Москва еврейская — страница 2 из 48

ЕВРЕИ В МОСКВЕ[4]

Предисловие

Жизнь евреев в Москве в царское время была много хуже, чем в каком-либо ином пункте Российской Империи. И это отчасти вполне понятно. Москва, с одной стороны, была центром православия, сердцем православной церкви и претендовала на звание Третьего Рима. Само собой разумеется, что религиозный фанатизм и религиозная ненависть к евреям были здесь выражены сильнее, чем где бы то ни было. С другой стороны, Москва была центром и родоначальницей славянофильства, так называемого «самобытного русского духа», центром русского национального шовинизма и, как его называли западники, квасного патриотизма. Понятно поэтому, что все круги московского общества, которые были настроены в этом духе, смотрели сверху вниз на «презренного еврея», по выражению А. С. Пушкина. С третьей стороны, Москва была центром всероссийской торговли и промышленности, цитаделью всероссийского купечества, которое было очень патриотично в том смысле, что тщательно охраняло свои карманы (это называлось «охраной отечественной промышленности») от всякой конкуренции, и еврейской особенно. По этим трем мотивам: религиозному, идеологически славянофильскому и особенно экономическому — евреи в Москве должны были подвергаться исключительным испытаниям, особенно в такие моменты, когда лжепатриотизм, шовинизм и политическая реакция высоко поднимали голову. И действительно, немало пришлось пережить евреям в Москве. Представить в кратких чертах историю этих переживаний, характеризующую царский режим, его тактику, приемы и методы, имеет целью предлагаемая книга. Мы думаем, что эта пышная и яркая история представляет не только специально еврейский, но и большой общерусский интерес. Прибавим только, что наша работа не представляет научного исторического исследования, на которое автор не претендует, как не специалист-историк. Автор лишь собрал в этой книге все, что смог найти в доступной ему литературе, все разбросанное в разных книгах, журналах и газетах. Кроме того, он постарался изложить историю московского еврейства за последние 50 лет, историю, в которой он сам принимал активное участие. Таким образом, книга эта носит литературно-мемуарный характер и сможет служить указателем для будущих исследователей-историков.

Москва, февраль 1936 г.

ГЛАВА IXVI, XVII, XVIII вв

История евреев в Москве хронологически совпадает с историей евреев в России вообще, т. е. она начинается с конца XVIII века, когда после разделов Польши большое количество евреев, живших на территории Польского королевства, сразу вступило в русское подданство. До этого момента Россия своих евреев не имела, а чужих, польских и литовских, к себе не пускала. Темная и отсталая древняя Русь, относившаяся скептически к иностранцам (басурманам) вообще, особенно враждебно и недоверчиво относилась к евреям, и все попытки, как со стороны евреев, так и со стороны соседних правительств, добиться разрешения на въезд в Россию евреев терпели фиаско. Понятно, таким образом, что в это время в Москве евреев не было и быть не могло.

В то время как в Киевской Руси, в Приднепровье, в самом Киеве [евреи] жили, по-видимому, в заметном числе еще в X–XI веках, так что в 1113 г. уже произошел там еврейский погром («Кияне… идоша на жиды и разграбиша…», — рассказывает летопись), в центральной России, в Московской Руси, не было евреев вплоть до конца XVIII века. Евреи и разные правительства Запада делали многократные попытки добиться разрешения евреям въезда в Россию для торговых целей, но все эти попытки успеха не имели. Так, например, польский король Сигизмунд-Август через своего посла велел сказать Иоанну III: «Докучают нам подданные наши, жиды, купцы государства нашего, что прежде означало при предках твоих, вольно было всем купцам нашим, христианам и жидам, в Москву и по всей земле твоей с товарами ходить и торговать; а теперь ты жидам не позволяешь с товарами в государство твое выезжать». На это Иоанн отвечал: «Мы к тебе не раз писали о лихих делах от жидов, как они наших людей от христианства отводили, отравные зелья нам привозили и пакости многие нашим людям делали, — так тебе бы, брату нашему, не годилось и писать о них много, слыша их такие злые дела». Несмотря на такой резкий и категорический отказ, отдельным евреям удавалось и тогда проникнуть в Москву. Дело в том, что в Москву попадали пленные евреи во время войн с Литвой и Польшей, проникали и отдельные лица, как, например, мастера, врачи, фармацевты. Правда, судьба этих смельчаков была очень трагична. Так, например, известно, что при Иоанне III, мнение коего о евреях приведено выше, находился врач-еврей доктор Леон, «лекарь жидовой мистер Леон». Это был первый врач-еврей в России. Приехавшие в 1490 г. из Рима братья царицы Палеолы, Дмитрий и Мануил, и привезли с собою из Венеции доктора Леона в качестве лейб-медика. Вскоре после его приезда заболел сын великого князя, Иоанн Молодой. Леон взялся его вылечить, ручаясь головой за успех. <…> Леон начал его лечить («зелие пити даде ему, нача жещи сткляницыми по телу, вливая воду горячую»). Больной скончался 7-го марта 1490 г. Леон был заключен в тюрьму и 23-го апреля того же года публично казнен («ссекоша ему голову на Болвановой»). При Иоанне Г розном в Москве непонятно как очутились брестские евреи, привезшие с собою товары для продажи. Эти товары были сожжены. Так обстояло дело до воцарения Романовых. Исключение из общего правила о закрытии Москвы для евреев представляет царствование второго Романова, «тишайшего царя» Алексея Михайловича. <…> Колине[5], врач при Алексее Михайловиче, подтверждает, что «евреи с недавнего времени очень размножились в Москве и при дворе». Патриарх Никон в период его опалы и борьбы с царем жаловался, что «в России никому не запрещено входить на царский двор, ни еретикам, ни жидам, ни магометанам, а запрещено только православным, епископам, архимандритам, игуменам и монахам». Все это доказывает, что действительно в это время в Москве было некоторое количество евреев. <…> Дело в том, что наличие известного числа евреев в Москве в то время было не следствием перемены курса правительственной политики или прежних настроений по отношению к евреям, а явилось чистой случайностью. В 1657 г. приехал в Москву врач-еврей Стефан фон Гаден, он же Данила Евлевич, Данило Ильин или Данило Жидовиков. Он поступил на службу сначала цирюльником-фельдшером, затем лекарем и, наконец, в 1672 г. получил от царя докторский диплом. Это был один из самых популярных врачей в Москве и, по-видимому, был очень любим при дворе. Кроме того, он был очень дружен с известным в то время единственным образованным [человеком] Артамоном Сергеевичем Матвеевым[6]. Благодаря покровительству такого влиятельного и обладавшего такими связями в высших сферах [лица] евреи получили возможность жить в Москве. Сначала перебрался в Москву зять Гадена, Юда (Егор Исаев), потом его мать. А эти родственники знаменитого доктора, вероятно, увлекли за собою своих близких и знакомых. Так и составилась тогдашняя еврейская колония в Москве. О ее численности, жизни, занятиях и проч. нам ничего, кроме этих отрывочных сведений, не известно. Зато нам известна судьба этого популярного врача и еврейского покровителя. В 1682 г., во время стрелецкого бунта доктор фон Гаден был зверски убит. В своей записке о событиях 15, 16 и 17 мая 1682 г. датский резидент сообщал следующее об убийстве его. «В особенности стрельцы искали доктора Даниила фон Гадена, родом жиди, который будто бы извел царя Федора. Досталось много его соседям, однако ж нигде не могли они найти его. Сосед Данилов, доктор Иван Гутменш, был строго обыскан, но при этом случае не потерпел никакого вреда; когда же стрельцы около полуночи пришли к нему опять, добрый человек очень испугался, подумал, что стрельцы пришли за ним, и спрятался на чердаке. Стрельцы нашли его там и взяли с собою, говоря, что он был большой друг Данилова и, верно, спрятал или куда-нибудь спроводил его. „Мы-де будем держать его, пока найдется“. Жену Данилову они также взяли с собою… В два часа следующего дня пришло известие, что сын Данилов Михайло, молодой человек 22 лет, найден, переодетый, на улице. Стрельцы спросили его, где отец. Тот отвечал, что не знает. Они убили его и бросили вниз. После приступили они к Гутменшу, говоря, что если Данило не найден, то он должен быть казнен за то, что помогал изготовлять лекарства, и, не слушая никаких объяснений, убили его также. Хотели убить жену Данилову, но младшая царица, которой стрельцы еще несколько совестились, стала просить… Ночью стрельцы продолжали искать Ивана Нарышкина и доктора Данилу…

17-го мая, рано поутру, пришло известие из немецкой слободы, где живут немецкие офицеры, что доктор Данило, который два дня и две ночи скрывался в Марьиной Роще и окрестных местах в нищенском платье, пришел к знакомому, чтобы утолить свой голод, но был узнан на улице и задержан. Стрельцы обрадовались и послали за ним отряд. Его привезли с котомкою за плечами, в лаптях, в царские покои. Царевны и молодая царица-вдова уверяли в его невиновности, свидетельствуя, что он сам отведывал, равно как и оне, все изготовленные им лекарства, просили за него, но напрасно. „Это колдун, у него нашли мы сушеных змей“… Всё обещано стрельцам, лишь бы они простили Ивана Нарышкина и доктора Данилу. Они не хотели ничего слушать… Патриарх вышел к ним с образом Божьей матери, и, наконец, царица вывела брата. Все они пали на колени перед стрельцами, один стрелец бросился к ним, выхватил из средины их Ивана Нарышкина за длинные его волосы, подхватили и столкнули его с доктором Данилом вниз, потащили в застенок… Доктор Данило в пытке бормотал разные вещи… Потащили на площадь и убили с большим ожесточением, чем других, и внутренность его разметали по улицам. Доктором заключилась на этот раз трагедия». Так кончилась карьера двух врачей-евреев, рискнувших сделать карьеру в Москве в те тяжелые времена.

После Алексея Михайловича на протяжении всего XVIII в. до воцарения Екатерины II ничего нового в отношении евреев не произошло, сохранена была старая политика, плотно закрывавшая двери перед евреями. Уже в 1676 г. издан был приказ великого государя Феодора Алексеевича, по которому «Еврея и с товары и без товаров пропускать в Москве не велено», а «которые Евреяны впредь приедут утайкою в Москве и учнут являться и товары свои записывать в Московской большой таможне — и тех присылать в посольский приказ и товаров их в таможне не записывать». В договорах с Польшей (1676 и 1686 гг.) внесен был пункт, что в «великий град Москву» могут приезжать из Польши и Литвы все люди, «кроме жидов».

Даже «великий преобразователь» и «западник» Петр Великий не решался коснуться старой традиции и внести в нее какие-нибудь изменения. Все попытки добиться разрешения для евреев въезда в Россию терпели фиаско. Так, во время пребывания Петра в Голландии амстердамские евреи через бургомистра Витсена попытались ходатайствовать у Петра о разрешении въезда евреев в Московское государство. Петр на просьбу Витсена ответил: «Милый мой Витсен, вы знаете евреев, их характер и нравы; вы знаете также русских. Я знаю тех и других, и, верьте мне, не настало еще время соединить обе народности. Передайте евреям, что я признателен за их предложение и понимаю, как выгодно было бы им воспользоваться, но что мне пришлось бы чувствовать к ним сострадание, если бы они были посреди русских». Этот ответ достаточно характеризует настроение русских людей того времени по отношению к евреям. Царь как будто хотел охранить евреев от возможных эксцессов со стороны русского народа.

Другую попытку в этом направлении сделал Веселовский Абрам Павлович[7], сын того Веселовского — еврея по происхождению, — который был женат на тетке известного приближенного Петра, барона Петра Павловича Шафирова[8], тоже еврейского происхождения. Веселовский хлопотал особенно о еврейских врачах. В письме к царю он писал: «Евреи всегда отличались своими познаниями в медицинской науке, и только благодаря еврейским врачам возможно было успешно бороться со многими лютыми болезнями, между прочим и с лепрой». Петр на это ответил: «Для меня совершенно безразлично, крещен ли человек или обрезан, чтобы он только знал свое дело и отличался порядочностью». Несмотря на такой, казалось бы, прогрессивный взгляд царя, он на практике оказался фанатичнее даже своих предшественников.

Призывая отовсюду искусных иностранцев, Петр делал постоянное исключение только для одного народа, именно для евреев: «Я хочу, — говорил он, — видеть у себя лучше народов магометанской и языческой веры, нежели жидов. Они плуты и обманщики. Я искореняю зло, а не распложаю; не будет для них в России ни жилища, ни торговли, сколько о том ни стараются и как ближних ко мне ни подкупают». Из этого заявления видно, насколько искренен был его вышеприведенный ответ Веселовскому и насколько ему было «безразлично» то или другое вероисповедание человека. Историк Соловьев[9] комментирует это отношение Петра к евреям так: «Вести из Малороссии не могли внушить Великороссиянам расположения к принятию жидов. В 1702 году 10 марта к черниговскому коменданту прислал полковник Лизогуб письмо, в котором говорилось, что в Черниговском уезде, в местечке Городне, жиды замучили христианина и кровь рассылали по разным жидам, живущим в малороссийских городах. Перед судом в Чернигове жид Давид без пытки… признался, что он со свояком своим Яковом замучил христианина; объявил, что многие жиды собирались в селе Жуковце в корчме о своем жидовском празднике, именно на Трупки, было их человек сорок с лишком, и просили его, Давида, чтобы он добыл на праздник Пейсах крови христианской, что он и исполнил. Яков также признался без пытки…». Для ученого-историка Соловьева, очевидно, это служило полным оправданием и мнения Петра, и его изуверской политики.

Как бы то ни было, но при таких настроениях великого царя в это время Москва была совершенно недоступна для евреев. С 1703 г., когда [было] «прорублено окно в Европу», [с] основания Петербурга, Москва перестает быть столицей и местожительством царей. Но это обстоятельство нисколько не изменило положения по отношению к евреям. Следующие три царствования — Екатерины I, Петра II и Анны Иоанновны — в отношении евреев больше занимались еврейским населением Малороссии, которое «то выселяли» «за рубеж», то оставляли. В Москве же, как вообще в северных краях, евреев не было. Известна только осталась история еврея Вороха Лейбова, откупщика питейных и таможенных сборов, жившего в Смоленске. В Смоленском уезде проживало еще немного евреев, кормившихся около откупного промысла. Борох построил в селе Зверо[вичи] молельню. Об этом донесено было в Петербург, и в 1727 г. императрица Екатерина I повелела Бороха и его товарищей отрешить от откупа питейных и таможенных сборов и «выселить из России немедленно за рубеж». Но высланный из России Борох каким-то образом попал в Москву, познакомился здесь с капитан-лейтенантом флота Александром Возницыным и «совратил его в еврейскую религию». Возницын под влиянием Бороха настолько увлекся иудаизмом, что поехал к сыну Бороха, жившему в местечке Дубровне Могилевской губернии, подвергся операции обрезания и стал исповедывать еврейство. Преступление это вскоре было открыто, и Возницын и Борох были преданы суду. Под пыткой они оба сознались и были присуждены к смертной казни. Императрица Анна Иоанновна на докладе Сената сделала резолюцию: «Обоих казнить смертью, изжечь, чтобы другие, смотря на то, невежды и богопротивники, от христианского закона отступить не могли, и таковые прелестники, как оный жид Борох, из христианского закона прельщать и в свои законы превращать не дерзали». Борох и Возницын были сожжены. Это было в 1738 г.

Но исключительную религиозную нетерпимость проявила к евреям воспетая Державиным дочь Петра Елизавета Петровна (1741–1761). Если прежние правители в своей политике по отношению к евреям ссылались на мотивы экономического или морального порядка, если Иоанн III говорил о «лихих делах от жидов», если Петр Великий обосновывал свою тактику тем, что «они плуты и обманщики» (а историк Соловьев оправдывал это поведение употреблением евреями христианской крови), то Елизавета Петровна знала только мотив: «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли». Эта знаменитая резолюция служила главным руководящим принципом этой развратнейшей из цариц и красной нитью проходит по всей истории ее двадцатилетнего царствования. Двери России, и, конечно, Москвы, не только оставались при [ней] наглухо закрытыми для евреев, но и все евреи, которые жили даже в Малороссии, были изгнаны из пределов России. В 1744 г. был разослан приказ Сената о немедленном выселении за границу всех евреев, кроме тех, которые пожелают креститься, причем в приказе говорилось: «…и впредь онов жидов ни под каким видом, ни для чего, также и на ярмарки, ни на малое время в Россию отнюдь не впускать, да и о впуске их никаких ниоткуда представлений в правительствующий Сенат не присылать; а все ль оные поныне высланы — о том в Сенат рапортовать». Так очистила христолюбивая императрица Елизавета Пресвятую Русь от нечистых «врагов Христовых».

Чрезвычайно любопытна судьба третьего врача-еврея (маррани)[10], из далекой южной Португалии попавшего на берега Невы. Мы имеем в виду врача Антонио Санхец (Санхес, Санжес, Санше)[11]. Ученик знаменитого Боэргава, он был рекомендован последним русскому правительству. В 1731 г., при Анне Иоанновне, он был назначен «физику-сом» при медицинской канцелярии в Москве. Затем был переведен на разные должности в Петербург, где был лейб-медиком при Елизавете Петровне. Он был одним из самых популярных врачей в столице и был очень принят при дворе, особенно после того, как вылечил невесту принца Петра Федоровича, будущую императрицу Екатерину II. В 1744 г.[12] он подал в отставку по болезни и уехал за границу. Он был избран в почетные члены Академии Наук. Через несколько лет Елизавета Петровна приказала президенту Академии Разумовскому[13] исключить Санхеца из числа членов Академии. Санхец написал Разумовскому письмо, в котором выражал свое недоумение по поводу постигшей его немилости и с просьбой сообщить ему сущность его вины. Разумовский это письмо передал канцлеру Бестужеву[14], который ему сообщил, что государыня желает, чтобы члены ее Академии были добрыми христианами, а она узнала, что доктор Санхец не принадлежит к числу таковых. Итак, сколько мне известно, причиной, по которой он лишился места своего, было его иудейство, а вовсе не какие-либо политические обстоятельства. Разумовский уведомил об этом Санхеца следующим письмо: «Государыня полагает, что было бы против ее совести иметь в своей Академии такого человека, который покинул знамя Иисуса Христа и решился действовать под знаменем Моисея и ветхозаветных пророков». Санхец на это ответил: «…такое обвинение ложно и есть тем более клевета, что я католической религии, но что я не забочусь опровергнуть это, потому что мне от рождения суждено, чтобы христиане признавали меня за еврея, а евреи — за христианина[15], и что, сверх того, провидением это предназначено крови, текущей в моих жилах, той самой, которая была и первых святых церкви, и святых апостолов, униженных, преследованных и мученных при жизни, чтимых и поклоняемых после их смерти». Так распорядилась благочестивая императрица с ученым Санхецом, врачом и академиком, который вызвал у нее сомнение в «добром христианстве»… Санхец умер в Париже в 1783 г.

ГЛАВА II. Царствование Екатерины II, Павла и Александра I (1772–1825)

Как ни старались правители России — князья, цари, император и императрицы — охранить русскую землю от евреев, но история решила иначе. В последней четверти XVIII в., после трех разделов Польши, Россия вместе с Белоруссией и царством Польским получила сразу такое большое количество евреев, какого не имело ни одно государство в Европе. Северо-запад России и царство Польское сделались центром еврейства, и русское правительство вынуждено было решать свой «еврейский вопрос»…

Белоруссия была присоединена в 1772 г. В манифесте об этом Екатерина II объявляла, что «каждое состояние из жителей присоединенных земель вступает с самого сего дня во все оному свойственные выгоды по всему пространству Империи Российской». Но тут же было сделано исключение по отношению к евреям. «Чрез торжественное выше сего обнадежение всем и каждому свободного отправления веры и неприкосновенной в имуществах целости собою разумеется, что и еврейские общества… будут оставлены и сохранены при всех тех свободах, коими они ныне в рассуждении закона и имуществ своих пользуются». Как бы то ни было, с присоединением Белоруссии евреи двинулись в центральную Россию и в Москву, и вскоре в Москве образовалось довольно заметное еврейское население. Главным образом переселились в Москву евреи из ближайшей Могилевской губ., преимущественно жители м[естечка] Шклов, который в то время был большим и оживленным торговым пунктом, пунктом, производившим обширную торговлю с заграницей.

В 1785 г. было издано Городовое положение («Грамота на права и выгоды городам Российской Империи»), по которому евреи-купцы стали равноправными христианами. Евреи, поселившиеся в Москве, вели крупную торговлю. Так, например, известный общественный деятель и подрядчик Нота Ноткин[16] вел в то время большие торговые дела в Москве. Другие торговали заграничными товарами, и обороты делали, по-видимому, немалые. «В 1788 г. по просьбе находившихся тогда в Москве белорусских евреев с разрешения полиции было похоронено двое умерших евреев за Дорогомиловским мостом в двенадцатой части. Вдали от правоверного кладбища просили они отвести 1600 кв. саж. земли. Генерал-губернатор Еропкин разрешил отвести 800 кв. саж.». Таким образом, в 1788 г. уже было основано еврейское кладбище, что доказывает, что количество евреев в Москве было уже порядочное.

Но недолго длились золотые дни тогдашней еврейской колонии Москвы. В своей деятельности им пришлось столкнуться с коренным московским купечеством — и эта первая встреча с московским коммерческим миром окончилась чрезвычайно печально не только для московских евреев, но и для всего русского еврейства. Московские купцы, почуяв в лице евреев конкурентов, в 1790 г. подали ходатайство о запрещении евреям не только торговать, но и проживать в Москве, так как они наносят местной торговле «весьма чувствительный вред и помешательство». Надо еще прибавить, что, выступая с таким ходатайством, они это делают не из религиозных мотивов, а из чисто торговых интересов, как они выразились, «отнюдь не из какого-либо к ним в рассуждении религии отвращения или ненависти». Нота Ноткин в своем письме, вероятно к Державину, рассказывает об этом так: «В продолжение времени под (над? — Ред.) Российской державою будучи главнокомандующим, генерал-фельдмаршал граф Чернышев (3. Григ.)[17] в 1780 г. исходатайствовал всемилостивейшее позволение записываться евреям в купечество, им открыт способ к коммерции и промыслам; достаточные из них в Москве и Смоленске, записавшись в купцы, зачали разводить знатную торговлю; но по кончине оного графа купечество российское просило о запрещении евреям записываться в купцы великороссийских городов и торговать в России». Так было в 1780 г., после Городового положения евреи получили право «записываться в купцы и торговать в России» не только на основании «всемилостивейшего позволения», но и на основании законодательного акта, уравнивавшего их в этих правах с христианами. Да и сама государыня Екатерина «приметить указала, что когда означенные еврейского закона люди вошли уже на основании указов Ее Величества в состояние, равное с другими, то и надлежит при всяком случае наблюдать правило, Ее Величеством установленное, что всяк по званию и состоянию своему долженствует пользоваться выгодами и правами без различия закона и народа». Несмотря на закон и такую принципиальную декларацию Ее Величества, Совет Государыни на вышеуказанное ходатайство московских купцов ответил, что «не усматривается никакой пользы» от допущения евреев в Москву, и, вопреки «правилу, Ее Величеством установленному», 23 декабря 1791 г. издан был следующий указ Екатерины II Сенату: «Рассматривая, с одной стороны, поданные нам прошения от евреев касательно незаписки их в Смоленское и Московское купечество, а с другой — предоставленные нам от генерала, главнокомандующего в Москве и тамошней губернии, князя Прозоровского обстоятельства, до сего же случая относящиеся, и, соображая все это с законами, находим, что евреи не имеют никакого права записываться в купечество во внутренние Российские города и порта». Таким образом, в нарушение ею же изданного закона Екатерина лишила евреев права жительства и торговли и положила начало пресловутой черте оседлости[18], от которой русское еврейство так жестоко страдало 116 лет вплоть до революции 1917 г. Этот факт вплетает еще один пышный цветок в историю царствования ученицы Вольтера и Дидро, равно как в историю всероссийского купечества, с кознями которого против евреев мы еще встретимся в нашей истории не один раз.

