и всё же не сдавался. Его пальцы цеплялись за запястья врага, пытаясь отодрать их от собственной шеи.

Лёха, вцепившись в штурвал, вёл «Энвой» по какой то дерганой траектории, то вверх, то вбок, бросая взгляды в зеркало, вжимая самолет в небо и пытаясь хоть как-то помочь, хоть как-то изменить исход этого дикого клинча.

И тут… Борис Смирнов, лежащий кулём у переборки, вздрогнул, зашипел сквозь кляп, извернулся, как змей, и с силой пнул обеими ногами в морду арабу.

Раздался хруст — как от треснувшего арбуза, который уронили на землю. Толстяк замер, шокированный, на мгновение ослабил натиск и разжал пальцы — но этого оказалось достаточно. Васюк с неестественной, остервенелой мощью пихнул врага. Толстяк завалился назад и скатился с Серёги.

Жирные пальцы соскользнули с шеи лётчика, оставляя на коже кровавые царапины, похожие на метки палача.

Васюк захрипел, хватая воздух ртом, и с побелевшими от натуги глазами вдруг, с лицом полного безумия, заорал:

— Бл**! Хай жыве, Афрыка!..

…и пихнул ногами придурка так, что тот, с диким визгом, проскользил по полу, влетел в открытую дверь, на секунду завис в проёме — будто хотел зацепиться за жизнь, — а резко исчез за границей самолета.

Васюк, тяжело дыша, пошатнувшись, встал. Ноги под ним дрожали, но упрямство белорусского происхождения держало крепче, чем любая адреналиновая накачка. Он приблизился к уже вставшему на ноги и вытащившему узкий нож, нечленораздельно мычащему угрозы Гадео. Тот стоял согнувшись, покачиваясь из стороны в сторону, вытянув руку с ножом в сторону Васюка. Испанец стоял широко расставив ноги, слегка шевелясь и даже пытаясь что-то сказать, но слов не выходило — только шипение, похожее на писк пробитой фисгармонии.

Васюк молча пригнулся, сделал ложный выпад левой и тут же резко поймал руку с ножом правой, затем схватил урода за шиворот и приподнял, будто мокрую тряпку. Поднял с такой лёгкостью, будто это не человек, а шарик с воздухом. Рядом с Васюком Гадео казался мальчишкой, случайно забредшим в мордобой эпохального масштаба.

— Зараз паляциш! — хрипло выдохнул Васюк, и с коротким, мощным движением отправил франкиста к открытой двери. — Хай жыве рэвалюцыя!..

Гадео коротко взвизгнул, успел взбрыкнуть ногами, будто хотел зацепиться за воздух, но уже в следующий миг исчез за бортом, унесённый ревущим потоком и собственной судьбой.

Васюк тяжело опёрся о косяк, с грохотом захлопнул дверь, проверил стопор, дёрнув его с раздражением.

После этого буквально рухнул на пол, как срубленное дерево, распластавшись на фанере, закрыв глава и приоткрыв рот.

— Б…л… — прошептал он, прерывисто дыша, как выброшенная на берег рыбина.

А в небе снова стало тихо. Тихо по-авиационному.

Самый конец августа 1937 года. Севастополь.

Военврач третьего ранга Люба стояла у зеркала и рассматривала своё отражение, закусив губу. Не от волнения — от злости. Последние недели особист полка стал просто невыносим. Сначала прямых слов не было, но намёки становились настолько жирными, что казалось — сало прямо стекает с них и капает на пол. Он говорил о ней с нажимом: «надо же понимать обстановку», «многое зависит от твоей сговорчивости», «кругом окопались вредители и враги народа». А сегодня, проходя мимо, бросил:

— Зайдёшь ко мне вечером. После девяти.

И всё это — с сальной ухмылкой, с попыткой прижаться, с похлопыванием по обтягивающей зад юбке и стремлением заглянуть в вырез. Убого, примитивно, но с полной уверенностью в своей безнаказанности.