Само собою понятно, что после этого указа доступ евреям в Москву был опять закрыт и оседлое еврейское население Москвы не могло более увеличиться. В Москве проживали только временно приезжавшие для торговых дел евреи, но число их было очень невелико. И так это продолжалось еще очень долго. Мы не имеем сведений о евреях в Москве в царствование Павла и Александра I, так как в это время никаких возможностей для переселения в Москву не представлялось. Известное «Положение о евреях» 1804 г., имевшее в виду урегулировать жизнь евреев в правовом, экономическом и бытовом отношении, разрешало купцам, фабрикантам и ремесленникам только временно приезжать в центральные губернии и в Москву для торговых дел. Разрешение это дано было… потом и винокурам. Имели право приезда евреи и для получения образования в высших учебных заведениях. Но мы знаем, как мало в то время было евреев, учившихся в университетах и других высших учебных заведениях. В Московском университете ни одного студента-еврея еще не было в то время. Таким образом, еврейское население тогдашней Москвы состояло из приезжавших на время для купли и продажи товаров евреев ближайших губерний, главным образом Могилевской, и торгового Шклова, равно как из немногочисленных заграничных евреев. Отечественная война, понятно, не особенно благоприятствовала поселению евреев в Москве, хотя за отступавшей русской армией потянулись на восток и евреи черты оседлости. Сам р. Залман Лядский[19] двинулся на Москву в 1812 г., где через несколько лет умер в одной из московских больниц его любимый сын, принявший, как известно, христианство. Но численность всех случайных этих жителей Москвы была ничтожна. Так, мы знаем, например, что во время Отечественной войны, когда евреи оказались под бдительным надзором, среди подозрительных лиц, высланных по распоряжению Бестужева из Москвы, было несколько евреев из разных уездов Московской губернии. Высылкой отдельных евреев из Москвы занимался небезызвестный московский генерал-губернатор Ростопчин[20]. 23-го августа 1812 г. московский обер-полицмейстер Ивашкин[21] донес гражданскому губернатору Обрезкову[22], что в Москве задержаны два еврея — Лейба Кенигсберг и Мовша Нарвер с «подозрительными бумагами на еврейском языке»; по рассмотрении этих бумаг, «оказавшихся в щетах и записках по винокуренному заведению и по выдаче пашпортов», лица эти были высланы за заставу. Через три дня, 26-го августа, Ивашкин опять доносит Обрезкову: «При отношении Вашего Превосходительства от 31 июля присланы ко мне взятых в Рузском уезде евреев жены и дети, с тем, чтобы они имели жительство, где похотят, впредь до востребования, за надлежащим присмотром, которые, согласно сему требованию, и находятся в Новинской части; ныне частный пристав донес мне, что еврейские жены, не имея пропитания, просят о сем начальнического рассмотрения посадить и их вместе с мужьями, единственно для того, чтобы иметь хотя нужное пропитание, во временную тюрьму. О чем относясь, покорнейше прошу Ваше Превосходительство снабдить меня на сей случай разрешением». По-видимому, эта просьба несчастных женщин была исполнена и оне были посажены в тюрьму, так как в «деле об отправлении в Рязань колодников и арестантов из московского тюремного замка» первого сентября 1812 г. в списке показаны: «…евреи — 22 мужчины, 6 женщин и 10 детей»[23].

Как ничтожно было количество евреев в первой четверти XIX в., видно из следующего. В старом путеводителе «Москва, или Исторический путеводитель по знаменитой столице государства Российского», часть 4, Москва, 1831 г., мы читаем: «За Дорогомиловской заставой находится кладбище с церковью во имя преподобия Елизаветы, построенное от казны 1772 г.». О еврейском кладбище, которое, как указано выше, было открыто еще в 1788 г., даже не упоминается. Очевидно, евреев было так мало, что и. кладбище не функционировало…

В Москве в это время проживали лишь временно приезжавшие для закупки товаров, и их, по всей вероятности, было очень немного. Приезжие евреи облюбовали для своего жительства Зарядье, на подворьях которого, Глебовском и Мурашевском, они останавливались. Это место, очевидно, выбрано было по следующим причинам. Евреи в то время были редкостью, и на них смотрели как в Кунсткамере на редких зверей, смотрели не без насмешливости, презрительности, а порой и оскорблений. Известно, что в течение почти всего XIX в., вплоть до 80-х годов, еврея московские обыватели встречали с приветствием: «С хреном». Как, например, татарина встречали, показывая ему «свиное ухо». Какой смысл скрывался под этим таинственным «с хреном», неизвестно. Очевидно, здесь имелось нечто оскорбительное. Понятно, что при таком настроении «окружения» евреям не особенно приятно было проживать на центральных и многолюдных улицах. Зарядье лежало в стороне от столичного шума и в этом отношении было чрезвычайно удобно. С другой стороны, Зарядье было очень близко от Гостиного двора и Ильинки, этого московского сити, с которым только евреи имели дело. Вот почему оно и сделалось любимым местожительством евреев. Тут же была открыта и первая еврейская молельня, так называемая «Аракчеевская» молельня на Глебовском подворье, и Зарядье, понятно, стало еврейским кварталом Москвы. Центр Зарядья, Глебовское подворье, потом стало московским гетто, о котором подробно расскажем в следующей главе.

ГЛАВА III. Царствование Николая I (1825–1856)

В 1825 г. кончилось царствование Александра «благословенного» и началось царствование Николая I, прозванного справедливо Некрасовым и Толстым Николаем Палкиным. Это царствование, необыкновенно мучительное для всей России, было особенно ужасным для русского еврейства. Ужасным оно было по той, употребляя выражение Достоевского, артистической жестокости, которую оно проявило по отношению к русскому еврейству. Со времени Иродова избиения детей история не знает такого правительственного истребления детского населения, какое совершил этот проклятый царь. Но это массовое истребление было куда хуже Иродова. Последний избил в один момент детей и сразу положил конец мучениям. Николай в течение десятков лет подвергал истязаниям тысячи еврейских детей, подвергая их неслыханным физическим и моральным пыткам. Мы говорим о всем известных кантонистах, об отбирании у родителей детей начиная с 5 лет на военную службу и отдаче их на воспитание в отдаленные центральные и сибирские губернии, где их всякими хитро изобретенными способами всякого рода мучительства вынуждали отказаться от веры отцов и переходить в православие. Еврейская народная фантазия[24] заклеймила в своих песнях и легендах это подлое царствование, в народной памяти этот период русско-еврейской истории стоит рядом разве только с эпохой испанской инквизиции. Один очень известный проповедник начал свою речь по случаю кончины Николая следующими словами: «Все добро, которое он сделал евреям, да выйдет ему навстречу на том свете…». Что до евреев в Москве, то это время было наполнено историей московского гетто и борьбой за его уничтожение.

У подошвы довольно крутого спуска, ведущего с Ильинки и Варварки вниз к Зарядью и Проломным воротам Китайской стены, на углу ныне Псковского и Елецкого переулков, стоит двухэтажный казарменного типа дом под № 12, окаймляющий грязноватый и невзрачный двор. Это «Глебовское», или «Жидовское», подворье. Глебовским оно называлось потому, что принадлежало действительному статскому советнику Глебову, подобно тому, как соседний и постоянно с ним конкурировавший дом, Мурашевское подворье, называлось по имени своего владельца — купца Мурашева. Жидовским оно называлось потому, что, как сказано выше, издавна этот дом облюбовали евреи, приезжавшие в Москву. Это Глебовское подворье в течение многих лет и было московским гетто, так как все евреи, почему-либо прибывавшие в это время в Москву, имели право проживать только в этом доме.

Какова история этого гетто? Когда и как оно возникло? Как жили в то время попадавшие туда евреи?

Московское гетто отличалось от западноевропейских тем, что последние составляли целые кварталы, в которых проживало еврейское население того или другого города; в Москве же гетто состояло из одного дома, вышеупомянутого Глебовского подворья.

Этот дом владелец его, Глебов, в 1826 г. завещал казне, с тем чтобы доходы с него шли на содержание главным образом Глазной больницы. Когда дар генерала Глебова был высочайше утвержден, московский генерал-губернатор кн. Голицын сообщил попечителю подворья, что евреям, временно пребывающим в Москве, разрешается останавливаться в этом подворье, но с тем чтобы не брали с собой жен и детей и не устраивали там синагоги для общего богослужения. Таким образом, Глебовское подворье, так сказать, официально было санкционировано как местожительство евреев в Москве.

Но в этом разрешении, в этой санкции, еще не было элемента принуждения. Евреям как будто предоставлялось право останавливаться в этом доме, но и не запрещалось жить в других местах.

Но скоро это разрешение превратится в принуждение, в требование, чтобы евреи проживали только в этом подворье и не имели права жить в другом месте. В этом превращении разрешения в принудительное требование большую роль опять (это уже во второй раз) сыграло московское купечество. В грибоедовской Москве, Москве фамусовых, репетиловых, скалозубов, молчалиных и чацких, в пушкинской Москве, Москве онегиных, лариных и ленских еще не слышно голоса московского купца, он еще не показался на поверхности общественной и политической жизни. Пройдет еще несколько десятилетий, и он начнет проявлять себя активно, станет героем «темного царства», потом превратится во всероссийское купечество, претендующее на место, оставленное оскудевшим дворянством, и из «Кит Китыча» Островского[25] превратится в «Джентльмена» Сумбатова-Южина.

Но в николаевское время он сидел еще в тиши за своим прилавком и занимался только накоплением. Тем не менее, однако, когда дело касалось его узких интересов, он уже и в то время выступал открыто, обнаруживая свои довольно яркие агрессивные стремления. Особенно легко это было сделать, когда дело шло о евреях. И вот в 1826 г. московская торговая депутация обратилась к московскому генерал-губернатору с жалобой на то, что евреи незаконно приезжают в Москву, продают иностранные товары, покупают русские товары и отправляют из Москвы «без всякого сношения с московскими купцами, к явному их подрыву и стеснению». Ввиду этого они ходатайствовали о запрещении евреям приезжать в Москву. Такое запрещение было бы очень выгодно для русских купцов, торговцев и посредников, которые избавились бы от еврейской конкуренции, но было бы очень невыгодно для московских фабрикантов, которые теряли бы в лице евреев крупных покупателей, связывавших московскую фабричную промышленность с западным и северо-западным рынком, особенно если принять во внимание, что евреи уже и тогда развили свои торговые операции до довольно солидных размеров. Так, известно, что в пятилетие 1828–1832 гг. евреями отправлено из Москвы за границу и в разные западные губернии товаров на сумму около 80 млн. рублей. Понятно, что московские фабриканты, со своей стороны, наоборот, ходатайствовали перед генерал-губернатором о разрешении евреям приезжать в Москву для торговых целей. Ввиду такого конфликта между членами московской торговой депутации и видными московскими фабрикантами состоялось соглашение и выработаны были следующие правила для проезда евреев в Москву:

1. Евреям-купцам 1-й и 2-й гильдии позволяется проживать в Москве в течение двух месяцев, а 3-й гильдии — одного месяца.

2. Товары покупать евреи могут только в двух домах: на Глебовском подворье и в другом доме, который для этого найден будет удобным.

Этот выработанный купцами и фабрикантами проект был послан на утверждение в Петербург и высочайше был утвержден, причем евреям разрешалось приезжать на 2 месяца с тем, чтобы сами лавок не заводили и чтобы за ними был установлен строгий надзор. Этот последний пункт об «установлении строгого надзора» и дал московскому генерал-губернатору основание «поместить всех евреев без исключения на жительство в одно место, именно в Глебовское подворье, в котором и раньше приезжавшие евреи имели обыкновение останавливаться». Таким образом, волею московского генерал-губернатора было создано в Москве гетто, просуществовавшее, как сказано, много десятилетий. Евреи принуждены были селиться в этом подворье, подчиняться всем установленным в этом гетто правилам, платить очень дорого за помещение и другие услуги; доходы же с подворья, кроме тайных, остававшихся в кармане управляющих, комендантов и полиции, шли, согласно завещанию Глебова, на содержание Глазной больницы. Эти доходы составляли по отчетам около 25–30 тыс. в год, а принимая во внимание бесконечные взятки и всякого рода поборы, а с другой стороны, то, что в год приезжало только около 200–250 евреев, то можно себе представить, как дорого оплачивал каждый еврей свое пребывание в Москве. Зато Глазная больница получала достаточно средств на содержание и лечение своих больных. Таким образом, на больных глазами, лишенных зрения и света, исходил свет из царствовавших в то время в России тьмы, произвола и беззакония.

Какова была жизнь евреев в этом гетто? Мытарства в случае поездки в Москву у еврея начинались еще на его родине. Для временного приезда в Москву необходимо было запастись кроме обычного еще губернаторским паспортом, получение которого стоило немало хлопот и денег. У московской заставы еврея встречали казаки, отнимали паспорт и прочие документы и в сопровождении казачьего конвоя препровождали на «Жидовское подворье». Отсюда его немедленно отправляли с городовым в участок, и там, после выполнения разных формальностей и дачи хорошей взятки, он получал долгожданное разрешение на жительство в течение одного-двух месяцев на Глебовском подворье. Тут он из рук полиции попадал в руки коменданта подворья, который по своему усмотрению уделял ему то или другое помещение, назначив за это какую ему хотелось цену. Ставши наконец временным гражданином этой новой республики, еврей обязан был подчиняться всем ее законам, установлениям и порядкам. Все, что требовалось для упаковки товаров (ящики, веревки, рогожи и проч.), он обязан был покупать в подворье. Для этого при подворье имелся особый поставщик — коробочник, который за свою монополию уплачивал подворью 720 руб. в год. (Это официально по отчетам, а в действительности гораздо больше еще получали с него комендант и местная полиция.) Платить за все приходилось втридорога. Упаковывать товар вне подворья не разрешалось. Внутренние порядки в подворье были очень строгие. Ворота запирались в известный час, и если кто запаздывал, дворнику запрещено было впускать его, и такому несчастному приходилось ночевать на улице. Вообще комендант был полновластным господином и обращался со своими жильцами как с заключенными. Жильцы его боялись, ибо он мог доносить полиции, с которой он, конечно, всегда был в дружественном союзе, и вынуждены были терпеть от него всякие грубости, насмешки и оскорбления. Вот как популярный в 60-х годах еврейский писатель О. Рабинович[26] рисует в одном из своих произведений, «Наследственный подсвечник», мартиролог еврея, вынужденного прожить некоторое время в Москве.

«Я был по губернаторскому паспорту по делу в Серпухове, девяносто верст от Москвы, — и как ни желал я видеть Москву, эту замечательную столицу моего отечества, про которую так много слышал, но не решился туда поехать, опасаясь Жидовского подворья… Буду я долго помнить мое пребывание в Москве. Вот, начну вам с самого начала. Вызывался я, видите, в департамент к рукоприкладству по тяжебному делу. Прежде всего пошла возня с паспортом. Подал я прошение губернатору нашей губернии о выдаче мне паспорта на проезд в Москву — прошение возвратили с надписью: „по неозначению причины моей поездки“; подал я другое с означением — опять возвратили с надписью „по непредставлению доказательства в справедливости моей причины“… Подал я третье прошение и представил при нем публикацию из „Сенатских ведомостей“ о вызове вашего покорного слуги. Возвращать третье прошение уж никак нельзя было, и мне выдали паспорт, сроком на шесть недель, с прописанием, что такой-то отпущен в Москву и прочая, словно я содержался прежде на привязи. Хорошо-с… приезжаю в Москву. Только что завидели на заставе в моем паспорте опасное слово „еврей“, как начались разные церемонии. Посадили мне на козлы казака, которому вручили мой паспорт в руки. Проехал я, значит, полгорода с конвоем, как будто я совершил какое преступление. Привезли меня на Жидовское подворье, где уже есть — по крайней мере в мое время был — свой Гаврыпо Хведорович первого сорта, только не хохол, а чистый русак… Ему был передан мой паспорт; от него паспорт мой поступил к городовому; а к городовому же поступил и я уже в полное распоряжение. Не дав мне ни умыться, ни отдохнуть с дороги, городовой потащил меня в часть, где я простоял на ногах битых три часа, выслушал целый короб грубостей от разных чиновников и облегчил свой кошелек несколькими рублями, пока мне написали отсрочку на месяц. Заметьте, что две недели уже прошли со дня выдачи мне паспорта моим губернатором… Все это происходило на законном основании, все это в порядке вещей. Не со мною одним так поступили: со всяким евреем так поступают, будь он себе двадцать раз первой гильдии или расперепотомственный почетный… Вот, с отсрочкой, значит, я уже коренной житель Жидовского подворья на целый месяц и вместе с тем поступаю в кабалу к Гаврылу Хведоровичу. Господи, чего только я там ни насмотрелся! Там, знаете, бывает пропасть наших, и из западных губерний, и из Белоруссии, и из разных других мест, все купцы или комиссионеры, делающие огромные обороты с московскими фабрикантами. Ну, все это дрожит перед взглядом тамошнего Гаврылы Хведоровича: он полновластный господин Жидовского подворья. Комнату он отведет не ту, что ты хочешь, а ту, что он хочет; цену он возьмет не по таксе, которую никто в глаза не видит, а как ему заблагорассудится, и разумеется, непременно втридорога. И что за комнаты! Грязь, копоть, нечистота в каждом уголку. К чему, дескать, жидам лучшее помещение… Все предметы на упаковку товаров, как, например: бумагу, бечевку, лубки, сургуч, клей, рогожи, холст, пеньку и тому подобное, вы нигде не смеете покупать, кроме как в Подворье же; и все это вполовину хуже, чем в других местах, но зато в четыре раза дороже. Ночью не смеете отлучиться из Подворья ни на шаг, иначе вы рискуете ночевать на дворе; калитки вам не отопрут, если вы не пользуетесь особым покровительством Гаврылы Хведоровича, а никто другой вас в дом не пустит, хоть бы вы там закоченели на морозе: всем жителям запрещено от полиции передержательство еврея, под строгою ответственностью… А оброк Гав-рылу Хведоровичу ежемесячно таки плати: эта статья сама по себе, — продолжал Давид Захарьич. — Кто платит пять рублей, кто больше, кто меньше, смотря по средствам, лишь бы задобрить коменданта этой грозной крепости, в которой люди содержатся под замком, как заморские звери в зверинцах, с той только разницей, что с зверей за это денег не берут… А кончилась кому-нибудь отсрочка — батюшки мои, что за содом, что за гармидер подымется в Подворье, как будто вся Москва в пламени. Гаврыло Хведорович ругается, толкает, полицейские толкают, дворник толкает. „Убирайся, укладывайся, вон!“. Хоть бы ты в ту пору укладывал самые дорогие товары на извозчиков; хоть бы ты был как раз в середине расчета с фабрикантом или оканчивал нужное письмо — нужды нет, кончить не дадут — одно слово: „вон и вон“. Разумеется, не так страшен черт, как его рисуют: при известных условиях смягчается и Гаврыло Хведорович, и полицейские, и дают льготу на несколько часов или даже на целый день; но сколько тут портится крови, провал побери совсем… Захотелось мне побывать в театре, видите ли. Как можно быть в Москве и не видеть Мочалова! Давали Гамлета. Знаете вы Гамлета, бабушка?.. Ну вот, засиделся я в театре, — продолжал он, — и забыл про все на свете, такое, по правде сказать, невыразимое удовольствие чувствовал. Кончилась пьеса… Меня жалость брала за бедную Офелию, ну и Гамлета самого тоже жаль было… На часы смотреть и не подумал; пошел себе, знаете, в трактир перехватить чего-нибудь солененького; оттуда домой. Звоню в колокольчик… дворник спрашивает: кто там? Я и отвечаю: свои, мол, отвори, любезный. Куда, и слышать не хочет — не указный час, полночь. Я прошу, умоляю, сулю целковый, потом два, потом три — ни за что… одно слово: надзиратель приказал не отворять. А меня таки этот Гаврыло Хведорович с первого начала не возлюбил: больно я ему дерзким казался, не изгибался перед ним в три погибели, как другие жильцы Подворья, шапки не ломал за двести шагов, и перекривлять он меня не мог: других он все перекривлял — цервонцики, процентики, зидовские купцики, а я как раз сдачи и дал и показал ему, что чище его говорю по-русски. Так он мне и удружил, разбойник… Стою я, братцы мои, стою у ворот и поплясываю — мороз трескучий. Идти куда, знаю, никто в дом не пустит… просто хоть плачь. Вдруг обход. „Что за человек?“ Так и так, говорю, в театре был, а теперь вот дворник не пускает, квартирую, дескать, тут, в Подворье. „А, в Подворье, — отвечает квартальный, — значит, еврей… не шляйся, мерзавец, по ночам… видишь, персона, и ему в театр надо. Веди его в часть“. Повели меня, горемычного, в часть и на дороге два раза пинками попотчевали: „Не отставай, мол, ишь ты, шмыгнуть хочет“. Куда шмыгнуть, дурачье этакое. Ну, известно, полицейские солдаты: они рады угостить всякого, кто попадется в руки. Усадили меня с разными бродягами, да пьяницами, да ночными пташками. Всю ночь глаза не смыкал: досада, стыд, черт побери. Первый раз в жизни печаль одолела… Думал, по крайней мере, что утром зараз и выпустят — куда. Пристав, изволите видеть, еще почивает; потом всех, задержанных ночью, попросил, кроме меня, и с рапортом отправился; потом завтракать принялся; потом се, потом то, а я все в арестантской зеваю да со стыда боюсь головы поднять. Спасибо, один человек надоумил. Нечего делать: пришлось прибегнуть к кошельку… Насилу к обеду отпустили. Каково, а? Великое преступление сделал, Москву опасности подвергнул, что вздумал Гамлета посмотреть. Нет, думаю себе, плоха шутка… Кончил я скоро свое рукоприкладство и давай драла из Москвы без оглядки, даже не успел порядком город осмотреть. Таким-то образом, господа, познакомился я с Москвой белокаменной…»

Такова была внешняя жизнь этого своеобразного гетто. Что касается внутреннего быта его обитателей, то он тоже носил довольно своеобразный характер. Оторванный от всего остального города, этот человеческий муравейник жил собственной оригинальной жизнью, образовав как бы государство в государстве. Все население состояло из мужчин; все жили бессемейно, никаких связей с прочими жителями города не имели и почти были изолированы от прочего населения Москвы. Днем они отправлялись в «город», в разные «ряды» или Гостиный двор по своим делам, продавали или покупали разные товары, к вечеру привозили купленные товары на свое подворье, затем запаковывали и складывали для отправки их по назначению, писали счета и письма. После работы собирались общей семьей у кого-нибудь из жильцов и проводили время в беседах, делили между собою свои впечатления, рассказывали новости, сообщали вести с родины. За пределы своего подворья почти никто не выходил, так как тут же они находили все, что нужно было им для удовлетворения необходимых потребностей. Тут была и столовая, в которой столовались все жильцы и готовилась пища по закону еврейской религии: так как мяса, приготовленного по обряду еврейскому, на бойне тогда не было, то обитатели питались вегетарианской пищей, рыбой и птицей, которая тут же и резалась специалистом-резаком[27]. Тут были и все упаковочные принадлежности, которыми монопольно снабжал их «коробочник»; тут находились и прачки для стирки белья, и [все] прочее. На ночь ворота подворья запирались, и жители его находились как в крепости. Так как по субботам евреи не работают и оставались дома, то ворота подворья запирались уже в пятницу и оставались запертыми вплоть до вечера субботы или утра воскресенья, а обитатели гетто отдавались субботнему [отдыху] для того, чтобы в воскресенье опять начать свои монотонные занятия.

Так продолжалось дело в течение 20 лет. Евреи приезжали, покупали-продавали, коменданты, коробочники и полиция наживались и карманы набивали, Глазная больница доход получала и своих больных лечила и исцеляла. Все молчали, никто не протестовал и не возражал, несмотря на явное и возмутительное беззаконие. До Бога высоко, до царя далеко.

Но в 1847 г. известный тогда еврейский общественный деятель и защитник евреев Лазарь Липман Зельцер[28], имевший большие связи в Петербурге, подал министру внутренних дел записку «о претерпеваемом приезжающими в Москву евреями крайнем стеснении в том, что они обязываются останавливаться на квартире в особо отведенном для них доме». В это время в Петербурге функционировал Комитет по устройству евреев. Этот комитет обратил серьезное внимание на жалобу Зельцера и постановил командировать в Москву ревизора для обследования этого дела. Эта миссия возложена была на чиновника особых поручений при министерстве внутренних дел надворного советника Компанейщикова.

Московский генерал-губернатор кн. Щербатов[29], узнав об этом, очень обиделся и начал полемику с министерством и Зельцером, доказывая, что сообщения Зельцера неверны, что все, что делается на Глебовском подворье, делается в целях надзора за евреями и т. д. Но комитет настаивал на своем, и Компанейщиков отправился в Москву, причем министр дипломатически писал, что ревизор не намерен контролировать его генерал-губернаторские действия, а будет работать «под его руководством». Проживавшие в то время в Москве евреи, конечно, не замедлили воспользоваться этим случаем и подали ревизору «записку евреев-торговцев, временно пребывающих в Москве». Она так характерна… что ее интересно привести целиком.

«Записка евреев-торговцев, временно пребывающих в Москве:

На основании Государственных узаконений, никакое место или правительство в Государстве не может само собою установить нового закона и никакой закон не может иметь своего совершения без утверждения Самодержавной власти (51 ст. Св. Основ. Госуд. зак.).

Несмотря на это основное положение и на то, что евреи, пользуясь общим покровительством законов, подлежат и общим законам во всех тех случаях, в коих не поставлено особых о них правил (ст. 1262 и 1265 IX т. Св. Зак. о сост.), местное в Москве начальство, неизвестно на каком основании, постановило для них какое-то особое положение. Обязывает всех их жить непременно в одном доме Глебовского подворья, брать там все потребные при отправке товаров для укупорки и покрышки их принадлежности, заставляет укладывать товары на подворье и непременно рабочими-откупщиками, назначив для всего этого возвышенные и несообразные с существующими в Москве цены, полагая сверх того за каждое нарушение сих правил штраф.

Столь разорительные для евреев меры побудили их обратиться с прошением к Его Высокопревосходительству г. Министру Внутренних Дел и, изложив ему всю тягость своего положения, просить отменить унизительное для евреев принужденное квартирование в Глебовском подворье и уничтожить незаконные и произвольные налоги, сопряженные с этим квартированием.

Г. М-ру Вн. Дел угодно было поручить В-му В-благородию удостовериться в справедливости этого прошения, почему, уповая на непоколебимое правосудие Ваше, все пребывающие ныне в Москве евреи-торговцы твердо уверены, что при строгом изыскании Вашем правильность домогательства их бессомненно подтвердится, ибо:

а) что действительно короба, циновки, рогожи и веревки могут быть покупаемы лучшего качества и несравненно дешевле назначенных в Глебовском подворье цен, в том может быть предоставлено удостоверение торгующих лиц, обязывающих поставлять им таковые по мере требования;

б) что принуждение местного правительства к укладке товаров не иначе, как на подворье, сопряжено не только с излишними издержками и неудобствами, но и с явною для каждого по торговле невыгодою, тому служит бесспорным доказательством то, во-1-х, что для найма извозчиков для поставления закупленных товаров с фабрик и лавок требуются особые издержки, тогда как все таковые могли бы быть отправлены прямо из места покупки; во-2-х, укупорка товаров иному бы не стоила ничего, ибо, по принятому в торговле обычаю, все купленные товары укладываются обыкновенно самим продавцом, без всякой особой платы, другие же, укладывая товар собственными своими средствами, могли бы сделать это гораздо дешевле того, что платится по ценам подворья, и, в-3-х, укладывая товары там, где всякий находит это для себя удобным, он не подвергался бы взору конкурента, всегда узнающаго, какие, сколько, куда и кто отправляет товары и где таковые куплены, тогда как всякое соперничество, как известно, уже вредно торговле, образ которой и по закону составляет тайну каждого, и

в) положение о непременном квартировании евреев в Глебовском подворье кроме стеснения их принуждением помещаться совсем не там, где иногда требуют торговые дела их, и занимать квартиру, вовсе не соответствующую с обстоятельствами и средствами каждого из них, имеет ту еще невыгоду, что евреи при недостатке помещения, как это и в настоящее время случилось, приведены будут к необходимости жить по нескольку человек в одном небольшом номере, тогда как многие из них желали бы иметь отдельную для себя квартиру, как для того, чтобы не подвергаться вредным последствиям тесноты, так и для того, что самые обороты их по торговле, обнаруживаясь преждевременно, служат ко вреду их промыслам, а вместе с тем не может согласоваться с самими видами правительства, которое, желая слияния евреев с коронными жителями, старается искоренять доныне господствующее к ним презрение. Помещение же их в отдельном подворье с воспрещением принятия их для квартирования в других домах, под опасением строгой ответственности, унижает их в глазах каждого, невольно заставляя смотреть на них как на лица, отчужденные от общества, чем еще более усиливается лишь прежняя к ним ненависть. Если же предположить, что при сосредоточении всех их в одном месте может быть обращен на них бдительный надзор, то и в этом случае правительство не достигнет своей цели, ибо каждый из евреев, в числе коих многие честным и безукоризненным образом действий своих в торговле и моральном отношении снискали к себе общее доверие, в случае предосудительного поступка кого-либо из них, чтобы устранить всякое могущее пасть на него подозрение в соучастии и отвлечь вообще невыгодное на евреев нарекание, невольно должен будет скрывать проступки своих собратий, к чему представляется ему вся возможность, ибо все они, быв вместе соединенными, имеют все средства затмевать следы всякого недозволенного поступка, тогда как, живши отдельно, без средств к сокрытию законопротивного умысла, и подчиняясь, как и все жители столицы, общему надзору полиции, они не избегнут ее назидания и всякий проступок тогда же мог бы быть обнаружен.

Все это представляя прозорливому вниманию Вашего В-благородия, Евреи, ведущие в здешней столице торговлю, вынуждаются всепокорнейше просить представить все это на благоуважение г. М-ра Вн. Дел и ходатайствовать у Его Высокопревосходительства о законном удовлетворении справедливой их просьбы, основанной, как выше показано, на самых уважительных доводах, а между тем, дабы местное начальство, негодующее на них за принесенную г. Министру жалобу, не могло обращать на них вящую еще строгость, то впредь до разрешения вышеозначенного прошения оградить их от всякого стеснительного со стороны его влияния.

Подписали: Могилевский 2-й гильдии купец Мендель Цетлен, Австрийский негоциант Герш Горовиц, Минский 1-й гильдии купеческий сын Мовша Гинзбург, Могилевский 2-й гильдии купеч. сын Залман Ратнер, Могилевский 2-й гильдии купеч. сын Янкель Гринер, Бердянский 1-й гильдии купец Сендер Пригожин, Витебский 2-й гильдии купеч. сын Берко… Витебский 1-й гильдии купец Бер Рубинштейн, Витебский 2-й гильдии купеч. сын Копель Елинзон, Бердянский 1-й гильдии купец Берко Клипинцер, Динабургский 2-й гильдии купеч. сын Зашнап Гордон, Австрийский негоциант Иоахим Горовиц…»

Ревизор Компанейщиков пошел навстречу евреям, внимательно исследовал все вопросы, касающиеся подворья. Но ему пришлось в данном случае работать на два фронта. Чтобы не разгневать и не обидеть генерал-губернатора кн. Щербатова, он сделал ему доклад, в котором констатировал факты и высказывал свой взгляд, что, по его мнению, сохранение этого учреждения не только бесполезно, но и вредно. С другой стороны, министру внутренних дел он писал, что жалобы евреев и Зельцера вполне справедливы. Но, прибавил он, не дороговизна, не поборы заставляют евреев взывать о помощи. «Они так привыкли к налогам и стеснениям всякого рода, что остаются к ним почти равнодушными, считают их необходимой данью». Главное в том, что «угнетения, ими претерпеваемые, превышают всякое вероятие. Согнанные туда, как на скотный двор, они подчиняются не только смотрителю, которого называют не иначе, как своим барином, но даже и дворнику, коридорщику и т. д.».

Надо сказать, что поведение Компанейщикова в этом деле представляется в высшей степени любопытным. В самом деле, как в это черное время мог «сметь свое суждение иметь» мелкий чиновник, какой-то надворный советник, в борьбе с таким влиятельным и сильным человеком, как московский генерал-губернатор кн. Щербатов? Приходится предполагать, что это был человек, который интересы законности и справедливости по отношению к евреям ставил выше своих личных интересов, своей служебной карьеры. Таких чиновников, как известно, в николаевское время было немного. Предположить, что евреи вместе со своей запиской вручили ему и приличный подарок, — для этого у нас нет никаких оснований. Приходится заключить, что это дело было такое вопиющее, такое одиозное и в Петербурге так были настроены против этого учреждения, что ревизору не опасно было в этом случае находить объективное фактическое подтверждение петербургским настроениям.

Как бы то ни было, результат ревизии и доклада Компанейщикова был убийственный для Москвы. Но кн. Щербатов не хотел легко уступить своих позиций. Он написал контрдоклад, в котором раскритиковал записку Компанейщикова и всеми силами старался доказать необходимость сохранить и впредь старый порядок.

Дело о подворье заглохло. Между тем в 1848 г. место генерал-губернатора занял граф Арсений Андреевич Закревский[30], пользовавшийся огромным влиянием и неограниченным доверием Николая I. Министр внутренних дел только в 1850 г. запросил Закревского. Реакционер, крепостник и антисемит стал, конечно, на сторону сохранения Московского гетто по разным соображениям и между прочим, «дабы не лишить здешней Глазной больницы средств содержать себя доходами Глебовского подворья». Пусть будет существовать гетто — несправедливое, незаконное, нечеловеческое учреждение, лишь бы нажить капитал для содержания Глазной больницы. Но тут заступился Комитет по устройству евреев и поручил министру снестись с московским генерал-губернатором, «не признается ли возможным для содержания Глазной больницы изыскать другие средства, дабы в свое время можно было упразднить еврейское подворье». Переписка между Петербургом и Москвой продолжалась еще долго. Закревский благодаря своей силе не обращал внимания на представления Петербурга, и гетто продолжало существовать.

Но вот скончался Николай. На престол вступил Александр II. Подул либеральный ветер. Закревский терял свою силу. 31-го марта 1856 г. Комитет окончательно постановил упразднить Глебовское подворье. 5-го июня 1856 г. мнение Комитета было утверждено Государем, а 30-го июня Закревский сообщил министру внутренних дел, что он уже отдал распоряжение об осуществлении высочайшей воли. Гетто было упразднено, просуществовав тридцать лет. Отныне евреи могут селиться по всей Москве по своему желанию.

Но Зарядье и Глебовское подворье превратятся из принудительного гетто в добровольный еврейский квартал, к которому еще долго будут тяготеть все евреи, переселяющиеся в столицу. Здесь закипит новая, бурная жизнь. Из этого маленького ядра вырастет огромная, богатая духовными и культурными силами еврейская община.

Параллельно жизни в Глебовском подворье, за его стенами между тем развивалась новая жизнь, образовывался новый пласт еврейского населения Москвы. Это так называемые «николаевские» солдаты. В 1827 г. 26 августа издан был указ об отбывании евреями воинской повинности натурой и о кантонистах. По этому указу возраст для отбывания воинской повинности для евреев был определен в 12 лет, но в действительности брали и 8 и 7-летних детей, которых для изоляции от своих родных и прежней жизни загоняли за тысячи верст, в центральные губернии и далекую Сибирь, где отдавали в батальоны, школы для кантонистов или в крестьянские семьи для работы. Можно себе представить, что переживали отцы и матери, у которых отнимали детей и отсылали в неведомую даль на неведомую и мучительную жизнь. Можно себе представить, что переживали и бедные дети, оторванные от своей семьи, от своих родных и близких и брошенные на произвол и распоряжение разных «дядек» и начальников, языка которых они не знали и которые смотрели на этих «жиденят» как на нечисть, которых надо очистить путем святого крещения. Смело можно сказать, что нельзя было придумать «казни мучительней» как для родителей, так и для детей. Огромное большинство этих несчастных погибали в пути, не достигнув места своего назначения.

Вот что говорит А. Герцен, которому пришлось столкнуться по пути в Вятку с партией отправлявшихся детей.

«— Кого и куда вы ведете?

— И не спрашивайте, индо сердце надрывается; ну, да про то знают першие, наше дело — исполнять приказания, не мы в ответе; а по-человеческому некрасиво.

— Да в чем дело-то?

— Видите, набрали ораву проклятых жиденят с восьми-девятилетнего возраста. Во флот, что ли, набирают — не знаю. Сначала, было, их велели гнать в Пермь, да вышла перемена — гоним в Казань. Я их принял верст за сто. Офицер, что сдавал, говорил: беда и только, треть осталась на дороге (и офицер показал пальцем в землю). Половина не дойдет до назначения, — прибавил он.

— Повальные болезни, что ли? — спросил я, потрясенный до внутренности.

— Нет, не то чтоб повальные, а так, мрут как мухи. Жиденок, знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари… Опять — чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет — да и в Могилев (в могилу). И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?

Я молчал.

Привели малюток и построили в правильный фронт. Это было одно из самых ужасных зрелищ, которые я видал… Бедные, бедные дети! Мальчики двенадцати, тринадцати лет еще кое-как держались, но малютки восьми, десяти лет… Ни одна черная кисть не вызовет такого ужаса на холст.

Бледные, измученные, с испуганным видом, стояли они в неловких, толстых солдатских шинелях с стоячим воротником, обращая какой-то беспомощный, жалостный взгляд на гарнизонных солдат, грубо ровнявших их; белые губы, синие круги под глазами показывали лихорадку или озноб. И больные дети без ухода, без ласки, обдуваемые ветром, который беспрепятственно дует с Ледовитого моря, шли в могилу… мне хотелось рыдать, я чувствовал, что не удержусь…

Какие чудовищные преступления безвестно схоронены в архивах злодейского, безнравственного царствования Николая!»[31].

А какие невыносимые муки пришлось испытывать тем, которые выживали. Пыткам и истязаниям не было конца. Начальники изощрялись в изобретении всевозможных истязаний, секли розгами, наносили раны, выставляли голыми на сибирский мороз, накармливали детей селедками и загоняли в горячую баню, не давая ни капли воды, вырезывали кресты на ладонях и т. п. Начальники состязались между собой, у кого больше будет крещеных. Один бригадный командир, например, говорил: «Лучше я надену солдатскую шинель, чем будет у меня хоть один еврей». Легко себе представить, что проделывал над еврейскими детьми подобный господин, до какой артистической жестокости доходил он для достижения поставленной цели. И все эти охотники за душами еврейских детей работали небезуспешно: добыча была богатая. Так, в 1843 г. приняло христианство 1874 чел., в 1849 г. — 1882, в 1845 г. — 4439. Понятно, сквозь какой ряд пыток, мучений и всяких истязаний вынуждены были проходить эти тысячи несчастных, прежде чем они попадали в лоно православной церкви. Еврейский народ в своих легендах, сказках и песнях зафиксировал в самых мрачных красках эту неслыханную эпоху детской солдатчины.

Благодаря этому во многих городах центральной России очутились новые слои евреев — так называемые «николаевские» солдаты: малолетние кантонисты и затем выслужившие свою 25-летнюю николаевскую службу и оставшиеся тут на жительстве, приписавшись к местным мещанским обществам. Большое число этих николаевских солдат оказалось в Москве. Точно нам неизвестно число их. Один из историков-евреев в Москве говорит, что в 50-х годах их было уже около 500 человек. Судя по численности семейств николаевских в позднейшее время (60-е и 70-е годы), надо думать, что эта цифра не преувеличена. Из них было много богатых ремесленников, портных, имевших большие мастерские и даже роскошные магазины готового платья; большинство же было бедно и занималось мелкой торговлей (старым платьем на Толкучем рынке). И этот класс московских евреев жил своей своеобразной жизнью. Многие из них, оторванные от родной почвы еврейской культурной жизни черты оседлости и в течение многих лет жившие в условиях грубой и жестокой николаевской казармы, среди темных и невежественных товарищей-русских или в семьях таких же грубых и невежественных крестьян, забыли, конечно, всё еврейское и переняли отчасти грубость своих новых хозяев. Они говорили на грубом еврейском языке (жаргоне), пересыпанном русскими словами, разучились читать и писать, были безграмотны и довольно темны. С другой стороны, принимая во внимание всё, что они претерпели и перестрадали за свое еврейство, они справедливо смотрели на себя как на мучеников, как на героев, а на прочих евреев из гетто — как на «пришельцев», считая себя «коренными», полнокровными, купившими свое право жить в столице очень дорогой ценой. Жители же гетто, со своей стороны, смотрели на них сверху вниз, как люди, богатые духовно (знатоки Талмуда и других еврейских наук), на необразованных. Этот антагонизм, еще долго не испарявшийся из умов той и другой группы, никогда, однако, не доходил до резких проявлений и ограничивался только открытыми симпатиями и антипатиями, никогда не вырывавшимися наружу какими-либо активными явлениями. Все население составляло как бы одно целое, жившее мирно общими еврейскими интересами, хотя, конечно, в культурно-бытовом отношении эти группы заметно отличались друг от друга. Первые, «вольные», и в Москве жили знакомой жизнью евреев черты: торговали, промышляли, строго соблюдали законы, права и обычаи еврейского уклада. Духовные интересы по-прежнему вертелись вокруг молитвы и Закона (Торы); вторые, «николаевские», в духовном отношении стояли ниже, еврейской мудрости не знали, многие из них еле знали еврейскую грамоту, а в своей домашней жизни отчасти сохраняли грубые черты, которые им привила казарма и общение с темными русскими массами. Любопытно, как составлялась семейная жизнь их. Как понятно, все они были холостыми, женщин-евреек в Москве не было. В черте же было много бедных девушек, которые искали и не находили себе мужей. И вот предприимчивые люди привозили с собою в Москву из черты красивых и бедных девушек, на которых был такой тут спрос. Так составлялись браки между москвичами и приезжими девушками. Это называлось «брать меня с возу». Как ни случайны были эти браки, но семейная жизнь таких супружеских пар все-таки была очень счастлива, и эти «с возу» взятые жены нисколько не компрометировали своих мужей.

Кроме этих групп в николаевское время в Москву попадали случайно отдельные евреи, приезжавшие сюда с разными целями: приезжали особенно выдающиеся артисты, как, например, известный Михаил Гузиков из Шклова[32], который в 30-х годах давал концерты на деревянно-соломенном инструменте. Эти концерты, которые он потом давал и во всех столицах Западной Европы, имели громадный успех, так как это был виртуоз совершенно исключительного дарования. О нем упоминает и Ломброзо[33] в своем сочинении «Гений и помешательство». Успех этот был так велик, что некоторые фабриканты выпустили платки с его портретом. Приезжали в Москву евреи с целью лечиться, как, например, известный собиратель русских былин (7 томов) Шейн (а не Шейн) Павел Васильевич, три года пролежавший в Екатерининской больнице, с 1843 по 1846 г. Тут же жил и его отец, специально приехавший сюда, чтобы доставлять больному сыну «кошерную» пищу. Шейн умер в 1900 г. Приезжали некоторые учиться в Университете; так, первым студентом-евреем был известный деятель по еврейскому просвещению Леон Иосифович Мандельштам[34], который учился в Московском университете в 1840 г. (он вскоре перевелся в Петербург). Заметим кстати, хотя это уже не чисто еврейская жизнь, что семья А. Г. Рубинштейна поселилась в Москве в 1834 г. (отец Рубинштейна имел карандашную фабрику), где в 1835 г. родился будущий учредитель и директор московской консерватории Н. Г. Рубинштейн. Пребывали в Москве в то время и евреи, переселявшиеся в Сибирь или отбывавшие наказание в московской тюрьме. Особенно любопытно пребывание в Москве в 1839–1854 гг. братьев Самуила и Пинхаса Шапиро — знаменитых владельцев прославившейся в еврейской среде типографии в Славуте (Волынской губ.). Об этих мучениках-героях еврейская фантазия создала разные легенды. Они за подозрение «в причинении насильственной смерти одному еврею, найденному повесившимся в еврейской синагоге, и по высочайше утвержденному 15 июля 1839 г. заключению генерал-аудитора за намерение к лиходательству и оскорбление следователя по этому делу флигель-адъютанта князя Васильчикова наказаны шпицрутенами, отправлены на поселение в Сибирь». Передается легенда, что, когда одного из них гнали сквозь строй, с головы у него упала ермолка. Не желая оставаться с обнаженной головой, он остановился, чтобы поднять упавшую ермолку, претерпевая при этом лишние удары. Что до «оскорбления следователя», передают в легенде, что он на допросе сказал ему будто: «Ты неправ, царь твой неправ, и бог твой неправ». Конечно, это невероятно, так как за такие слова в то время его бы в живых не оставили; но это характеризует как самого Шапиро, так и взгляд на него еврейской массы. После наказания шпицрутенами они были отправлены в Московскую пересыльную тюрьму, откуда по болезни были переведены в Екатерининскую богадельню. Генерал-губернатор Голицын[35] весьма доброжелательно относился к этим узникам, так как, по-видимому, был убежден в их невиновности. Но ни его ходатайства о пересылке их в черту оседлости, ни ходатайство евреев московского гетто о переводе их в Глебовское подворье, ни ходатайства их жен и сыновей, ни даже ходатайство влиятельного Закревского об их освобождении успеха не имели, и один из них, Самуил, 80 с лишним лет старец, так и умер в стенах богадельни, другой, Пинхас, все-таки был освобожден.

Какие чудовищные преступления, повторим мы вместе с А. И. Герценом, схоронены в архивах злодейского, безнравственного царствования Николая.

ГЛАВА IV. 1856–1870 гг.