И даже не так важно, что он был женат, разведясь несколько лет назад, Любочка конечно старалась с такими не встречаться, да и как мужчина он ее совсем не привлекал, но… Больше всего её пугала дурная репутация особиста. У него уже были любовницы в части — и не одна, и не две. Одну из них Люба знала лично. Та, глупенькая, сначала ходила королевой, потом однажды разрыдалась в ординаторской, выговорилась Любе, промочив слезами весь халат. А потом — вдруг притихла, ходила робкой тенью, с потухшими глазами. И исчезла через пару недель. Сказали, будто переведена в Симферополь, но Любочка не поленилась — набрала подружку из госпиталя и невзначай выяснила, что исчезнувшая медсестра там так и не появлялась.

«Надо валить. Срочно.» — Решение созрело мгновенно — как бывает у тех, кто уже на грани.

Сначала Люба ловко подъехала к начмеду части и добилась направления в Севастополь, якобы на окружную конференцию. Она говорила про обмен опытом, про новые методики, про выступления… Тот посмотрел на Любочку грустными, понимающими глазами, кивнул и подписал без лишних вопросов.

Вечером, в казённой гостинице на набережной, Люба привела себя в боевую форму. Не вульгарно, но грамотно — как полагается человеку, который идёт не соблазнять…

Не столько соблазнять — поправила сама себя Любочка, — а убеждать!

Губы — чуть поярче. Глаза со стрелочками — чуть выразительнее. Ремень на талии слегка подтянут, чтобы подчеркнуть привлекательные формы.

Убедившись в зеркале, что выглядит не хуже любой московской актрисы, Люба надела туфли на каблучке и направилась в здание управления медслужбы флота.

Заместитель главного флотского медика, Валерий Афанасьевич, был человеком веселым и на женщин реагировал, как положено моряку — от невнятной вертикали до полной горизонтали.

— Валерий Афанасьевич! — проворковала Люба грудным голосом, от которого у мужчин встают волосы даже в носу, и шагнула в кабинет, чуть приподняв подбородок и широко распахнув светло-серые глазищи.

Тот поднял голову от бумаг, заулыбался и сразу как-то весь оживился.

— Да-да, Любовь Аркадьевна… Э-э… да, Люба, слушаю внимательно.

— Я слышала, — сказала она, стрельнув глазами с лукавой улыбкой, — пришла разнарядка на медиков в Испанию. Так вот…

— А откуда вы знаете такие совершенно секретные сведения? — слегка заигрывая, спросил ещё не старый замначмеда.

— Валерий… Афанасьевич! Отправьте меня! Пожалуйста! — Люба прижала руки к груди, невольно совершив пуш-ап. — Не могу больше, засиделась я на одном месте с этими лётчиками!

Она слегка наклонилась, облокотившись на край стола, открыв шикарный вид на оба полушария.

Молчание затянулось на несколько секунд — в силу неспособности замначмеда продолжать разговор.

А потом Валерий Афанасьевич выдохнул, с усилием оторвал глаза от красоты и произнёс:

— Ну что ж, если есть желание… помочь испанцам в их этой борьбе за коммунизм… Пиши рапорт, солнце, оформим…

— И да, Любовь Аркадьевна! — мужчина встал и проникновенно посмотрел на Любочку, — Не сочтите за наглость, давайте сегодня поужинаем сегодня вместе…

Самый конец августа 1937 года. Аэродром Альгвайре, 15 километров севернее города Лерида (Льейда).

Лёгкий двухмоторный самолётик с французскими опознавательными знаками бодро скользил над плоскими, выгоревшими полями Лериды, как большая стрекоза с бензиновым выхлопом. Машина шла довольно низко — то ли экономила силы, то ли просто скрывалась от ненужных попутчиков. Со стороны она могла показаться мирной, чуть ли не игрушечной, если не знать, что внутри сидели трое мужчин в не самом парадном виде. Один лежал на полу салона с пулевым ранением, другой внимательно рассматривал окрестности с перевязанной рукой, третий же — с синяками на лице и распухшим горлом — морщась, держал за штурвал.

— Всё, кончилось твоё шоссе, Шумахер, — бодро пихнул Лёха Васюка. — Сваливай давай с водительского места! Санитарный автобус переходит в режим ручного управления.

— Да ладно тебе, — прохрипел Васюк. — Я же ровно вёл. И как вы с этой баранкой от грузовика вместо нормальной ручки управляетесь⁈