После окончания Севастопольской войны и смерти Николая I началось обновление старой крепостнической России. Наступило новое царствование — Александра II. Если измерять «еврейское счастье» количеством погромов, то это царствование надо признать самым «счастливым» периодом истории русских евреев, так как в это царствование был только один погром, в Одессе в 1871 г. Зато это была так называемая «эпоха великих реформ», которая, правда, только одним боком задела еврейскую жизнь, но все-таки хоть немного освежила душную, невыносимую атмосферу николаевского режима, режима шпицрутенов, пыток, кантонистов и рабства. В 1856 г., как выше указано, упразднено было московское гетто и евреям было дано право селиться по [всей] территории столицы. В этом же году упразднен институт кантонистов. Скоро подоспели другие облегчения и некоторые расширения права жительства для определенных категорий евреев. В плотной стене черты оседлости пробита была небольшая брешь — и представителям труда (ремесленникам, механикам, пивоварам и вообще мастерам), торговли (купцам 1-й гильдии постоянно, а 2-й гильдии временно) и свободных профессий (врачам, инженерам, юристам и вообще кончившим курс высших учебных заведений) предоставлено было право жить во всей Империи. Это, конечно, тотчас вызвало поток иммигрантов из западных губерний в центральные, в том числе в Москву. Общеизвестно, какой общественный подъем чувствовался тогда в России, какие идеалистические порывы охватили все слои тогдашнего либерального общества. Настроение у всех было повышенное, оптимистическое. Надежды и широкие перспективы близкой свободной демократической жизни воодушевляли всех. Евреи, конечно, не отстали от этого всеобщего движения. Еврейская интеллигенция, при первых лучах солнца свободы почуяв возможность более человеческой культурной жизни, более свободного материального существования, сломя голову бросилась в манящий поток новой жизни, кинулась в бурные волны просвещения и европеизации. Все, что было более энергичного и предприимчивого, талантливого и деятельного, бросилось через открытую щель стремглав из черты оседлости, в которой до сих пор было замуравлено[36], и во всех почти городах центральной России быстро стали образовываться значительные еврейские общины из купцов, ремесленников, адвокатов, инженеров и лиц других свободных профессий. И еврейское население Москвы тоже стало разрастаться и принимать более организованные формы. Уже в середине 60-х годов московская община настолько разрослась, что нашла возможным пригласить на должность духовного раввина известного ученого-талмудиста рабби Хаима Берлина[37]. Население общины было пестрое и состояло в то время из чрезвычайно разнообразных элементов: тут были и правоверные ортодоксы, строго державшиеся традиций и обычаев еврейского гетто, но была уже и значительная доля интеллигенции, образованного купечества, стремившегося к просвещению и европеизации. В этой пестрой массе стали ясно дифференцироваться разные группы. Прежде всего, как выше упомянуто, «коренные москвичи», так называемые «николаевские», бывшие нижние чины николаевских наборов и их потомки, и «вольные», вновь прибывшие из разных пунктов черты оседлости. В этой последней группе были выходцы из западных и южных губерний и переселенцы из Прибалтийского края («курляндцы»). Между этими группами всегда существовал более или менее заметный антагонизм. «Николаевские» считали себя «коренными» жителями Москвы, купившими свое пребывание в Москве очень дорогой ценой, ценой невыразимых порой страданий и мученичества во время ужасающей солдатской службы николаевских времен. И действительно, среди них было немало лиц, прошедших сквозь строй кантонистских пыток и мучений и немало пострадавших за веру отцов. Они считали себя поэтому в некотором роде заслуженными аристократами и косо смотрели на «вольных» новых «пришельцев» из Шклова, Бердичева и других центров еврейской оседлости. Эти же последние, будучи более образованны во всех смыслах, более богаты и деятельны, со своей стороны, свысока смотрели на «николаевских», которые действительно благодаря оторванности от культурной жизни и условиям своей военной службы в умственном и культурном отношении стояли много ниже. Самое название единственной в то время молельни, «Аракчеевской», показывало древность происхождения «николаевских» и оправдывало их претензию на первую роль, которую, однако, им никогда не удавалось завоевать. С другой стороны, между «курляндцами» и остальными выходцами из черты оседлости тоже существовал некоторый антагонизм. Первые, отличавшиеся внешним лоском и европейскими манерами, хорошо владевшие немецким языком и вкусившие от плодов (правда, только внешних) европейской цивилизации, смотрели на себя как на высший слой еврейства, а на остальных смотрели сверху вниз… Шкловские же, бердичевские и другие третировали курляндцев как «невежд», ничего не понимающих в талмудической мудрости и вообще мало сведущих в еврейских науках. Но этот антагонизм, надо признать, не был настолько глубок и силен, чтобы препятствовать всеобщему объединению, когда это касалось общих интересов общины. К сожалению, население не имело тогда своего объединяющего центра, так как существовавший в Зарядье, бывшем гетто, Аракчеевский молитвенный дом — бедная и убогая по своей внешности, тесная и мизерная молельня не удовлетворяла требованиям и запросам новых классов еврейства, искавших новых красивых форм богослужения в духе западноевропейских евреев и стремившихся к широкой общественной работе. А между тем все жили разрозненно, общественности никакой не было, жили исключительно личными интересами. Из «николаевских» бедные торговали старым платьем на Толкучке или занимались другой мелкой торговлей, более зажиточные были ремесленники, главным образом портные, работавшие на заказ и имевшие магазины готового платья. «Вольные» большею частью были комиссионеры, которые закупали разного рода товары, особенно мануфактуру, для провинций. Эти последние жили без семей, жили, так сказать, телом в Москве, а душой на родине, связь с которой была очень крепка. Они проживали год, а то и больше, в столице и только на праздник Пасхи или осенние праздники уезжали домой, к своей семье. Пребывание в Москве, было, так сказать, отхожим промыслом. Целые годы «добытчик» ждал момента, когда получит возможность вернуться к своим родным, с которыми жизнь его разлучила. И велика же была радость, когда в какой-нибудь еврейский городок приезжали эти гости из далекой Москвы, из столицы «Россеи», нагруженные подарками и вещами, невиданными в глухой провинции. Приезд такого комиссионера был великим событием — и расспросам и вопросам не было конца. И действительно, в то время, при отсутствии железных дорог, такое путешествие было не из легких: оно продолжалось недели и было чревато разными приключениями. С другой стороны, при отсутствии газет и вообще всяких связей с центром живой человек, приехавший из столицы, представлял богатейший источник всякого рода информации и немало действовал на ум и воображение провинциального болота, жизнь которого была затянута густой плесенью. Отпраздновав Пасху и отгулявши в своей семье еще несколько недель, такой комиссионер опять отправлялся в дальний путь, запасшись всеми документами, дававшими право временного жительства вне черты оседлости. Постоянных жителей из купцов в Москве тогда было еще очень мало. Чтобы окончательно водвориться со своей семьей в Москве, купцу необходимо было стать московским купцом 1-й гильдии, а для этого по закону надо было предварительно выдержать пятилетний стаж первогильдейского купечества в черте оседлости, что требовало больших средств — около тысячи рублей в год. Это, конечно, было доступно очень немногим. Кроме того, закон о безусловном праве жительства вне черты оседлости для купцов 1-й гильдии вышел только в 1862 г., так что купцы с 5-летним стажем могли появиться только к концу 60-х годов. Многие из них поэтому жили только временно — или как купцы городов черты оседлости (1-й гильдии имели право жить 6 месяцев, 2-й гильдии — 2 месяца), или как доверенные купцов.

Зато кроме «николаевских» и купцов-комиссионеров в Москве быстро стали появляться еврейские ремесленники, которых крайняя нужда и безработица в черте оседлости гнала в столицу. По закону они пользовались правом постоянного жительства, правда условно, т. е. при условии занятия своим ремеслом. Это открывало широкое поприще для еврейских ремесленников, которыми кишмя кишела «черта» и в которых чувствовалась такая нужда в центре. Еврейские ремесленники решительно перебирались в столицу со своими семьями, открывали мастерские и ремесленные заведения и очень скоро находили сбыт своим изделиям. Главным образом в Москве поселились портные, белошвеи, скорняки, ювелиры и часовщики — и скоро то тут то там, на разных улицах Москвы появились разные еврейские мастерские скорняков и ювелиров. Так как ремесленное производство было весьма слабо развито в русском населении, а некоторые производства (например, белья и готового платья) совершенно не имели представителей — русских, то при отсутствии конкуренции и большом спросе на ремесленные изделия еврейские ремесленники делали очень хорошие дела, понемногу богатели и приобретали даже дома в столице. Многие из них в это же время, будучи ремесленниками, выплачивали у себя на родине, в месте прописки, гильдию — и через 5 лет становились московскими купцами 1-й гильдии, полноправными в смысле права жительства гражданами города Москвы. Наиболее богатые расширяли свое производство до размеров фабричных и становились фабрикантами.

К концу шестидесятых годов еврейское население было уже настолько многочисленно и мощно, что мысль о постройке нового молитвенного дома (еврейского центра) — ибо в диаспоре синагоги всегда служили не только религиозными, но и культурно-национальными центрами, так как около них концентрировались и благотворительные учреждения всякого рода, [и] просветительные; еврейских молитвенный дом имеет три названия: бет-тефила (дом молитвы), бет-мидраш (дом учения) и бет-гакнесет (дом собраний). <…> По образцу европейских синагог с хорошим кантором и хором, с раввином-проповедником на русском языке (духовный раввин уже был в Москве), — эта мысль стала принимать реальные формы. Но постройка такого храма требовала много времени. Поэтому решено было временно поместиться в наемном помещении, которое и нашлось в Спасоглинищевском переулке по Маросейке, в доме Рыженкова. На должность общественного раввина («коренного», как они назывались официально) и проповедника был приглашен из Минска 3. Минор[38], сыгравший впоследствии немаловажную роль в истории московской общины. Это был ученый и просвещенный человек не только в специально еврейском, но и в европейском смысле. Знаток еврейских наук, литературы, истории, он получил и богатое светское образование, знал европейские языки и недурно владел литературным искусством. Это был отец двух знаменитых сыновей, известного профессора-невропатолога, ныне заслуженного деятеля науки Л. С. Минора[39] и известного революционного деятеля, знаменитого эсера О. С. Минора[40], одного из героев якутского дела, большую часть своей жизни проведшего в тюрьмах и на каторге, преданного впоследствии Азефом. В 1917 г., во времена Керенского, он был председателем московской эсеровской думы. Граф Л. Н. Толстой, как известно, брал у 3. Минора уроки древнееврейского языка, читал с ним Библию и целые часы проводил с раввином в беседах и рассуждениях о религии, христианстве и иудаизме.

8-го марта 1870 г. происходила закладка… молитвенного дома московского еврейского общества. Вновь приглашенный раввин Минор произнес на этом торжестве речь, в которой выразил радость свою по случаю такого важного события, знаменующего достижения евреев. «По воле Божией и по милости августейшего монарха нашего мы приступаем к закладке дома Божьего, дома молитвы, дома слез, дома радости. Но где? В сердце России! Пала наконец преграда, отделявшая нас, детей Израиля, от сердца нашей родины, сердца России, и отныне по милости монарха мы без страха, без боязни, открыто и торжественно восшлем здесь наши скромные, но теплые молитвы… И если мы радуемся этому событию как победе, то не как победе, одержанной нами, детьми Израиля, над кем-либо, нет: дети Израиля суть дети мирной деятельности, мы ни с кем здесь не воевали, никого не побороли, но мы радуемся этому событию как победе России над Россией победе лучших убеждений света и веротерпимости над тьмою фанатизма и суеверия. И как нам не радоваться этому событию, когда мы убеждены, что и сила, и крепость, и слава, и величие любезной нашей родины зависят именно от… мирных и прочных завоеваний… в духовной области прогресса и веротерпимости. И как нам не радоваться этому событию, когда мы убеждены, что от мирных и прочных завоеваний нашей любезной родины в области света и прогресса зависит все настоящее и будущее благоденствие нашего собственного народа. Ибо, если, по выражению одного поэта, народ Израиля образует стрелку на политическом циферблате Европы, т. е. что по политическому и гражданскому положению наших единоверцев в известной стране мы можем судить о низшей или высшей ступени политического и гражданского развития данной страны, то, прилагая эту не столько поэтическую, сколько верную мысль к любезной нашей родине, мы на вопрос „О страм, сколько ушло от нощи. О страм, сколько утекло от тьмы“ принуждены были отвечать всегда словами пророка: „Настал рассвет, но есть еще и нощь“».

Вот какими надеждами на «милость монарха», на «победу России над Россией» воодушевлены были московские евреи в этот момент. Разрешение иметь свою молельню… где? — «в сердце России» — считалось тогда «событием», «победой», «завоеванием».

1-го июля 1870 г. состоялось освящение нового молитвенного дома — и раввин Минор опять говорил: «Нам довольно вспомнить, что со времени вступления на престол августейшего монарха нашего Александра II мы неуклонно идем вперед по пути нашего гражданского усыновления, и воздвигнутая нами здесь святыня является вместе с тем и самым достойным памятником тех благодеяний, коими осыпал и осыпает нас августейший наш монарх». Так думало и чувствовало зачарованное монаршими «благодеяниями» московское еврейство. Но недолго будет длиться эта зачарованность. И тот же Минор вскоре заговорит другим языком, когда убедится, что дали евреям эти «благодеяния» и эти «победы»…

Как бы то ни было, новый дом молитвы был открыт. Был приглашен недурной кантор Баде, был собран хороший хор. Раввин Минор получил трибуну и начал произносить проповеди на русском языке. Все это было для многих и ново, и интересно, и поучительно. Создан был центр. Создалась ощутительная, реальная связь между жившими раньше разрозненно евреями, появились новые интересы, духовные и общественные, стали проявлять себя люди — будущие общественные деятели Москвы, игравшие впоследствии в течение многих десятилетий огромную роль не только в истории московской общины, но и в истории русского еврейства вообще. Образовалось Правление Московского еврейского общества, которое сосредоточило в своих руках все дела общины. В состав этого первого правления вошли: «кандидат прав Владимир Осипович Гаркави [41], Московский 1-й гильдии купец Гендель Хишин, Одесский купец Лейзер Горнштейн, Московский купец Самуил Манисевич, Нижегородский купец Вольф Высоцкий[42], Киевский 1-й гильдии купец Герман Шмелькин, нижегородский купец 1-й гильдии Мовшо Россиянский[43], Вилкомирский 2-й гильдии купец Мордух Иоффе, Московский 1-й гильдии купец Эдуард Герценберг, Могилевский купец Самуил Дайдульман, Московский купец Симха Розен». В этот список вошли только один представитель «николаевских» — купец Дубиновский и один представитель интеллигенции — Вл. Ос. Гаркави. Остальные десять человек принадлежали к торгово-промышленному классу и… [были купцами] разных гильдий. Это Правление Московского еврейского общества с раввином З. Минором во главе сосредоточило в своих руках все заботы о нуждах и интересах общины. Кроме приличного храма с очень красивым богослужением оно обратило внимание прежде всего на обучение еврейских детей и через раввина стало ходатайствовать о разрешении открыть еврейское училище («Талмуд-Тора»). Это ходатайство было удовлетворено. Разрешение было дано. Но любопытно, как просто и своеобразно решались такие дела. Разрешение это дано было суточным приказом московского обер-полицмейстера, объявленным в «Полицейских Ведомостях». Ни устава училища, ни программ, ни прав учеников — ничего не было, да и учебное ведомство как будто не имело даже никакого отношения к этому учебному заведению. Вот подлинный документ, тот, так сказать, кит, на котором держалось в течение 20 лет это учебное заведение: «Суточный приказ московского обер-полицмейстера, 16 сентября 1871 г., № 259. Московский общественный раввин Минор, ввиду того что в здешней столице среди еврейского общества очень много сирот обоего пола и особенно детей, нуждающихся в приюте и первоначальном религиозно-нравственном воспитании, в марте месяце с.г. ходатайствовал о разрешении учредить на основании 1074 д. т. ч. 1 св. зак., при молитвенном правлении, находящемся на Солянке, в доме Рыженкова, приют для означенных детей под именем „Талмуд-Тора“ и вместе с тем разрешить ему для этой цели открыть добровольную подписку. Ныне Московский генерал губернатор уведомил, что правление Министерства внутренних дел, по сношении с министром народного просвещения и согласно ходатайства раввина Минора, разрешает устроить и содержать в Москве за счет добровольных пожертвований приют для еврейских детей обоего пола под именем „Талмуд-Тора“ (школа грамотности), но с тем чтобы приют этот подчинялся в учебном отношении училищному начальству и чтобы в оном преподавался русский язык». Как курьез надо отметить, что этот приказ и это разрешение совершенно противоречили тогдашней политике Министерства народного просвещения в области еврейского школьного дела. Совместное обучение мальчиков и девочек, обязательство преподавания в «Талмуд-Торе» русского языка, смешение «приюта» со «школой грамотности» — все это шло вразрез с формальным законом. Но такова уж сила всякого административного распоряжения. Генерал-губернатором был В. А. Долгоруков[44], тогда влиятельный и сильный человек, и он своею властью разрешал то, что он считал нужным и полезным, не считаясь с буквою закона. 8-го октября 1872 г. училище было открыто и стало функционировать довольно успешно. Из сохранившихся отчетов видно, что первые восемь лет в училище перебывало 530 учеников, истрачено было в этот период 64 408 р. 56 к. Среди учащихся были такие, которые впоследствии занимали довольно видное положение, например известный врач московского земства и общественный деятель Дорф. Так, постепенно развиваясь, прогрессируя, разрасталась еврейская община в течение 70-х годов.

Начальство (генерал-губернатор Долгоруков и обер-полицмейстер Арапов) к евреям относилось снисходительно и справедливо — и московским евреям жилось сравнительно недурно. Правда, после выстрела Каракозова и взрыва на Курском вокзале при возвращении царя с войны политика Александра II[45] довольно заметно качнулась назад, но в Москве евреи этого пока не чувствовали. В 1880 г. по случаю исполнившегося 20-летия царствования Александра II Еврейским обществом открыто было ремесленное училище с довольно обширным общеобразовательным курсом и разными ремесленными отделениями. С высочайшего разрешения этому училищу было присвоено имя «Александровское», и Московское еврейское общество удостоилось высочайшей благодарности. Как и «Талмуд-Тора», узаконение этого училища было основано на следующем сообщении канцелярии генерал-губернатором: «Управление Московского генерал-губернатора, Отделение 1-е, Стол 2, Правления Московского Еврейского Общества, 4 сентября 1880 г. № 48 481. Государь император, по верноподданнейшему докладу о предложении Московского Еврейского Общества ознаменовать день 25-летия царствования Его Императорского Величества учреждением в Москве ремесленного училища с ходатайством наименовать это училище „Александровским“, Высочайше соизволил изъявить на то согласие, повелев при этом благодарить Еврейское Московское Общество за его верноподданнические чувства. О таковой высочайшей воле считали нужным уведомить Правление Московского Еврейского Общества для объявления по принадлежности. За Московского генерал-губернатора, московский губернатор Перфильев[46]». Таким образом, этот период десятилетия царствования Александра II был временем быстрого развития и роста общины, имевшей уже приличный молитвенный дом, кое-какие просветительные учреждения и выдающийся раввинат в лице таких известных лиц, как 3. Минор и X. Берлин. Положение евреев в Москве было сравнительно хорошее. Население увеличивалось быстро, и экономическое его благосостояние росло прогрессивно. Сколько людей, приехавших из «черты», без всяких, можно сказать, средств, вскоре богатели, делались владельцами больших торговых фирм, фабрик и заводов. Не подлежит сомнению, что еврейское население сыграло очень значительную роль в развитии московской торговли и промышленности, особенно в области ремесленных производств. Некоторые области производства впервые только были заведены евреями. Так, например, торговля и производство готового платья, готового белья, которые до евреев совершенно были неизвестны в Москве, выросли и развились благодаря еврейской инициативе. В смысле правовом жизнь евреев в это время в Москве тоже была, не в пример другим городам России, сравнительно сносной. Московский генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгоруков был русский барин и аристократ с ног до головы. Благодаря своей родовитости (вел он свой род от Рюриковичей) он пользовался большим влиянием в придворных сферах и особенными симпатиями императора Александра II. Мягкий, воспитанный, он заключал в себе кое-что от Фамусова, немного и от либеральных идей преобразовательной эпохи. Без особенно твердых политических убеждений и определенного мировоззрения, он предпочитал всяким резкостям и прямолинейностям покой, «тишь и гладь». Естественно, что его не особенно трогал вопрос о том, что живет ли в Москве сотней-другой евреев больше или меньше и все ли живущие там вооружены всеми требованиями бессмысленного законодательства о жительстве евреев вне черты еврейской оседлости. И он сквозь пальцы смотрел на пребывание евреев в Москве. Злые языки говорили, что его снисходительное отношение к евреям объяснялось его дружбой с Лазарем Соломоновичем Поляковым[47], что эта дружба была не платоническая, что она оплачивалась щедро поляковским банком. Не подлежит сомнению, что князь Долгоруков пользовался финансовой поддержкой Полякова. Человек без средств, он жил широко и нуждался нередко в деньгах, в которых со стороны дома Полякова, понятно, никогда ему не было отказа. Но его отношение к евреям не было никоим образом основано на принципе do ut des[48]. Нет, это было в его натуре, в его русской барски-аристократической и слегка либерально-гуманной натуре, которой было просто чуждо преследование людей не за преступления, а за какие-то допотопные и несуразные законы, специально направленные против них потому, что они принадлежат к еврейской нации и еврейской религии. Нельзя также отрицать того, что многие представители московской администрации занимали более или менее видные посты в многочисленных поляковских предприятиях. Так, правитель[49] канцелярии генерал-губернатора Мейн занимал большой пост в одном из банков Полякова. А многие штатские и военные генералы под разными благовидными предлогами (в виде членов комиссий, правлений и т. п.) были прикосновенны к поляковским делам. Как бы то ни было, отношение к евреям в Москве было во много раз лучше, чем в других местах, главным образом потому, что во главе администрации московской стоял человек, не зараженный квасным патриотизмом и реакционным злобным антисемитизмом. Так как стоящие на низших ступенях административной лестницы обыкновенно прислушиваются к голосу стоящих на высших ступенях ее, то, понятно, что остальные органы московской администрации держались той же тактики. Нельзя не упомянуть бывших долгое время обер-полицмейстерами в Москве Арапова и Козлова, особенно последнего. Это был добрый, мягкосердечный и гуманный человек и, по-видимому, убежденный противник еврейских ограничений, особенно в таком элементарном праве, как право жительства. Он сквозь пальцы смотрел на это дело, и там, где это только зависело от него — а от него как обер-полицмейстера зависело почти все, — он всегда давал свое разрешение. У него в приемной нередко, когда еврей приходил жаловаться на то, что его полиция хочет выселить, можно было слышать реплики вроде следующего: «Ах, достаньте ремесленную книжку, как все ваши делают, и вам будет разрешено». Он знал, что книжку достать можно через ремесленную управу, которая немало наживалась на этом деле, и тому, кто ремеслом особенно не занимается, но не видел в этом ни греха, ни преступления. А раз высшие власти так легко смотрели на жительство евреев, раз генерал-губернатору и обер-полицмейстеру было любо, то богам низшего ранга было только мило. Особенно благоприятно было положение полиции: с одной стороны, закон был на ее стороне и служил в ее руках постоянным угрожающим оружием против евреев; а с другой стороны, нарушая этот закон, она ничем не рисковала, так как ее начальство сквозь пальцы смотрело на эти нарушения. Это давало ей возможность доить еврейское население и выкачивать из его карманов сколько угодно денег, и каждый вновь прибывший в Москву еврей был новой курицей, несшей золотые яйца. И не в их интересах было вырезывать этих кур… Действительно, еврейское население Москвы было своего рода уделом, отдававшимся на «кормление» тому или другому из полицейских чинов. Если хотели кого-либо из них наградить, его сажали в такой участок, где евреев живет много; если же хотели покарать, то высылали на окраины, где евреев было мало или совсем не было. И в то время, как, например, приставы городского участка, где находилось московское гетто — Зарядье, покупали себе собственные дома и жили, как крезы, приставы в участках без евреев бедствовали и нуждались. То же самое можно сказать о Ремесленной управе. Ее чиновники, в руках которых находились все евреи-ремесленники, конкурировали с полицией в деле обирания евреев-ремесленников, действительных или мнимых. Открытие мастерской, экзамены на мастера или подмастерья, ремесленная книжка и т. п. — всего этого можно было добиться только путем хорошей взятки. Но евреи были довольны таким порядком вещей. Известно, что для евреев в то время не было лучшего положения, чем то, когда «начальство берет». Они привыкли каждый свой шаг, каждый глоток воздуха, права дышать и жить покупать дорогой ценой, считают это своим «естественным правом» и очень бывают огорчены, когда встречаются лицом к лицу с неберущим начальством, лишающим их одного из самых могущественных средств самозащиты. И к началу 80-х годов в Москве уже было солидное еврейское население со всеми атрибутами еврейской общины. Численность еврейского населения в это время трудно определить с точностью. Имевшие место переписи страдают большими дефектами, так как число нелегально проживавших евреев и, естественно, поэтому скрывавшихся от переписи было довольно значительно. Так, по переписи 1871 г. в Москве оказалось 5319 человек. Умерло же в этом году 90 мужчин и 56 женщин, т. е. 146 человек, что составляет около 28 на тысячу — цифра, совершенно невероятная по своей величине для еврейского населения вообще и московского (где было много молодежи и очень мало детей) в особенности. Отсюда надо заключить, что данные переписи значительно преуменьшены. То же надо сказать и о следующей переписи, 1882 г., по которой в Москве оказалось 15 085 евреев, так как умерших в этом году было 201 мужчина и 145 женщин, т. е. 346 человек, что опять-таки предполагает невероятно большую смертность в 23 на тысячу. Правда, подобные цифры выведены на основании данных о рождаемости и смертности[50], а именно что в 1871 г. [евреев в Москве] было приблизительно 8000 человек, а в 1881 г. — 16 000 человек.

ГЛАВА V. Царствование Александра III (1881–1892)

События 1-го марта, воцарение Александра III и руководящее влияние на внутреннюю политику Победоносцева[51] и его сподвижников, как известно, значительно ухудшили отношение правительства к евреям в России, а это не могло не отозваться и в Москве. Наступил знаменитый 1881 год, на юге России прокатилась волна еврейских погромов. В один миг разбиты были все иллюзии, сокрушены были все мечты и надежды евреев на «усыновление» и гражданственность. Всем стало ясно, какую цену имеют «благодеяния», которыми осыпают нас августейшие монархи. Русские евреи буквально были ошеломлены этими событиями, особенно убита была и разочарована та часть еврейской интеллигенции, которая так верила в силу гуманности и прогресса, искренне верила в близкое свое превращение в русских людей Моисеева вероисповедания и для этого готова была отречься от своего национального «я». Погромы продолжались. Евреи растерялись. Александр III представившейся ему еврейской депутации сказал, что погромы — дело рук крамольников. Это был, очевидно, намек на знаменитую эсеровскую прокламацию… Но бывший тогда министром внутренних дел Игнатьев [52] явившейся к нему еврейской депутации сказал: «Западная граница для вас открыта». Всеми овладело отчаяние. По всей стране евреи стали устраивать посты и специальные богослужения. Это общее настроение русского еврейства отразилось и на Москве. 25-го января 1882 г. в молитвенном доме «совершено молебствие об охранении богом русских евреев от дальнейших бедствий». Для характеристики тогдашних настроений интересно слово, произнесенное по этому случаю раввином Минором: «Нет уголка, где бы евреи не устраивали постов и не молились бы о предотвращении дальнейших и нового рода бедствий от их головы… Евреи такие же граждане Русской земли, как любой русский человек самой чистой, самой славянофильской крови… Урезывание прав евреев, их угнетение ни на волос не улучшит политического положения России. Какая польза от угнетения евреев? Неужели от этого уменьшится в России социализм?.. Смут смутами не излечишь, а преследование евреев есть также своего рода смута». Затем следует обращение уже не к августейшим монархам и их милости, а к народу и общественному мнению: «Пора русскому человеку понять и разуметь, что, требуя от евреев исполнения всех повинностей, следует давать им и все права». И далее, говоря о том, что «ураганом вырвалась злоба, из мрачной бездны вырвался фанатизм и разгром за разгромом обрушился над главою нашего народа», Минор прибавляет, что «венцом всех этих бедствий остается горькое сознание, что все эти погромы служили и служат только как бы предисловием к еще более грозной будущности, на челе которой зияет змеиное слово: „Запад для вас открыт“». И нет границ его возмущению. Как, «землю, на которой мы живем сотни лет, которую мы удобряли своими костями, орошали своею кровью и слезами, эту землю мы не имеем права назвать своим отечеством, своей родиной»? Он призывал из могил всех погибших за родину на полях сражений, проливших кровь за Россию, за ее интересы, быть вечным укором тем, которые говорят нам: «Вы не русские, запад для вас открыт». Он призывает в свидетели самое землю, но земля безмолвствует — и он вспоминает проклятие Моисея: «Ты сойдешь с ума от зрелища, которое представится глазам твоим». «Да, — восклицает он, — есть от чего „с ума сойти“». Эта речь рельефно показывает, какое потрясающее влияние оказали события этого года на русское еврейство, в какое безнадежное отчаяние ввергла его политика нового правительства, лаконически, но четко выразившаяся в окрике Игнатьева: «Западная граница для вас открыта». Надо отдать справедливость покойному Минору, который не убоялся бросить с синагогальной трибуны всемогущему министру такое обвинение и охарактеризовать его ответ как «змеиное слово». Навряд ли во всей проповеднической литературе всех времен и всех церквей найдется что-либо подобное, навряд ли где-либо какой-либо служитель церкви, подчиненный светской власти, а «казенный» раввин был чиновником губернского правления, осмелился когда-нибудь выступить с такой резкой обвинительной речью против всесильного представителя правительства.

Новый поворот в отношении к евреям вообще стал проявляться и в Москве. Весною 1882 г. произошла смена обер-полицмейстеров, и в Москву назначен был новый градоправитель, некий Янковский. Как водится, он прежде всего взялся за евреев, и началось выселение их целыми массами. Известие об этом, конечно, проникло в существовавшую уже тогда русско-еврейскую печать («Восход»), которая, понятно, освещала эти действия московской полиции не в особенно приличных для московских «патриотов» тонах. За московскую полицию заступился «Русский курьер», издававшийся тогда гласным Московской Думы и фабрикантом минеральных вод Ланиным[53]. И впервые в большой московской газете (в петербургской печати после знаменитого клича «Нового времени» — «Жид идет» — антисемитские выпады против евреев не были уже редкостью) появилась резкая юдофобская статья со всеми обычными в таких случаях обвинениями евреев в эксплуатации, обходе законов и проч. Это была, можно сказать, первая ласточка вскоре наступившего расцвета московской юдофобской прессы.

Такое настроение [против] евреев, и московских в частности, вызвало сильную реакцию. Одни решили, что при таком положении, при таком настроении правительства жизнь в России более невозможна, что необходимо расстаться раз и навсегда с родиной-мачехой, что для евреев осталось одно только средство спасения — эмиграция. Возникло так называемое палестинофильское движение, глашатаем которого стал тогдашний «Рассвет» с его редактором Розенфельдом[54] во главе. Но это движение встречало и сильную оппозицию противников иммиграции, утверждавших, что Россия была и останется навсегда отечеством русских евреев и нечего думать об оставлении ее. В Москве противником эмиграции был раввин Минор. Свое вышеприведенное слово, несмотря на все отчаяние, которым оно дышит, несмотря на все ужасы, которые он привел для характеристики данного момента, он закончил так: «Нашим же единоверцам мы можем напомнить в утешение, что Россия не Испания и что на ее престоле сидят не Фердинанды Католики и Изабеллы Кастильские, а Александры и Марии, и поэтому пусть не думают о каких-то эмиграциях, способных только навлечь беду на весь наш народ, пусть не забывают, что Россия была и останется нашей родиной назло всем нашим противникам». Скоро-скоро пришлось, однако, маститому раввину убедиться на своей собственной спине, что Александры и Марии немногим лучше Фердинандов и Изабелл, что Александр, как и Фердинанд, не остановится перед изгнанием евреев из Москвы, как Фердинанд не остановился перед изгнанием их из Испании[55].

Палестинофильское движение нашло в Москве страстных энтузиастов. В этот момент возник в Москве знаменитый кружок [ «Бней Цион»], в состав которого [вошли] членами Усышкин, Мазэ, Марек и другие — будущие активнейшие деятели сионистского движения[56]. Это было первое проявление реакции евреев на правительственную юдофобию.

Но общая правительственная политика по отношению к евреям все-таки еще не сильно ощущалась в Москве. Пока во главе московской администрации стоял Долгоруков, евреи продолжали все-таки жить и работать более или менее спокойно. Соглашение с полицией, с одной стороны, и Ремесленной управой — с другой, установило более или менее терпимый [alliance[57]]: и полиция, и Управа, от которых в конце концов зависела участь евреев, держались принципа [un accord tacite[58]] — и обе стороны были довольны. Евреи-купцы торговали, покупали, продавали, отбывая свой пятилетний первогильдейский стаж где-нибудь в провинции, становились потом московскими купцами 1-й гильдии, т. е. полноправными с точки зрения права жительства гражданами; ремесленники открывали мастерские как хозяева или работали как подмастерья и ремесленные ученики; лица с высшим образованием (врачи, инженеры, адвокаты и др.) беспрепятственно, хотя ни на государственную, ни на городскую службу не принимались, занимались, однако, своей профессией.

Сомнительные в отношении правожительства евреи воспользовались циркуляром нового министра внутренних дел Толстого[59], по которому евреи, поселившиеся вне черты оседлости до 1881 г. и имеющие «домоводство», выселению временно («впредь до пересмотра закона о евреях» — трафаретная формула царского правительства) не подлежат. Благодаря этому возникла новая категория евреев с правом жительства, так называемая категория «циркулярников»; о «николаевских» и говорить нечего, они были особенно привилегированными: как приписанные к мещанским обществам Москвы или других центральных губерний они были забронированы. Все прочие, как и даже форменно совершенно беспризорные, — и те как-нибудь перебивались благодаря милостям полиции и щедротам своего сердца. Полиция «брала» открыто и широко. Известно, что, например, некоторые участковые приставы получали аккуратно жалованье от евреев (по нескольку тысяч и больше рублей в месяц). И несмотря на это, если у такого полицейского магната появлялась надобность в каких-нибудь экстренных расходах (покупка, например, дома или дорогого подарка для своей метрессы в день ее именин), он задерживал на улице партию-другую евреев или ночью производил экстренную облаву на какой-нибудь большой дом, густо населенный евреями, — и требуемая сумма, еще с излишком, назавтра же доставлялась. Немало извлекали из еврейских карманов денег и чины Ремесленной управы. Словом, между обеими сторонами существовали, как указано выше, «молчаливое соглашение», мир и благоволение. Одни работали и добрую долю своих заработков отдавали начальствующим, другие «блюли» — и получали заслуженное вознаграждение, жирели и богатели. Трудно было беднякам, у которых нечем было купить себе «право» и нечем было откупиться в случае нарушения этого «права».

Население еврейское росло за счет прибывавших новых ремесленников, купцов и интеллигенции. Торговля расширялась. Благодаря посредничеству евреев московские фабриканты завязывали многочисленные связи с северо-западным краем, чертой оседлости, и продукты московской промышленности получили новые рынки. С другой стороны, промышленность царства Польского получила доступ в Россию. Сколько возникло в то время еврейских торговых фирм, делавших огромные обороты продуктами варшавской и лодзинской промышленности! Еврейское население значительно выросло. По переписи г. Москвы 1886 г., евреев, правда, оказалось всего <…>[60]. Но эта цифра, надо полагать, значительно преуменьшена: евреи, как понятно, при тогдашних тяжелых условиях скрывали настоящее число жителей, так как многие были не прописаны и боялись, что правительственный учет их может повлечь за собой неприятности. Некоторое представление о численности еврейского населения Москвы в это время дает рождаемость и смертность евреев.

ГодРождаемостьСмертность
1887811346
1888859382
1889836394

Если принять во внимание, что и рождаемость, и смертность евреев вообще ниже общей смертности и рождаемости, что они особенно низки были в Москве, где было много бессемейных (глава семьи — в Москве, а семья его проживала в провинции), холостых (большое количество учащихся, нижних чинов), если принять во внимание сравнительную зажиточность евреев… то окажется, что евреев к концу 80-х годов прошлого столетия было от 30 до 35 тысяч.

Общественная жизнь еврейской общины ничем особенно не отличалась от других общин больших городов и все более и более принимала знакомые очертания общин черты оседлости. Кроме общественного раввина Минора и духовного раввина р. Хаима Берлина, оставившего Москву в 1884 г. и замененного Мейер-Ноахом Левиным, приглашен был и хасидский раввин Видеревич, так что имелось уже три раввина. Кроме главной синагоги, старой «Аракчеевской» молельни, существовавшей с николаевских времен, открылась в 1878 г. «Межевая», в Мясницком переулке на Сретенке; стали открываться и другие молельни в разных пунктах города. Кроме Еврейского училища — приюта для еврейских детей и сирот и Александровского ремесленного училища при нем было, по обыкновению, множество хедеров для первоначального обучения еврейской грамоте и иешива для обучения талмудической и высшим богословским наукам. Основаны были разные благотворительные общества: Общество помощи бедным больным («Бикур-хойлим»), Общество беспроцентной ссуды бедным ремесленникам и другим труженикам («Гемилас-хесед»), Словом, все, что составляет атрибуты всякой еврейской «кегилы»[61]

В культурно-просветительном отношении кроме вышеупомянутого училища, в котором кроме «еврейских предметов» большое внимание обращалось на общее образование учащихся, кроме отделения Общества для распространения просвещения между евреями в России, действовавшего нелегально или полулегально и первоначально ограничивавшего свою деятельность выдачей пособий учащимся в высших учебных заведениях, московское еврейство особенно ничем себя не проявило. Таким образом, 80-е годы, хотя и тревожные, прошли сравнительно благополучно.

ГЛАВА VI. 1891–1892 гг. Изгнание

К концу 80-х годов «золотой век» московского еврейства кончился, спокойное течение жизни московского еврейства стало сменяться тревогой и беспокойством. Повеяло новым духом. Главной причиной этого поворота, конечно, была все та же реакционная политика правительства императора Александра III и необыкновенно высоко поднявшаяся волна антисемитизма, докатившаяся и до Москвы. Но непосредственным поводом к этому послужило выступление на арену российской политики до того неизвестной фигуры великого князя Сергея Александровича[62]. Ему хотелось играть крупную роль в русской политической жизни; он пользовался большим влиянием у царя. Но ему не улыбалось положение спутника, сияющего только отраженным светом: ему хотелось быть самостоятельным светилом, которое светит собственным светом. И он задумал занять пост генерал-губернатора в Москве, где он будет своего рода удельным князем, со своим двором, свитой и другими атрибутами маленького царька. Но были для этого препятствия. Первое препятствие — это был князь Долгоруков. Он так сросся с Москвой, он был так родовит и когда-то так влиятелен, что устранить его не совсем было легко даже брату царя. А как бы он ни был стар, все-таки ждать его смерти не было терпения. Рассказывают, что на одном балу великий князь сказал Долгорукову: «Ах, я так люблю Москву. Мне очень бы хотелось жить в Москве». Князь Долгоруков на это ответил: «А я, Ваше Императорское Высочество[63], очень хотел бы умереть в Москве».

Понятно, что желание Долгорукова умереть в Москве не могло побороть желания Сергея жить в Москве. Началась кампания против Долгорукова как покровителя евреев. «Москва ожидовела», «Москва наводнена евреями», «Евреи захватили все в Москве», «Вся торговля в их руках» и т. д. В Москве эту кампанию вел… «Московский листок» Н. И. Пастухова[64]— орган дворников и кабаков, как его называли, но много сделавший в этом направлении. В Петербурге к этому делу приложило свою руку, конечно, «Новое время». Амфитеатров[65], будущий автор «Семьи Обмановых» и впоследствии друг и защитник евреев, в то время писал в «Новом времени» московские фельетоны, в которых смешивал с грязью евреев и их деятельность в Москве. Вскоре появился и знаменитый Шмаков[66] со своими архиюдофобскими учеными «трудами» и «исследованиями», тот самый Шмаков, который в 1913 г. был вместе с Виппером[67] и Замысловским[68] в ряду обвинителей Бейлиса[69]. Кампания велась совершенно откровенно. Обвинялись евреи в том, что большинство по закону не имеют права жительства, что в этом виноваты московские власти, со стороны которых имеется налицо преступное попустительство, что полиция берет взятки, что Долгоруков все это знает и не принимает против этого никаких мер, что Поляков со своим влиянием и богатством руководит московской администрацией, которая боится Полякова, и т. д. Все это дошло, по-видимому, и до царя Александра III. Рассказывали даже, что на одной из аудиенций он прямо спросил Долгорукова: «Скажите, кто в Москве генерал-губернатор — вы или Поляков?».

Эта кампания против Долгорукого и евреев встретила большое сочувствие среди московского, так называемого именитого купечества, которое в третий раз на протяжении истории евреев в Москве приложило свою руку к этому благородному делу. Князь Долгоруков, насквозь пропитанный аристократически-дворянскими тенденциями, с молоком матери всосавший традиционные предрассудки и убеждения русского крепостнического дворянства и смотревший на первое сословие в государстве как на самый серьезный оплот престола и отечества, не мог не относиться несколько свысока к купечеству, тому сословию, которое после падения крепостного права и «оскудения» помещичьего дворянства стало выдвигаться на авансцену русской жизни. Он недооценил значения грядущего купца, торговца и промышленника, который при новых условиях хозяйственной жизни идет на смену отживающему дворянству, который скоро займет доминирующее положение[70] и из «купчины» Кит Китыча станет «джентльменом» и владетелем «вишневых садов». Аристократ и барин pur sang[71], Долгоруков все еще смотрел на торгово-промышленный класс, на этих разночинцев, как на низшее сословие, как на выходцев из «темного царства», которые могут свирепствовать в своем Замоскворечье или на Таганке, но не имеют права ставить себя рядом с людьми белой кости и голубой крови. Такое отношение генерал-губернатора, естественно, вызывало недовольство и чувство горькой обиды в купеческих кругах и настраивало купечество против него. Надо еще прибавить, что старый князь действительно иногда проявлял по отношению к представителям купечества такие действия, которые граничили со своеволием, «усмотрением» и просто противозаконным произволом. Так, известны следующие факты, о которых много говорили в Москве. В конце 70-х или в начале 80-х годов умер очень богатый коммерсант Р-ский, один из членов ставшей впоследствии знаменитой по своему богатству и влиянию семьи Р-ских. Он оставил после себя много миллионов, которые наследовал его брат; кроме того, он оставил «незаконную жену» и внебрачных детей. Наследник не хотел ничего уделить из богатого наследства этой женщине и ее детям; она обратилась к князю Долгорукову. Последний призвал наследника и стал его уговаривать помочь вдове и детям. Р-ский упорствовал: «Они не были венчаны» — таков был его неотразимый довод. Видя, что он не идет на добровольное соглашение, Долгоруков ему шутливо сказал: «В таком случае одному из нас придется оставить Москву». Р-ский понял, кому из двух пришлось бы оставить Москву. И пошел на уступки. Дело было ликвидировано. Хотя высшая справедливость была, без сомнения, на стороне Долгорукова, но такое вмешательство административной власти в сферу чисто судебного характера произвело глубокое впечатление на московское купечество и оставило чувство озлобленности против князя, который счел себя вправе так обидно расправиться с одним из виднейших представителей московской haute finance[72]. Другой факт, относящийся к более позднему времени, получил отрицательную оценку не только со стороны купечества, но и со стороны передовой интеллигенции. Известная фирма X. (золотые и серебряные изделия) вынуждена была прекратить платежи. Его кредиторы — все московские капиталисты — не хотели идти на сделку. X., которому генерал-губернатор был обязан за финансовую поддержку (бриллианты, ордена всякого рода), обратился к нему за помощью. Долгоруков призвал кредиторов и пригрозил им всякого рода репрессиями. Тут уже дело касалось не только «чести» сословия, но и кармана. Кроме того, тут уже было явное вмешательство административной власти в дело, подлежащее исключительно ведению суда, да и дело-то было несправедливое. Возмущение действиями старого князя было глубокое. Избранный городской голова Н. А. Алексеев[73], представитель торгово-промышленного класса, близко принял к сердцу кровные интересы московского «именитого купечества» и стал вести подкопы под «самодура» генерал-губернатора. Рассказывали, что он об этом случае довел до сведения Александра III, который тоже был возмущен действиями Долгорукого. Прибавляют, что на аудиенции царь, чуть ли не сидя спиною к Долгорукому, возмущенно сказал ему: «Рюриковичу стыдно взятки брать».

Если к тому еще прибавить, что вторая жена Александра II, княгиня Юрьевская, была очень нелюбима Александром III, что она была родной племянницей князя Долгорукова, то станет ясно, что кампания против Долгорукова нашла очень благоприятные условия и имела все шансы на успех.

Юдофобская тенденция, окрашивавшая поход против Долгорукого, крики о том, что Москва ожидовела и евреи захватили все в свои руки, тоже пришлись по вкусу московскому именитому купечеству. К концу 80-х годов евреи уже играли весьма заметную роль в торговле Москвы и стали небезразличными конкурентами «коренного» московского купечества. Евреи, как указано выше, развили и расширили торговлю в Москве, создали новые отрасли производства и дали торговым операциям столицы заметный толчок. И тут, на этой арене, столкнулись не только два конкурента, купец-русский и купец-еврей, но и две чуждые друг другу системы и торговые тактики. Консервативный, отсталый, тугоподвижный и косный русский купец, привыкший вести свои дела «потихоньку да полегоньку, не торопясь, да богу помолясь», столкнулся с живым, подвижном, суетливым и нервным евреем, принцип которого Drang und Sturm[74]. Московский толстосум, сидя на своих мешках, мечтал только о возможно большей прибыли, как можно больше процентов нажить на товаре и совершенно игнорировал размах своего торгового оборота. «Иные хотят рубль на рубль, а нам хоть копеечку на копеечку» — этот анекдот великолепно иллюстрирует тактику замоскворецкого купца. Еврей же ввел в свою торговлю совершенно противоположный принцип: как можно больший оборот, хотя бы при самой маленькой прибыли. Лучше на миллионах нажить сотни тысяч, чем на сотнях — десятки. Эта система, как очевидно, доводила до минимума вознаграждение посредника, удешевляла товар для потребителя, расширяла рынок, делая доступным товар для большего числа покупателей и вместе с тем расширяя производство. Представители противоположной тактики, не видящие дальше своего кармана, не могли мириться с этим, и негодование их против еврейских торговцев росло с каждым днем. Евреи, мол, жить и наживать не дают, они продают по более низким ценам. Настроение московского и вообще «всероссийского» купечества к евреям ярко обнаружилось в 1888 г. в вопросе о Нижегородской ярмарке, когда власть над евреями на этом «всероссийском торжестве» как будто очутилась в руках купцов ярмарочного комитета, состоящего из московских купцов. До того времени евреи почти без всяких препятствий приезжали, жили и торговали на ярмарке наравне с гражданами других национальностей. Право жительства на ярмарке было предоставлено всем. Хотя закон на этот счет был не совсем ясен, но таков уже был обычай, и никто из власть имущих не обращал на это внимания. Так уж исстари велось, и это сделалось «обычным» правом евреев. Евреи в течение шести-восьми недель торговали и делали там большие обороты. Вокруг торговцев и купцов работали приказчики, маклеры, разного рода посредники, ремесленники и рабочие разного рода и сорта. Количество евреев, приезжавших на ярмарку, было довольно солидное, и были такие, которые целый год жили за счет ярмарки. Приезжали со всех концов России, но большая часть их была из Москвы. И вот в 1888 г. ярмарочный комитет издал целый ряд драконовских законов против евреев, сделавших почти недоступной работу на ярмарке для большинства из них. Создана была сложная регистрация евреев на ярмарке в специальном «еврейском столе», периодическая их явка, получение особых разрешительных грамот, обязательно с фотографической карточкой, причем все тонкости, или, лучше сказать, грубости, законов о праве жительства вне черты еврейской оседлости были тут еще увеличены, усилены и расширены. Словом, регистрация эта имела вид, точно она была скопирована с правил о проститутках. Эти крайне стеснительные, обидные, носившие прямо характер издевательства над евреями правила явились неожиданно, как гром с ясного неба, и притом стали известны перед самой ярмаркой, когда ничего не подозревавшие евреи уже съехались со своими товарами, лавками, мастерскими и когда покинуть ярмарку для них было равносильно катастрофе. Евреи стали совещаться, придумывать всевозможные средства и решили послать депутацию к начальнику ярмарки и нижегородскому губернатору, небезызвестному генералу Баранову[75]. Из статей В. Г. Короленко[76] мы имеем известное представление об этой политической фигуре. Довольно бесхарактерный и беспринципный, он старался служить и «нашим» и «вашим», хотел прослыть либералом и вольнодумцем, героем и решительным деятелем и из каждого обстоятельства создавать себе рекламу. Юдофобией он заражен не был, но открыто выступать в защиту евреев от посягательств купечества тоже было ему неловко, не хотелось ссориться с московским именитым купечеством, которое ежегодно по окончании ярмарки давало ему пышный обед с благодарственными речами и тостами и осязательным «приложением». Он принял еврейскую депутацию очень приветливо. На указание, что новые правила в известной степени находятся в противоречии с буквой закона, не говоря уже о том, что прецедент и обычай освятили право евреев жить и торговать на ярмарке, что эти правила изданы совершенно неожиданно и проведение их в жизнь в данный момент, когда ничего не подозревавшие евреи уже съехались и привезли свои товары, равносильно полному их разорению, Баранов ответил: «Прежде всего должен вам сказать, что все это не от меня. Правила эти составлены ярмарочным комитетом. Обратитесь к нему с вашими объяснениями и ходатайствами. Я же, со своей стороны, могу лишь сказать, что всякий еврей, который открыто будет заниматься законным делом, выслан не будет». Прямо от Баранова депутация по его указанию отправилась к одному из членов ярмарочного комитета, известному московскому купцу, торговцу и фабриканту золотых и серебряных вещей Гавриилу Гаврииловичу Корнилову. Этот принял депутацию очень холодно и сурово и прямо сказал: «Евреи жить не дают, они понижают цены на товары, продают дешевле всех — и этим вредят русской торговле». Вопрос решен был, конечно, так, как говорил Баранов. Евреи на ярмарке остались, но остались и сочиненные московским именитым купечеством правила, которые евреям причинили немало неприятностей, а ярмарочной полиции дали немало дохода. Эта эпопея ярко иллюстрирует отношение купеческого сословия к евреям и мотивы этого отношения. Само собою понятно, что, когда началась кампания против Долгорукого и евреев, московское купечество этому только обрадовалось и присоединилось к этой кампании. После такой артиллерийской подготовки взять такую уже шатавшуюся крепость, как старый, чуть ли не впавший в опалу князь Долгоруков, было уже нетрудно. И она очень скоро пала. Первое препятствие к занятию великим князем Сергеем поста московского генерал-губернатора было устранено.

Было еще одно препятствие, скорее морального характера. Как известно, супруга великого князя, Елизавета Федоровна, была немка и лютеранка. Посадить «хозяйкой» Москвы — этого православного Рима, имеющего «сорок сороков» церквей, Ивана Великого и Кремль с его храмами и религиозными памятниками, — посадить «хозяйкой» Белокаменной первопрестольной столицы немку-лютеранку было весьма неудобно и противоречило политической триаде — «православие, самодержавие и народность», умаляя как бы первый и главный устой государственной жизни — православие. Великая княгиня, по-видимому, долго колебалась. Она ведь происхождением была из дома Гессенского, известного своей преданностью реформации. Но в конце концов она подчинилась «государственной необходимости», и Елизавета Федоровна благополучно вступила в лоно православной церкви, сделавшись впоследствии ревностной сторонницей православия и став даже во главе духовной обители. Таким образом, и второе препятствие было преодолено, и путь к Москве для великого князя Сергея был очищен.

Уже зимой 1891 г. атмосфера в Москве по отношению к евреям настолько сгустилась, что все чувствовали приближение грозы. Низшие власти и полиция, почуяв, какое настроение господствует в высших сферах, стали примеряться к новым веяниям, усердствовали в исполнении воли начальства. Началось предварительное, на законном основании «очищение» Москвы от евреев. Еврейское население Москвы в отношении права жительства, как и в других местах вне черты оседлости, состояло: 1) из лиц, имевших право повсеместного жительства безусловно, как московские купцы, московские мещане, так называемые «николаевские» солдаты и кончившие курс высших учебных заведений (врачи, инженеры, юристы и т. п.); 2) из лиц, пользовавшихся этим правом только условно, т. е. при условии занятия их своей профессией. Таковы были ремесленники, как мастера, так и подмастерья и ученики, акушерки, фельдшеры, фармацевты и аптекарские помощники и т. п.; 3) из лиц, право которых зависит от разрешения местной администрации, как, например, доверенные и приказчики купцов и упомянутые выше «циркулярники». С лицами 3-й категории расправиться было нетрудно. Легко расправиться и с теми мнимыми ремесленниками, которые, как было известно полиции, хотя и имели документы ремесленников, но ремеслом не занимались. Начались проверки, пересмотры, и массы евреев были обречены «на выезд». Чем дальше, тем полиция становилась все строже и строже, и положение стало удручающим. Перед Пасхой князь Долгоруков получил отставку. Старому администратору, всего несколько месяцев тому назад отпраздновавшему 50-летний юбилей своей службы, дан был рескрипт, в котором указаны лишь его заслуги по участию в комитете по постройке храма Христа Спасителя. Временным генерал-губернатором назначен был генерал Костанда, главнокомандующий войсками московского военного округа. К этому времени, т. е. перед Пасхой, число подлежавших выезду евреев достигло уже нескольких тысяч. По примеру прежних лет, евреи эти вздумали спасаться в окрестностях Москвы, на ее окраинах, лежавших вне городской черты и входивших в состав уезда. Такой спасительницей-окраиной всегда была так называемая Марьина Роща, где и в обычное время находили себе приют бесправные евреи, днем работавшие в Москве, а на ночь отправлявшиеся в Марьину Рощу, это убежище для гонимых. Но в это тревожное время, когда еврейское жительство сделалось стержнем всей московской политики, Марьина Роща, в которой очутились тысячи евреев, стариков, женщин, детей, слабых, больных, не хотела принять этой «незаконно» живущей массы, и местный становой пристав, со своей стороны, стал принимать соответствующие меры.

Скопившаяся толпа евреев представляла ужасающую картину бедности и нужды. Евреи обратились к генералу Костанде. Костанда успокоил евреев, сказав: «Ну, не волнуйтесь, мацу вы еще покушаете в Москве». И действительно, выселение из Марьиной Рощи было отсрочено до после праздников и евреи еще «покушали мацу в Москве», но эта маца была отравлена страшным ядом. В первый день еврейской Пасхи в утренних газетах появилась телеграмма из Петербурга, в которой говорилось о высочайшем повелении от 28 марта 1891 г. Высочайшее повеление гласило следующее:

«Министр внутренних дел всеподданнейше испрашивал высочайшее Его Императорского Величества соизволение на принятие следующих мер: 1. Впредь до пересмотра в законодательном порядке постановлений, заключающихся в прим. 3 к 157 ст. уст. о паспортах изд. 1890 г., воспретить евреям механикам, винокурам, пивоварам и вообще мастерам и ремесленникам переселяться из черты еврейской оседлости, а равно переходить из других местностей Империи в Москву и Московскую губернию. 2. Предоставить Министру внутренних дел по соглашению с московским генерал-губернатором озаботиться принятием мер к тому, чтобы вышеупомянутые евреи постепенно выехали из Москвы и Московской губернии в местности, определенные для постоянной оседлости евреев. На всеподданнейшем докладе Министра внутренних дел Собственною Его Императорского Величества рукою написано: Исполнить. В Гатчине, 28 марта 1891 г.»

Хотя высочайшее повеление говорило только о выселении ремесленников, но, в сущности, это означало «очищение» Москвы от всех евреев, кроме пользовавшихся «безусловным» правом, т. е. купцов и лиц с высшим образованием. А в качестве ремесленников, действительных и мнимых, жило в Москве огромное большинство еврейского населения, десятки тысяч душ. Трудно описать, какое колоссальное впечатление произвело это известие на евреев. Это было, как сказано, в первый день еврейской Пасхи. В синагоге к утренней молитве собралось небывалое количество евреев. Но кантор и хор пели почти при пустой зале. Вся публика была в передней и соседних комнатах и обсуждала новое «гзейро»[77], новый указ об изгнании. Негодованию, возмущению и отчаянию не было границ. И синагога во все дни праздника сделалась центром, в котором собирались и с утра до поздней ночи шли совещания, споры, толки; передавались разные слухи, обсуждались всевозможные меры, судили и рядили, кричали, шумели, плакали и рыдали, метались и беспокоились, как в предсмертной агонии. Интересно, что в синагоге в эти дни появились евреи, которые до того никакого касательства к евреям и еврейству не имели, совершенно оторваны были от еврейской общественности и еврейских интересов и с головой погружены были в свои личные и русские дела. Теперь эти кающиеся интеллигенты не могли устоять против напора взбудоражившейся совести и пришли приобщиться к национальному горю. В числе их был адвокат Исай Соломонович Гальберштадт[78]. Товарищ и друг А. Ф. Кони[79], Ключевского[80] и известного в Москве д-ра Ю. О. Гольдендаха, с которыми он в студенческие годы жил вместе, он был одним из самых известных цивилистов в Москве. Всех поражали его знания законов и железная, неотразимая логика при их толковании. Он был юрисконсультом известного тогда финансиста и мецената Саввы Ивановича Мамонтова[81], был адвокатом при самых крупных московских фирмах и вращался в высших русских финансовых и интеллигентских кругах. С евреями не знался, и евреи его не знали. Но в этот страшный для московского еврейства момент он появился в синагоге, руководил всеми совещаниями, участвовал в организации комитета помощи выселяемым, став его председателем.

Как отнеслись к этому событию русские круги? Прежде всего, там совершенно не обратили на это внимания. Какая-то телеграмма из двух-трех строчек, говорящая о каких-то ремесленниках, о каком-то «постепенном» выселении их. Кто они, зачем их выселяют, почему выселяют — кому это интересно знать? Кто знает все тонкости русского закона о праве жительства евреев? Живут евреи в Москве, торгуют, работают, бегают по улицам, а какой ценой покупается это право дышать московским воздухом — кому какое до этого дело? Живут — пусть живут, изгоняют — пусть изгоняют, значит, так надо. Таково было отношение среднего русского человека ко всем политическим и общественным вопросам вообще, а к еврейскому и подавно. Традиционное «моя хата с краю». Но высшие слои, сливки, цвет передовой интеллигенции, мозг Москвы? Как они реагировали на это во всяком случае из ряду вон выходящее событие московской и, пожалуй, всероссийской жизни? А вот как. Печать совершенно замолчала это событие. Ни одного слова, кроме телеграммы Российского телеграфного агентства в три строчки. Даже полный текст повеления с резолюцией царя «исполнить» помещен был не во всех газетах. А либеральные, прогрессивные, профессорские «Русские Ведомости» поместили этот текст только через несколько недель, когда вся острота вопроса миновала, и то со слов никому не известной газеты «День». Эта архилиберальная газета не только не реагировала на этот акт sua sponte [82], она не отозвалась на просьбы и хлопоты евреев, в том числе упомянутого И. С. Гапьберштадта, имевшего через Кони и Ключевского связи с членами редакции. Дело было так. Исай Соломонович обратился к редакции с просьбой написать по этому поводу какую-нибудь статью. Раскрыв природу высочайшего повеления, его значение для евреев, бедствия, в которые тысячи семейств благодаря выселению неизбежно будут ввергнуты, Исай Соломонович прибавил, что он вовсе не так наивен, чтобы рассчитывать на действие подобной статьи. Он отлично знает, что бедствие неотвратимо, что изменить положение нет никакой возможности. Но евреи находятся в настоящий момент в таком отчаянно подавленном состоянии, они так душевно разбиты, что необходимо оказать им какую-нибудь моральную поддержку, какое-нибудь моральное утешение и сочувствие. И в голосе «Русских Ведомостей», этого умственного экстракта всего лучшего и интеллектуального, что есть в России, в сочувствии этого органа, выразителя мнения лучшей части русского общества, евреи найдут это утешение. Ему любезно ответили, что редакция готова все сделать, что дело, мол, такое вопиющее, что «Русские Ведомости» не могут не отозваться на него, но, к сожалению, редакция совершенно незнакома с этим вопросом, а потому просит его доставить в редакцию такую статью — и она будет немедленно напечатана. Исай Соломонович, конечно, такую статью вскоре доставил. Был созван редакционный комитет — и решено было… этой статьи не помещать. Конечно, тут действовал страх и отчасти сознание своего бессилия, но при желании можно было бы обойти этот страх без риска. «Русские Ведомости» в других вопросах удачно выходили из этого положения. Так реагировали на это событие «Русские Ведомости», этот незыблемый столп русского либерализма. Ну, о других газетах и говорить нечего. Уж поистине можно сказать, что в данном случае quod licet Jovi, наверное, licet bovi[83]!

Что до «народа», то он в своем обычном «добродушии» и «простодушии» и превратил этот возмутительный правительственный акт в милую шутку. В первое время ни одному еврею нельзя было показаться на улице, чтобы его не встречали возгласами: «прощайте», «счастливого пути», «до свидания», «когда уезжать изволите». Встречая еврея, эти «простодушные» люди притворно-вежливо снимали шапку и с лицемерно-елейным выражением лица приговаривали: «счастливого пути», «прощайте» и т. д. Не прочь были пошутить над еврейским горем не только представители улицы, разные приказчики, молодцы, мелочные торговцы, извозчики и дворники, но и представители высших слоев, например гг. педагоги в школах и гимназиях, где учителя нередко подвергали моральной пытке своих учеников-евреев. Вот один такой случай. Учитель гимназии вызывает ученика-еврея и спрашивает «заданный» урок. На все вопросы ученик отвечает хорошо и бойко. Учитель вдруг задает ему такой ехидный вопрос: «А когда вы уезжаете?». Ученик, не задумываясь, тут же задорно ответил: «А это, г. учитель, не задано». Картина…

Что касается московского купечества, то из вышеприведенных данных ясно, что оно приняло это событие с радостью. Исполнилась наконец заветная мечта московского купца — избавиться от еврейского купца, «продающего товар дешевле всех». (Хотя большинство богатых еврейских купцов, действительных конкурентов, остались в Москве. Пострадала главным образом беднота.) И купечество, довольное, молчало и хихикало себе в кулак. Были некоторые редкие экземпляры из купцов, имевшие дела с евреями, знавшие их роль в русской торговле и промышленности и понимавшие, что тут, стреляя в евреев, рикошетом задевают и интересы русских. Даже в «Московских Ведомостях» один из видных московских купцов, пописывавший и статейки в органе Каткова[84], проговорился по поводу этого события, что «нельзя допустить, чтобы в чисто еврейском деле пострадали русские интересы». Заговорила не политическая или общественная совесть, а чувствительный карман, страх, как бы не пострадали русские купцы, которым евреи-должники могут не заплатить долгов, ссылаясь на force majeure[85], и т. п. Но это было исключение, которое только подтверждает общее правило, что сочувствие к евреям в их страданиях отсутствовало и понимания этого исторического события даже у людей, считавших себя солью земли русской, не было. То же самое, если еще не в большей степени, надо сказать о ремесленниках. Русские ремесленники и кустари благодаря изгнанию евреев-ремесленников освобождались сразу от конкурентов, которые не давали им возможности по своему произволу повышать цены на свои изделия, а с другой стороны, оставалась безработной масса подмастерьев и рабочих, которые были заняты в мастерских, ремесленных заведениях и мелких фабриках евреев. Таким образом, им рисовалась сладкая перспектива стать монополистами и брать за предметы своего производства очень дорогую цену и вместе с тем иметь в своем распоряжении дешевый труд и держать в своих твердых руках массу безработных подмастерьев, «мальчиков» и других помощников. Радость великая… Могли быть недовольны только действительные рабочие, которые заняты были в производстве у евреев. Несомненно, что подмастерью русскому жилось у еврея куда лучше, чем у своего брата, русского. Еврей, даже «хозяин», всегда побаивался своего «работника»-русского, знал, что при равных условиях он не будет служить и работать у «некрещеного жида», что только некоторые преимущества могут привязать русского, темного и малоразвитого портного или сапожника, к еврейской мастерской. Поэтому евреи-ремесленники оплачивали труд своих работников выше, кормили их лучше, обращались человечнее, так как еврей не только из жалости, а просто из чувства страха не станет, например, прибегать к побоям и тем жестоким сценам из жизни «мальчиков» и «учеников», которые нам так хорошо известны из жизни и произведений Глеба Успенского, Чехова и др. Русские работники, несомненно, позволяли себе по отношению к своим «хозяевам»-евреям такие вольности, которые были совершенно недопустимы у русских, где слово «сам» было угрозой и пугалом. Была недовольна и прислуга, жившая у евреев и вдруг лишившаяся мест и работы.

Что касается евреев, то вначале они были совершенно ошеломлены. Они как бы оцепенели от неожиданного удара. Ужас, охвативший всех, тем более был страшен, что его приходилось, скрепя сердце, сдерживать и не было возможности открыто крикнуть urbi et orbi[86]: «караул, спасайте», не было возможности просто разъяснить, какое тут делается дело. Все кругом молчало и безмолвствовало. Но это оцепенение скоро прошло. Серьезно стали думать о «комитете помощи», стали обсуждать его задачи и цели. Думать об обеспечении и устройстве выселяемых на новых местах, куда они поедут; регулировать отъезд, переезд и расселение их — об этом, конечно, нельзя было и думать маленькой и слабой кучке людей с ничтожными средствами, которые приходилось собирать по всей Москве, где никто тогда не знал своей собственной судьбы и у каждого были близкие и родственники, обреченные на изгнание. Раздавались голоса, что все средства должны быть употреблены на устройство изгнанников на новых местах, что выезд и переезд должен совершаться за счет правительства. Но этот правильный взгляд на вещи был побежден чувством жалости: нельзя было отдавать массу выселяемых в руки полиции и администрации, которая неизвестно как будет производить высылку. И комитет, во главе которого, как указано, стал Гапьберштадт, начал свою деятельность, выдавая проездные билеты и пособия. Очень многие, не дожидаясь дальнейших распоряжений властей о приведении в исполнение высочайшего повеления, сами стали выезжать. Многие эмигрировали в Америку, многие — в царство Польское, преимущественно в Варшаву и Лодзь. За границей, в Германии, организовались комитеты для приема эмигрантов, оказания им помощи и содействия переезду в Северо-Американские Соединенные Штаты. Из Америки прибыла даже специальная комиссия с д-ром Вебером во главе для исследования вопроса и положения евреев на месте. Между заграничными комитетами и московским установился контакт, и направляемых Москвой эмигрантов за границей встречали особенно тепло и радушно.

Кроме территориальной эмиграции (из России в Америку) некоторые евреи пустились и на моральную эмиграцию (из иудейства в христианство), проще говоря, спасались крещением. Большинство переходило в лютеранство, и только ничтожное меньшинство, можно сказать, отдельные единицы принимали православие. Лютеранское духовенство, особенно бывший тогда в Москве суперинтендантом обер-пастор Дикгоф относился к этому вопросу очень либерально, и двери протестантской церкви широко были раскрыты перед желающими вступить в нее. «Экзамен» сводился к пустой формальности, и операция эта была чрезвычайно легка и проста. Число принявших христианство сравнительно было очень невелико. Они исчисляются десятками, что по отношению ко всем евреям, подлежавшим выселению, составляет ничтожный процент.

Прошла Пасха. Наступила весна. Князь Долгоруков уехал в Париж. На вокзал собрались провожать старика все его бывшие сослуживцы и подчиненные. Они выстроились на платформе против вагона, в котором он должен был уехать. Князь прошел мимо них, вежливо кланяясь и приговаривая: «Прощайте, прощайте», ни с кем не обменявшись ни одним словом и не удостоив никого из них рукопожатием. Когда же он увидел в толпе Лазаря Соломоновича Полякова и его супругу, он демонстративно подошел к ним, горячо с ними расцеловался и вошел в вагон. Впечатление от этого жеста было огромное, но ненависть к евреям этот жест, несомненно, удвоил в душе этих людей.

В мае месяце с колокольным звоном и среди «ликующего» народа, запрудившего все улицы и радостно кричавшего во все горло «ура», по-царски въехал в Москву новый генерал-губернатор, великий князь Сергей Александрович. По царскому обычаю он сначала заехал в Иверскую часовню, а затем поехал в генерал-губернаторский дом, перестроенный и отремонтированный заново. Евреи вспоминали знаменитый стих из книги Эсфири: «Царь и Аман сели пировать, а град Шушан был в тревоге»[87].

Все находились в выжидательном положении. Никто не мог себе точно представить, каким образом будет производиться «постепенное выселение». Многие, не дожидаясь, покидали столицу добровольно, другие оставались выжидать событий. А в высших московских сферах в это время подготовляли аппарат для приведения в исполнение высочайшего повеления. Прежде всего надо было подыскать людей, как практиков, так и теоретиков, как исполнителей, так и толкователей закона. Исполнителем был выбран полковник Власовский[88], занявший пост московского обер-полицмейстера. Это был человек грубый и жестокий, «работавший» не за страх, а за совесть. Он прямолинейно, без пощады и возражений, исполнял все, что высшее начальство приказывало. Чуждый чувству жалости и сострадания вообще и ненавидевший евреев органически, он действительно оказался самым подходящим для этого дела человеком. И он выполнял его с удовольствием, с чувством удовлетворения исполненным долгом, и, казалось, чем больше жертвы страдали, тем больше он был доволен. Он не только делал просто свое злое дело, он еще издевался над своей жертвой, наслаждаясь страданиями последней. Недаром в Москве его звали «каторжником». Таков был практический исполнитель выселения.

Теоретиком и идеологом выселения, «духом изгнания» был Истомин[89], управляющий канцелярией генерал-губернатора. Для него, сухого буквоеда, пропитанного насквозь юдофобией, с одной стороны, и необыкновенным благоговением перед высшим начальством — с другой, выслать из Москвы лишнего еврея, лишнюю еврейскую семью было как бы гражданским долгом. И он копался в еврейских «документах», копался и докапывался до юридической возможности как-нибудь их опорочить. Он каждого еврея пропускал через многочисленные фильтры многочисленных статей, примечаний, циркуляров, приказов и распоряжений, напрягал все свои силы, чтобы как-нибудь найти «законный» предлог лишить того или другого еврея права жительства в Москве. И это, конечно, ему нередко удавалось. Третьим по счету был вышеупомянутый городской голова Алексеев, не принимавший прямого участия в этом чисто административном деле, но зато в делах, касающихся городской жизни и городского самоуправления, делавший все, чтобы сделать пребывание евреев в Москве невыносимым. Так, не говоря уже о том, что ни один еврей не смел и думать о каком-нибудь касательстве к городским учреждениям (больницам, приютам и т. п.), но он одно время даже так затруднил убой скота на бойнях по еврейскому способу, что надолго лишил евреев Москвы мясной пищи. Этот триумвират и служил исполняющим аппаратом воли великого князя. Судьба этого триумвирата, как известно, была очень плачевна. [Городской] голова Алексеев был убит одним душевнобольным. Власовский заболел какой-то болезнью, от которой лечился подкожными впрыскиваниями у модного и популярного в петербургских сферах знахаря. Последний его заразил, и он умер от заражения крови. Истомин в конце своей жизни ослеп и жил в большой нужде. Сам великий князь Сергей был убит Каляевым в 1906 г.[90]

Долго и мучительно тянулись месяцы. Наконец, 14 июля 1891 г. по всем полицейским участкам был разослан «весьма секретный» приказ, в котором приказано было приставам пригласить всех евреев своего участка и, принимая во внимание семейное положение, домохозяйство и другие обстоятельства, назначить каждому срок для выезда, причем по усмотрению пристава предоставляется давать отсрочку на 3, 4, 5 и более месяцев, но так, чтобы максимальная отсрочка не превышала одного года. 14 июля 1892 г. должны оставить Москву последние евреи. Таким образом, все выселяемые евреи были разделены по месяцам: кто получал два месяца отсрочки (выезд в сентябре), кто три (выезд в октябре), кто четыре и т. д. Евреи дали себе особые названия: «сентябристы», «октябристы», «декабристы» и т. д. Евреи, всегда готовые свое горе облечь игривым анекдотом, шутили и спрашивали друг друга: ты кто, ерник или полуерник? — Wos bistu? A iornik (от слова ior — год) oder halbiornik?[91]

Власовский начал приводить в исполнение этот приказ. Пощады не было никому. Никакие обстоятельства, никакие причины не принимались в расчет. Не давалось отсрочки ни на один час. В назначенный день в квартиру еврея являлся околоточный надзиратель и напоминал, что день отбытия наступил и отъезд должен состояться сегодня же. Просьбы, ходатайства, протекции — ничто не действовало. Все совершалось с точностью железного закона природы. Некоторые примеры могут иллюстрировать это. Известный художник Исаак Ильич Левитан[92] тоже подлежал выселению. Он на время уехал из Москвы в деревню. Этот любимец Москвы, «русский» пейзажист, сказавший новое слово в русской живописи, Левитан, желанный гость самых фешенебельных московских салонов, предмет поклонения самых великосветских московских дам, переживал в это время ужасные минуты. Влиятельные лица, испугавшись «позора», который может пасть на Москву и всю Россию высылкой такого человека, как Левитан, стали хлопотать и бегать по начальству, все ходатайствовали, все просили. Говорят, князь Голицын[93] лично ходатайствовал за Левитана перед великим князем и будто сказал ему: «Ваше императорское Высочество, ведь Левитан у нас на всю Россию один». Благодаря всем этим ходатайствам Левитану разрешено было, наконец, остаться в Москве. Вскоре он получил звание академика, узаконившее его право жительства, и его мастерскую потом не раз посещала сама великая княгиня Елизавета Федоровна. Но сколько нравственных мучений и терзаний ему причинила эта история! В письме от 3-го августа 1899 г., т. е. через 8 лет после этого события, очевидно не успевших еще изгладить из его памяти тяжести этого переживания, он пишет своей сестре, просившей его пристроить как-нибудь ее сына в Москве: «Надо считать меня всемогущим, чтобы поручить устроить в Москве Ф., в той самой Москве, где 7–8 лет тому назад мне едва не пришлось уехать отсюда в силу трудности добиться права на жительство. Мне, уже тогда достаточно известному художнику[94]». Но это исключение по отношению к Левитану было единственным, все остальные ходатайства и просьбы оставлялись без внимания. За некоторых лиц ходатайствовал митрополит московский, но и это не помогло. Был один еврей, который каким-то непонятным образом добился протекции герцога Гессенского, брата Елизаветы Федоровны. За попытку действовать таким путем он был выслан в 24 часа. Рассказывают еще такой случай. Во вновь отремонтированном генерал-губернаторском доме проводил электричество монтер-еврей. Работа была выполнена красиво и удачно. Когда великий князь осматривал не совсем еще законченную работу и выражал свое удовольствие, монтер решил воспользоваться случаем и замолвить слово для себя: «Ваше императорское Высочество, — обратился он к великому князю, — не знаю, удастся ли мне закончить работу». — «А почему?» — «Я еврей, и мне предстоит отъезд из Москвы». Великий князь сначала смутился, но сейчас же сказал: «А вы поторопитесь», — и быстро вышел из залы.

В конце лета и в начале осени отлив евреев был уже заметен. В новый год синагога была уже довольно пуста. Старик Минор вместо обычной проповеди произнес только несколько слов: «Что мне вам сказать, что говорить? Давайте горячо помолимся о том, чтобы скорее исчезла с лица земли „власть зла“. Нам ничего другого больше не остается». Комитет помощи стал усиленно работать. Сцены, происходившие в комитете, не поддаются описанию. Целые толпы народа осаждали его с утра: каждый приносил сюда свое горе, свою тяжелую драму. Что делать? Куда ехать? С чем ехать? На родину. Было немало таких, которых родина была Москва, так как они уже родились в Москве и с «родиной» официальной никаких связей, кроме паспортной, не имели. В комитете средств не было или было их очень мало. По странной случайности московские события почему-то не вызвали никакого отклика среди евреев России, не привлекли ничьего внимания, и помощь извне совершенно отсутствовала. Пришлось самой Москве, т. е. московским евреям, собственными силами разрешить эту тяжелую задачу. О рациональной помощи не могло быть и речи. Приходилось ограничиваться выдачей железнодорожных билетов на проезд и самыми мелкими пособиями на путевые расходы, а что будет с выселяющимися по прибытии их на места — об этом и не думали. С глаз долой — и сердцу легче. Но даже на эту мелкую помощь комитет истратил сотни тысяч. Правда, за границей тоже организовались комитеты, но и задача этих комитетов тоже ограничивалась приемкой партий эмигрантов и переправкой их за океан. А многие из Москвы направлялись в другие места России, на запад, в царство Польское, на юг, в Одессу, и эти переселенцы были предоставлены собственным силам. Мы не имеем точной статистики и отчетов всех существовавших тогда в Германии комитетов. Мы знаем только число эмигрировавших в эти годы из России евреев вообще. Оно равнялось в 1891 г. — 42 145 человек, в 1892 г. — 76 417 человек.

В начале 1892 г. произошел внезапный перелом в деятельности заграничных комитетов. Московский раввин получил от «Stãndiges Hilfs-Comité für die Nothstände russischer Israeliten zu Memel»[95] письмо от 25 февраля 1892 г. следующего содержания: «Sehr geehrter Herr Rabbiner! In voriger Woche teilten wir per Depesche nach Russland mit, dass in Amerika unter den russischen Emigranten der Hunger u. Flecktyphus leider ausgebrochen ist, und dass die Amerikanische Regierung infolge dessen alle Hafen-orte gegen die Auswanderer abgesperrt hat. Aus diesem Grunde hat unser hiesiges Comité, wie auch alle andere Deutschen Comités ihre Tãtigkeit ganz eingestellt. Kein Auswanderer wird jetzt nach Amerika geschickt oder sonst irgendwie berücksichtigt.

Wir bitten Sie, dieses nach alien Seiten gütigst bekannt zu machen. Es soil Niemand an die Deutschen Comités gehen und sich auf unsere Hilfe verlassen; wir können und dürfen leider Niemand helfen. Für die ersten 3 Monaten wenigstens bleibt unser Comité vollständig geschlossen!

Mit Hochachtung Grenz-Comité fur die russischen Juden. Der geschäftsführende Ausschuss Dr. Rilf»[96].

Это письмо, как понятно, внесло большую смуту в умы. Легко сказать «gesperrt, geschlossen»[97]. А куда деваться тем тысячам людей, над которыми висит дамоклов меч 14-го числа? Легко сказать «nach alien Leiten (видимо, опечатка; должно быть „Seiten“. — Ред.) bekannt zu machen»[98]. А как это выполнить? Опять обратились к «Русским Ведомостям», прося их напечатать об этом в газете. На этот раз просители были счастливее, и после объяснений согласились упомянуть о закрытии портов для эмигрантов трехстрочной заметкой в отделе «Московские вести».

Выселение между тем продолжалось. Каждый месяц аккуратно отъезжали те или другие группы. Каждое 14-е число было траурным днем, своего рода «хурбоном», «тишаб'овом»[99], — и такие траурные дни москвичи переживали каждый месяц.

Александровский вокзал в эти дни представлял необыкновенное зрелище. Толпы выселяемых — женщины, дети, старики, больные, калеки, явные нищие и более или менее зажиточные люди — скоплялись в таком количестве, что иногда подавали дополнительный поезд. Давка, толкотня, ругань, озлобление, убитые горем лица, изможденные фигуры — все это представляло собою картину беспорядочного отступления после неудачного сражения. Кроме выселяемых и отъезжавших собирались на вокзале провожавшие своих близких родные и знакомые: старые родители провожали направлявшихся в Америку детей; не зная, куда занесет их судьба и увидят ли их еще когда-нибудь, они в громких ламентациях изливали свои тяжелые душевные переживания. Близкие расставались с близкими, многие пока еще оставались в Москве, но были уже осуждены на другое 14-е число и тут же, на вокзале, как бы предвидели свою близкую участь[100]. И плач, рыдания, истерические крики оглашали воздух. Эти сцены повторялись из месяца в месяц и имели вид как бы массовых похорон. Со стороны администрации были проявлены еще более «артистические», по выражению Достоевского, жестокости. Зима 1891/92 года в Москве была очень суровая. Стояли непрерывно небывалые морозы, доходившие до 30 и более градусов. Особенно усилились холода в январе. Евреев, естественно, очень беспокоила мысль об очередной партии 14-го января. Этих «январцев» было очень много, больше среднего месячного числа, так как полугодовой срок дан был большей части ремесленного населения. Невольно хотелось хлопотать об отсрочке отъезда этой партии до наступления более теплого времени. Тем более можно было надеяться на эту уступку, что в начале января был издан приказ, ввиду сильных холодов, приостановить пересылку по этапу очередных партий арестантов. А выселяемые евреи все-таки ведь не уголовные преступники: неужели же по отношению к ним не будет оказано снисхождение, которое оказано заведомо преступным и осужденным элементам… Ходатайство такого рода было подано. Ждали с нетерпением ответа. Но его не было. А между тем роковой час приближался. Все готовились к отъезду. Не дождавшись соответствующего распоряжения властей, все тронулись с мест. Наступило 14-е января. Термометр показывал 31° мороза. Нельзя было высунуть руку на воздух, невозможно было дышать. На вокзале настоящий содом. Никогда еще не было столько народу. Окоченелые, иззябшие, с узлами, пакетами, корзинами и мешками, целые кучи людей загромоздили все залы и комнаты вокзала. От людей и вещей невозможно было передвигаться. Кого-кого тут не было! Маленькие дети, глядящие в гроб старики, больные, калеки, женщины, мужчины: закутанные и завернутые в тряпки, платки и всякого рода лоскуты, они сидели у своего хлама — своих узелков и узлов — все богатство, «наэксплоатированное» ими в Москве — и бессмысленными, тупыми от горя и отчаяния глазами смотрели вперед. Дети плакали, матери ругались и вздыхали, мужчины бегали и вертелись кругом в поисках места и в других хлопотах по отъезду. Море голов и безумный шум бурного, волнующегося океана. Первый звонок. Все это стиснутое со всех сторон море людей заволновалось, засуетилось, ринулось вперед, давя и толкая друг друга. На платформе невозможно стоять. Холод режет лицо, колет, щиплет. Вагоны уже переполнены. Площадки и те набиты битком. Муки ада. Поезд наконец тронулся. Многие все-таки остались, так как не нашли себе места в вагонах. Пришлось пустить дополнительный поезд. Уехали… Через несколько дней после этого, когда все уже уехали, появился приказ Власовского об отсрочке отъезда до наступления более теплого времени…

Другой такой же день был пережит 14-го июля 1892 г. Это был последний срок, когда должна была выехать последняя партия, получившая отсрочку на целый год («ерники»). Те же слезы, крики и рыдания отъезжавших и провожающих, те же истерики и обмороки, с которыми москвичи уже были знакомы: их переживали каждое 14-е число. Наконец, последний звонок. Последнее прощание, и последняя партия изгнанников покинула Москву. Москва была «очищена» от «жидов». Это было 14-го июля 1892 г., ровно день в день 400 лет после изгнания евреев из Испании в 1492 г.

Весьма трудно ответить на вопрос, сколько было выслано в то время из Москвы евреев. Точной статистики у нас нет, и прямым путем на этот вопрос ответить невозможно. Можно попытаться разрешить эту задачу косвенным путем. На основании чисел родившихся — 836 и умерших — 446 до выселения и после выселения — 200 и 82 можно судить о числе населения, следовательно, и о числе высланных.

Такой подсчет дает цифру около 25 000 душ.

Но коэффициент рождаемости и смертности евреев в Москве с его своеобразным составом еврейского населения и другими своеобразными условиями московской жизни и быта также совершенно неизвестен, и поэтому данные, получаемые на основании рождаемости и смертности, опять проблематичны. О числе высланных в 1891–1892 гг. евреев можно судить на основании переписей, имевших место в Москве до выселения и после выселения. До выселения были две переписи: в 1871 г., когда число евреев оказалось 5319, и в 1882 г., когда евреев было уже 15 085, т. е. почти в 3 раза больше. Другими словами, за 11 лет число евреев утроилось. Если предположить, что рост еврейского населения в следующие 11 лет шел таким же темпом, т. е. что оно тоже утроилось, то в 1892 г. евреев должно было быть в Москве около 45 000 (15 000 х 3).

После выселения тоже были две переписи: в 1897 г., когда евреев оказалось уже 8095, и в 1902 г., когда евреев оказалось 9048, т. е. каждый год после выселения число евреев увеличивалось на 200 душ. Если предположить, что такое движение было и в предыдущем пятилетии (с 1893 по 1897 г.), то в 1893 г. было приблизительно 7000 евреев (8000–1000). Таким образом, в 1891–1892 гг. было 45 000 человек, а в 1893 г. только 7000, следовательно, выслано было около 38 000 душ. Во всяком случае, и на основании рождаемости-смертности, и на основании данных переписей приходится заключать, что выслано было около 25 000–30 000 душ. Zahlen beweisen![101]

ГЛАВА VII. 1892–1906 гг.

Москва очищена. В столице осталось немногочисленное, в несколько тысяч душ еврейское население, состоявшее из лиц, чье безусловное право на жительство в Москве пока было неоспоримо. Но кроме этой кучки евреев в Москве остались еврейские учреждения, остался раввинат, достраивалась главная синагога, были еврейские учебные заведения — словом, остались все атрибуты еврейской общины. Чтобы совершить «очищение», надо было покончить и с этим злом, так сказать искоренить самый дух еврейства в Москве. Первой жертвой этой политики была синагога. Как выше упомянуто, раньше синагога находилась в наемном помещении, и только к концу 80-х годов, когда финансовое положение общины значительно улучшилось, а срок аренды наемного помещения истекал, приступлено было к постройке новой синагоги по плану небезызвестного архитектора Эйбушица[102], утвержденному Губернским правлением. Синагога вчерне была готова весной 1892 г., в самый разгар еврейских выселений. Но еще до открытия началось гонение на нее. Атака на синагогу началась с ее купола. Купол этот был самый обыкновенный, такой, какой можно видеть на многих строениях Москвы. Но он показался угрожающим устоям православия. Кто-то послал Победоносцеву анонимку, в которой утверждалось, что синагога по своему фасаду и куполу напоминает православный храм, почему обер-прокурор Синода должен обратить на это свое внимание и не допустить такого кощунства над православной верой. Победоносцев очень рьяно взялся за дело и написал по этому поводу в Святейший Синод, и началась обширная переписка Синода с разными начальствующими лицами по поводу купола на еврейской синагоге. Несмотря на то что здание без колокольни, без крестов и со своей колоннадой и фасадом так было не похоже на православную церковь, даже для слепого это было ясно, тем не менее судьба купола была решена, и летом 1892 г. этот купол под аккомпанемент галдевшей и кричавшей «ура» уличной толпы был сорван, а на его место была положена уродливая заплата, обезобразившая всю внешность здания. Ввиду подавленного настроения, в котором находилось тогда еврейское население, с одной стороны, ввиду, далее, того, что внутренняя отделка не была еще совсем готова, решено было открыть синагогу без всякой помпы и торжественных манифестаций, тихо, без шума, так сказать таинственно. Раввин Минор обратился по этому поводу к Власовскому с ходатайством о разрешении переехать из старого соседнего помещения в новую синагогу. Власовский сказал ему, что он против этого ничего не имеет и что открытие синагоги может состояться. Тихо и бесшумно в присутствии раввина и нескольких лиц синагогальная утварь и предметы культа были перенесены в новую синагогу, и последняя начала открыто функционировать. Это было в начале июня 1892 г. 23-го июня назначено было во вновь открытой синагоге венчание одного врача. Но в 4 часа того же дня в синагогу явился пристав местного участка и заявил, что по распоряжению начальства он уполномочен закрыть синагогу. Пристав тут же запер синагогу и наложил на двери казенные печати. Синагога была закрыта… Впечатление, произведенное этим новым ударом еврейскому обществу, только что проводившему в изгнание своих единоплеменников, было громадно. Всех обуяла какая-то паника, напоминавшая душевное настроение евреев в средние века. Мотивы закрытия были совершенно неизвестны. Оказалось, что Власовский на запрос генерал-губернатора Сергея Александровича отрекся от данного им Минору устно словесного разрешения и заявил, что открытие синагоги было совершено раввином самовольно. Этот факт вызвал всеобщее негодование. Но особенно был потрясен, конечно, старик Минор. Было созвано собрание прихожан для обсуждения сложившегося[103] положения. Это историческое собрание оказалось роковым. Объятое страхом собрание парализовалось тяжестью полицейского гнета и сознанием бессилия бороться с деспотической силой, действовавшей подобно непреодолимой стихии. Долго сидели почти безмолвно. Выступавшие бессвязно бормотали какие-то слова. Только один старик Минор, с пылающими от гнева и возмущения глазами, не растерялся. Он красноречиво и патетически убеждал собравшихся, что нельзя безропотно подчиняться такому неслыханному в истории отношений русского правительства к евреям факту, что необходимо апеллировать к высшей власти, подать прошение на Высочайшее имя. Это предложение было встречено скептически: с сильным, мол, не борись. Тогда старик, подняв трясущуюся от волнения руку, воскликнул: «Вы колеблетесь, вы не решаетесь — так я один вот этой дрожащей старческой рукой подпишу это прошение…». Прошение было написано и отправлено по назначению. Кроме Минора прошение подписал еще староста синагоги, престарелый Шнейдер. Текст прошения в точности неизвестен. Известно лишь, что в нем указывалось, что закрытие синагоги представляет нарушение известной статьи из основных законов, гласящей: «Свобода веры присвояется не токмо христианам иностранных исповеданий, но и евреям, магометанам и язычникам; да все народы, в России пребывающие, славят Бога Всемогущего разными языками по закону и исповеданию праотцев, благословляя царствование Российских монархов и молят Творца вселенной об умножении благоденствия и укреплении славы Империи…». В ответ на это прошение 23 сентября 1892 г. последовало Высочайшее повеление: 1. Московского раввина Минора отрешить от должности и выслать из Москвы в черту оседлости с воспрещением навсегда жительства в местах, лежащих вне этой черты; 2. Старосту Шнейдера выслать из Москвы и Московской губернии на два года; 3. Московскому молитвенному обществу объявить, что к 1-му января 1893 г. оно обязано синагогу продать или обратить под благотворительное заведение; в противном случае это здание будет продано с публичных торгов Губернским правлением. Ясно, что выполнить это высочайшее повеление можно было только в первой части, превратить же в течение трех месяцев синагогу в «благотворительное заведение» было совершенно невозможно. И с этого момента началась длительная и мученическая эпопея, которую можно бы назвать «игрою кошки с мышью», ряд беспрерывных издевательств над еврейским обществом, в своей жестокости и циничности доходивших порою до виртуозности. Желая спасти синагогу от публичных торгов, евреи, конечно, стали придумывать, под какое «благотворительное заведение» обратить это здание. Евреев осталось в Москве мало, вся еврейская масса была изгнана. Что делать? Решено было перевести в здание синагоги Еврейское Александровское ремесленное училище. Начальство дало свое согласие. Но для этого надо было произвести большой ремонт и приспособить к нуждам школы здание, построенное для другой цели — синагоги. Начальство требовало, чтобы здание было перестроено так, чтобы оно ничем не напоминало о прежнем назначении этого помещения. Это, конечно, было не так легко выполнить, особенно в несколько месяцев. Начались перестройки, переделки. Ряд комиссий осматривали эти перестройки и переделки — и все находили недостаточным. Приходилось переделывать и переустраивать. Наконец, 27 мая 1895 г. за № 5532 из Хозяйственного отделения канцелярии московского обер-полицмейстера получено было следующее распоряжение: «Министр Внутренних дел, по соглашению с Московским генерал-губернатором и согласно отзыва министра народного просвещения, признал соответственным существующее в Москве по временным правилам еврейское ремесленное училище упразднить и обязать Хозяйственное правление: 1) со дня объявления настоящего распоряжения прекратить прием воспитанников в названное училище; 2) отнюдь не оставлять обучающихся в училище на второй год в одном и том же классе. Означенное распоряжение относится только до еврейского ремесленного училища, именуемого „Александровским“, и не касается училища-приюта, носящего название „Талмуд-Тора“». Так распорядился грозный сын с учреждением, носившим имя его отца и за основание которого, как указано было выше, Александр II повелел благодарить Московское еврейское общество. Пропали, таким образом, все труды, положенные на перестройку синагоги с целью превращения ее в ремесленное училище, пропали зря все средства, потраченные на ремонт и переделку. А над обществом по-прежнему висел[104] дамоклов меч в виде «священной воли незабвенного брата», как писал великий князь Сергей Александрович. Опять встал вопрос: что делать? Но последний пункт распоряжения об упразднении Александровского училища предоставил, казалось, небольшую лазейку мышке, над которой так цинично надругалась кошка. Раз это распоряжение не касается училища-приюта, то предложено было перевести в здание синагоги это училище-приют, до которого распоряжение не относится. Опять целый ряд комиссий, осмотров, поправок и переделок, опять десятки тысяч рублей на ремонт. Начальство все находило недостаточным. И наконец, 27 октября 1897 г. новое распоряжение. «М.В.Д. Московского Обер-полицмейстера канцелярия. Отделение хозяйственное, Октября 27 дня 1897 г. № 13 624. Г. Приставу 2-го участка Мясницкой части. Ввиду незначительности числа учеников, обучающихся в Московском еврейском училище-приюте, известном под названием „Талмуд-Тора“, и так как дети не лишены права поступать в общеобразовательные учебные заведения, названный приют, по соглашению Его Императорского Высочества Московского Генерал-Губернатора с управляющим министерством внутренних дел, подлежит закрытию. Вследствие сего и согласно предложению Его Императорского Высочества за № 2491 предписываю Нашему Высокоблагородию о вышеизложенном объявить Хозяйственному Правлению для еврейских молитвенных учреждений г. Москвы под расписку, с тем чтобы Правление это в течение двух месяцев со дня отобрания помянутой подписки озаботилось обращением здания, в котором ныне помещается сказанный приют, под благотворительное заведение или больницу. При этом предлагаю вам предупредить Правление, что неисполнение им распоряжений в назначенный срок, а равно допущение каких-либо отступлений при переделке здания для нового его назначения, подобно допущенным Правлением при приспособлении такового для размещения в нем приюта „Талмуд-Тора“, вызовет немедленное распоряжение о приведении в исполнение Высочайшего повеления 23 сентября 1892 г., в силу которого здание, предназначавшееся под синагогу, подлежит продаже с торгов. Подписку названного Правления в объявлении и в обязательстве точного исполнения всего вышеизложенного представить ко мне, учредив, с своей стороны, строгое наблюдение за своевременным исполнением сказанного, и о следующем донести…»

Опять встал перед евреями во всей своей бессмысленности вопрос: что делать? Как «обратить здание под благотворительное заведение или больницу?» Какое заведение? Есть ли потребность в таковом? Если население было так незначительно, что, как мотивировало начальство, не могло дать достаточного количества учащихся в училище, то где взять такое количество больных, ради которых стоило бы оборудовать больницу, требующую громадных средств на устройство и содержание? И посыпались разного рода проекты. В конце концов остановились на следующем: в нижнем этаже устроить дешевую столовую для бедных евреев, а во втором — дом для сирот. В таком смысле и было подано соответствующее ходатайство. Начальство дало согласие, потребовало представить план нового переустройства здания и устав сиротского дома. Ясно, что в двухмесячный срок это выполнено быть не могло. И вновь пошла переписка, приказы и угрозы всякого рода. Утверждение устава требовало соглашения с разными ведомствами, что, конечно, требовало времени. Представлявшиеся планы браковались. Так тянулось дело два года, в течение которых имел место целый ряд переписок, ходатайств и всякого рода прошений и докладных записок, а начальство вновь приказывало и грозило. Так, в 1899 г. последовал такой запрос: «М.В.Д. Московского Обер-полицмейстера Канцелярия, Отделение Хозяйственное, февраля 17 дня 1899 г. № 1956. Г. Приставу 2-го участка Мясницкой части. Возвращая при сем представленный при рапорте за № 10 887 план в двух экземплярах переустройства здания бывшей еврейской синагоги, предписываю Вашему Высокоблагородию предложить Хозяйственному Правлению для еврейских молитвенных учреждений в Москве безотлагательно сделать на этих планах соответствующие исправления на тот предмет, чтобы вновь образуемые помещения внутри здания бывшей синагоги отделялись друг от друга кирпичными капитальными стенами и чтобы отопление и вентиляция были устроены также капитальным образом для постоянного действия, а не посредством отдельных нагревательных приборов, как то в проекте переустройства, которых мало. По исполнении сего план представить ко мне без всякого промедления, имея в виду предписания от 27-го октября 1897 г. за № 13 624». Так тянулась эта трагикомическая игра еще целых шесть лет. Или учреждение, которое хотели переводить в здание синагоги, закрывалось, или же переустройство браковалось и признавалось недостаточным. Громадные суммы были затрачены на эти переделки и перестройки, истрачены были все фонды, имевшиеся в общине, организовывались специальные сборы, Правление впало в долги, но все это пропало даром, здание синагоги все стояло заколоченным и запечатанным, болезненно дразня национальное самолюбие и вызывая оскорбительное злорадство враждебно настроенных кругов. Наступил бурный 1905 год, 17 апреля этого года был опубликован известный указ о религиозной свободе. Евреи пытались, основываясь на этом указе, испросить разрешение на открытие синагоги. Но им было отказано. Курьезно, что еще в ноябре 1905 г. московский градоначальник предъявил Хозяйственному правлению требование ускорить открытие какого-либо благотворительного учреждения в здании синагоги. И только через год, когда в 1-го июня 1906 г. получено было разрешение открыть синагогу — и в сентябре, после удаления всех нагроможденных в течение 14 лет многочисленных перестроек, после ремонта, производившегося архитектором Р. И. Клейном[105] и потребовавшего опять громадных средств, синагога была открыта и начала функционировать свободно.

Такова печальная повесть этого здания, в котором ярко отобразился дух царского режима, ногами топтавшего свои собственные законы и беспощадно издевавшегося над честью и достоинством целых народов. Недаром праведник русской литературы Вл. Г. Короленко, встретившийся в кулуарах Киевского суда на процессе Бейлиса с московским раввином Я. И. Мазэ, прежде всего спросил его: «А как поживает ваша многострадальная синагога?».

Эта «многострадальная» синагога стоит как исторический памятник победы революции 1905 г. над деспотическим самодержавием, победы над антисемитизмом и национальным угнетением.

ГЛАВА VIII. 1892–1906 гг.

На фоне закрытой синагоги и изгнания Минора — событий, символизировавших разбитую и обезглавленную общину, — жизнь московского еврейства протекала внешним образом очень уныло, но внутренне, под напором жгучего чувства обиды, она продолжала кипеть и гореть хоть и затаенным, но сильным огнем. Дела приказано было Минору передать духовному раввину М. Н. Левину, который и стал временно его заместителем. Постепенно за Минором был выслан из Москвы кантор синагоги, получивший право жительства только в силу своей должности, а теперь, с закрытием синагоги, лишившийся этого права, затем и хористы, кроме тех, которые служили в хоре Большого театра, а с закрытием училища был выслан и заведующий Фидлер. Словом, опустошение продолжалось систематически и планомерно. Но не могло царское правительство истребить чувства самосохранения и жажды к жизни, свойственные и отдельному человеку, и всякому коллективу. И рядом с борьбой за синагогу шла работа по реставрации и организации общины, как это не было трудно. Прежде всего решено было избрать на место Минора нового общественного раввина. Выбор пап на Якова Исаевича Мазэ, сравнительно молодого юриста (ему было около 30 лет), но уже тогда известного в еврейских кругах как большой знаток еврейских наук, образованный человек, прекрасный оратор и преданный еврейству кантор. Конкурентов у него не было и быть не могло, так как он по своим качествам был вне конкурса, но претендентом на этот пост явился еще один, малоизвестный человек, сын одного московского купца. Характерно, что М. Н. Левин — хотя кандидатура Мазэ была решена единогласно — на выборном собрании публично в своей речи агитировал за этого бесцветного претендента, доказывал, что в такое время «надо выбрать именно скромного, смиренного и покорного человека». Но народ не только не согласился с этой аргументацией, а встретил это предложение презрительной улыбкой. Мазэ был избран. Это было в августе 1893 г., и происходили эти выборы в старой, многократно упоминавшейся нами Аракчеевской молельне (главная синагога была закрыта). Долго ждали утверждения его в должности со стороны всемогущего Сергея Александровича. Наконец, в ноябре 1893 г. это утверждение состоялось, и Мазэ стал официально общественным раввином Москвы. Обезглавленная община получила нового главу. Его первая трехчасовая речь, произнесенная в праздник Маккавеев в синагоге Полякова, на Бронной, собрала невероятную толпу мужчин и женщин, явившихся послушать нового проповедника-раввина, и произвела фурор. Это было событием, вызвавшим большой подъем в упавшей духом общине, говорившей как будто: «Ничего, еще живем…».

Начальство между тем делало свое дело. После избрания Мазэ решено было выслать духовного раввина Левина, исполнявшего временно должность после выселения Минора. Община, получив общественного раввина, лишилась, таким образом, духовного. Как ни трудно было найти подходящее лицо, так как требовалось, чтобы таковое имело право жительства в Москве (а где взять раввина, духовного, имеющего право жительства?), такое лицо было найдено. В курляндском городишке Фридрихштадте жил раввин Л. Кан, благодаря разным связям получивший право занимать должность раввина и вне черты оседлости. Этот раввин и был приглашен в Москву. Это был красавец-старик с патриархальной седой бородой, воспитанный на курляндский манер и недурно владевший немецким языком, хотя в талмудически-богословских науках он был не из перворазрядных ученых. Но… он был назначен духовным главой московской паствы и, надо сказать, красиво и тактично нес эту службу.

[Одновременно] со вступлением в должность раввина Я. И. Мазэ стали действовать в Москве правила о «хозяйственных правлениях для молитвенных учреждений», изданные министерством внутренних дел для городов вне черты оседлости.

Правила эти, как известно, гласят, что «все евреи, имеющие право жительства в столице и вносящие не менее 25 руб. в год на хозяйственные нужды молельни, имеют право участвовать в избрании шести членов Правления и трех кандидатов к ним на трехлетний срок для заведования хозяйственной частью молельни, по испрошении каждый раз на сие разрешения г. Московского Обер-полицмейстера».

Первое Хозяйственное правление, избранное в 1893 г., составили кроме Я. И. Мазэ (члена Правления по должности) Л. С. Поляков, М. Л. Поляков, Е. Я. Рубинштейн, О. Г. Хишин, В. О. Гаркави и С. И. Чепливецкий[106], кандидаты М. М. Виленкин, А. М. Шик и В. Л. Вишняк, члены ревизионной комиссии В. И. Розенблюм, А. А. Эмдин и Е. А. Эфрос. Председателем Правления был избран, конечно, Л. С. Поляков.

В октябре 1894 г. в Ливадии скончался грузный и грозный царь, Александр III, и на престол вступил его юный, малокровный и малоумный, бесхарактерный и безвольный, коварный и жестокий Николай II. Освобождение от давившего Россию груза дубового и упрямого «миротворца» зародило было кое-какие надежды в обществе; но вскоре грубым цинизмом, свойственным помазанникам, прозвучали на весь мир слова о «бессмысленных мечтаниях» — и народ понял, что это одного поля люди и что хрен не слаще редьки. Вскоре почувствовали это и евреи, тем более что с женитьбой Николая на Алисе, сестре Елизаветы Федоровны, жены Сергея Александровича, власть, сила и влияние последнего стали еще больше. И действительно, вскоре в течение 90-х годов был издан ряд новых законов, имевших целью как можно больше уменьшить еврейское население Москвы. На первом месте были возмутительные узаконения о «николаевских». По закону бывшие нижние чины николаевских времен, приписанные к местам, вне черты оседлости находящимся, пользовались безусловным правом жительства по всей России, в том числе, конечно, и в Москве. И многие такие семьи, мещане разных городов России, многие десятилетия проживали в Москве как полноправные граждане. По высочайшему повелению 15/XI 1892 г. приказано выселить из Москвы и Московской губернии всех нижних чинов николаевских рекрутских наборов, кроме приписанных к мещанским обществам Москвы. Это новое изгнание было наиболее возмутительным из всех предыдущих, так как касалось людей, купивших свое право жительства дорогою ценою — мученической службой в кантонистах и николаевских казармах. Многие такие семьи подвергались выселению и покидали Москву, в которой жили уже десятки лет, ведя в столице трудовую бедную жизнь; теперь и они пошли в изгнание. В 1897 г. 13 ноября — новое ограничение, специально для Москвы, а именно: воспрещено жительство в Москве и Московской губернии евреям, изучающим фармацию, фельдшерское и повивальное искусство. В 1899 г. опять ограничение, касавшееся членов семейств купцов 1-й гильдии. Но об ограничениях купцов речь будет ниже.

Так всеми мерами и способами старались свести еврейское население Москвы до [minimum’a]. Одних выселяли, новым запрещали селиться вновь. В 1896 г. стали готовиться к коронации, которая своей пышностью и роскошью должна была превзойти все предыдущие подобные торжества. Все ждали каких-нибудь манифестов, облегчений. Ждали этого и евреи вообще, и московские в частности. В депутацию от русских евреев вошел и московский раввин Я. И. Мазэ. Некоторые наивно думали, что следует воспользоваться таким случаем и попытаться испросить разрешения на открытие синагоги. 13/XI 1895 г. исполнявший должность председателя Правления от имени Московского еврейского хозяйственного правления (без его согласия) вошел к и.д. московского обер-полицмейстера с прошением о возбуждении перед высшей властью [ходатайства] о разрешении открыть по случаю предстоящего священного коронования синагогу, закрытую в 1892 г., в январе 1896 г. Г-н Шик означенное ходатайство повторил перед Его императорским Высочеством августейшим московским генерал-губернатором великим князем Сергеем Александровичем. По этому поводу 31 января 1896 г., по приказанию Его императорского Высочества г. московского генерал-губернатора, весь состав Хозяйственного правления был вызван в канцелярию г.и.д.[107] московского обер-полицмейстера для объявления о том, что «означенное ходатайство является незаконным и удовлетворению не подлежит».

Коронация состоялась. Празднества, торжества, рауты и иллюминации не прекращались, несмотря на катастрофу на Ходынке, где задавлено было несколько тысяч человек. Сергей Александрович получил в народе титул «князя Ходынского», а Власовский вскоре был устранен от должности. Отчет Хозяйственного правления за 1896 г. отметил, что истекший год «ознаменовался двумя счастливыми в жизни евреев событиями»: 1. Раввин Я. И. Мазэ был назначен в состав депутации из трех раввинов для принесения поздравления в Москве Их Императорским Величествам по случаю коронования. 2. Член Правления В. О. Гаркави вошел в состав общей еврейской депутации от еврейских обществ С.-Петербурга, Москвы, Киева, Варшавы, Риги и Одессы для поздравления и поднесения группы из серебра по модели М. М. Антокольского[108]. Рядом с этими «счастливыми юбилеями[109]» рассказывается об упомянутом отказе в открытии синагоги, о выселении из Москвы преподавателя и смотрителя еврейского училища Я. Фидлера, об отказе в ходатайстве Хозяйственного правления о разрешении евреям молиться в праздники Новый год и Судный день в частной молельне Л. С. Полякова и т. д.

В 1894 г. на международном медицинском конгрессе в Риме председатель русского комитета известный хирург профессор Николай Васильевич Склифосовский[110], получив, конечно, предварительно согласие русского правительства, просил назначить местом следующего конгресса Москву. <…> Французы с восторгом, свойственным их темпераменту, встретили предложение Склифосовского, представителям других государств тоже улыбалось повидать «дикую и варварскую Россию» — и приглашение Москвы было принято. Медицинские круги Москвы стали готовиться к этому исключительному в медицинском мире событию, предвкушая радость видеть своими гостями все светила медицинского небосклона. Но по мере того, как приближался срок конгресса, на сцене неожиданно для русских врачей появился «еврейский вопрос». Дело в том, что по русским законам того времени заграничным евреям запрещен был въезд и пребывание в России. Как быть? Международный медицинский конгресс без евреев, которые так богато, и количественно и качественно, представлены в медицинской науке, медицинский конгресс, на который не могли бы в силу своего еврейства приехать такие лица, как Ломброзо, Сенатор, Мендель, Минковский, Эрлих и множество других, совершенно немыслим. Кроме того, немецкие врачи, которые в наибольшем числе собирались в Москву, заблаговременно подняли этот колючий вопрос и категорически требовали недвусмысленного на него ответа. Председатель Германского организационного комитета, всемирно известный ученый и политический деятель Рудольф Вирхов[111] требовал ясного, открытого ответа: да или нет? Сергей Александрович, поставленный по этому вопросу в неловкое положение, колебался, долго не решался, а председатель организационного комитета Н. А. Склифосовский на заседаниях бессильно восклицал: «Ах, этот неприятный еврейский вопрос!». Сергей Александрович стал торговаться: согласился на разрешение заграничным врачам-евреям приезда и пребывания в течение двух недель. Но Р. Вирхов категорически и решительно заявил: «Если будет какое-либо различие в отношении к евреям, ни один немецкий врач на конгресс не поедет». Конгресс же без немецких врачей, играющих такую колоссальную роль в медицинских науках, это все равно что свадьба без невесты или жениха.

Пришлось невольно снять с очереди еврейский вопрос и установить «равноправие» врачей-евреев с врачами других исповеданий и национальностей. Конгресс, как известно, состоялся в августе 1897 г., открыл его Сергей Александрович. Это был один из самых блестящих и многолюдных международных медицинских конгрессов, и Москва увидела в своих стенах несметное количество медицинских знаменитостей, в том числе знаменитейших врачей-евреев, [таких], как автор «Преступного человека» Ломброзо, известный профессор Сенатор, Израэль и многие другие.

Если московскому сатрапу, по-видимому, неприятно было видеть в своих владениях даже временно и даже заграничных врачей-евреев, то как он, само собою понятно, тяготился той кучкой евреев, постоянно живших в его столице. И начальство не переставало изощряться в изобретении всяких мер для уменьшения еврейского населения Москвы. Имея такого хитроумного руководителя по лабиринту русского законодательства о правожительстве евреев, как правитель канцелярии Истомин, который тоже «без лести предан» был и своему начальнику, и самому делу искоренения евреев, начальство немало успевало на этом поприще. Мы уже видели, как начальству удалось удалить из Москвы «законнейших» ее обитателей, часть «николаевских» солдат. К концу 90-х годов задумано было новое, довольно коварное дело. По закону права 1-й гильдии купцов после их смерти переходили без всяких изменений на членов их семей, на старшего сына, на вдову и т. п. И вот, когда умер в Москве один 1-й гильдии купец-еврей, начальство московское поставило вопрос, распространяется ли право отцов на сыновей, на вдов и т. д. Хотя закон в этом отношении был ясен и категоричен, но раз возбудил его такой человек, как московский генерал-губернатор, министерства внутренних дел и финансов не решались сразу ответить на вопрос, и он остался висеть в воздухе. Мысль московской администрации была блестящая. В самом деле, в Москве было несколько сот купцов-евреев с их семьями, чуть ли не треть или больше еврейского населения. Если разрешить этот вопрос в желательном смысле и лишить членов семьи купца права на жительство после смерти главы семьи, то… ведь и еврейские купцы, до сих пор пользующиеся безусловным правом жительства, тоже не бессмертны — и с течением времени, в два-три десятка лет, Москва освободится постепенно (не все же умрут одновременно) и, значит, безболезненно от значительной части еврейского населения. Какая счастливая мысль! Какая чудная перспектива… Но купцы ведь имеют крупную торговлю, фабрики, владеют домами, связаны многочисленными узами с торговым и промышленным миром, с банками и кредитными учреждениями, состоят кредиторами, имеют должников на большие суммы и выселение наследников их и вместе с тем разорение и ликвидация их дел может повлечь за собою большие убытки не только им самим, но и русским людям и государственным учреждениям. Ну так что ж? Лес рубят, щепки летят. Для такого важного дела, как «очищение» Москвы, можно и пожертвовать кое-чем. Так, очевидно, рассуждала московская канцелярия генерал-губернатора. И в течение многих лет этот жизненный для московских еврейских купцов вопрос не решался, и все это время дамоклов меч висел над их головой, грозя каждый день лишением их наследников и членов их семьи права жительства и вместе с тем полным их разорением и выселением. Но в данном случае экономические интересы одержали верх над капризом и беззаконием — и эта мера в исполнение приведена не была. Но зато приписка к купечеству Москвы обставлена была новыми ограничениями, не существовавшими в других местах.

Печально и нудно текла российская жизнь 80-х и 90-х годов, эта эпоха черной реакции и общественной депрессии. Общая тоска охватила всех, нытье и дряблость чувствовались повсюду. Чайковский изобразил эти чувства меланхолическими звуками, Чехов рисовал это поколение нытиков и неврастеников заунывными словами, а Левитан — красками в своих плакучих, задушевных пейзажах. Еще печальнее и тоскливее была жизнь евреев вообще и московского еврейства в частности. Певцом этой жизни, или, как он сам себя называл, «факельщиком», был Фруг[112], который погребальным звоном своей заунывной песни сопровождал скорбный путь российского еврейства от Елисаветграда до Кишинева <…>

В 1900 г. 25 июля не выдержало сердце прекраснейшего художника, автора нового слова в русском пейзаже: скончался Исаак Ильич Левитан. Предстояли торжественные похороны на еврейском кладбище. Но как их устроить? Ни кантора, ни хора, чтобы прилично и красиво устроить отпевание, не было. Синагога запечатана. Раввин Мазэ как раз в это время был вне Москвы. Умер Левитан в квартире, предоставленной ему С. Т. Морозовым[113] в его доме в Трехсвятительском переулке, почти одинокий, окруженный чужими людьми. Его смерть взволновала всю Москву. Все газеты были полны некрологами и статьями, посвященными его памяти. Но похороны, конечно, пришлось организовать еврейской общине, которая ввиду своего опустошения не могла организовать их так, как хотелось, в соответствии с личностью покойного и той публикой, которая ожидалась при выносе тела и погребении на кладбище. Кое-как, наспех, был собран хор из молодежи и некоторых хористов Большого театра, кое-как, без кантора, было совершено отпевание. На кладбище собралось много народу, директор Училища живописи, ваяния и зодчества и все его преподаватели, художники Коровин, Врубель, Серов и многие другие, представители литературы, музыки, профессуры и проч. Вся эта публика впервые, конечно, попала на еврейское кладбище, и она молчаливо и с любопытством смотрела на совершающееся кругом. Раввин Л. Кан, появившийся на трибуне, видимо, произвел большое впечатление своей стройной фигурой и из ряда вон выходящей красотой патриарха-старца. Он произнес маленькую речь на немецком языке. Затем начались другие речи, читались специально написанные на смерть Левитана стихи. От имени Еврейского общества последним говорил член Правления С. С. Вермель, который внес совершенно новую, неведомую для русских ноту. Вот эта речь.

«Еще одно последнее „прости“ — и мы покроем землей богатейший духовный клад, мы похороним Исаака Ильича Левитана.

„Смотрите похороните меня на еврейском кладбище“ — такова была просьба, с которой Исаак Ильич обратился в последние дни своей жизни к окружавшим его лицам. Какая трогательная просьба, какой знаменательный факт! Не менее знаменательно и то, что еврей, обитатель темных закоулков наших местечек, явился, как выразился вчера один критик, истолкователем и поэтом русской природы. Как много в этом поучительного как для русского общества, так особенно для нас, евреев. Да, труден путь еврейских талантов. Ценные самородки, таящиеся в глубоких и темных недрах еврейских городишек, они с особенным трудом выбираются на поверхность. Сколько их гибнет безвестно. Зато, когда это удается, как ярко сверкают они на нашем мрачном и сером небосклоне. Одной из самых блестящих таких звезд, несомненно, был Исаак Ильич.

Не только внешняя жизнь, трудна и внутренняя жизнь еврейского таланта. Ему приходится жить на два фронта и постоянно примирять в своем сердце часто противоположное, непримиримое, несогласимое. Вот почему нам становится понятна трогательная просьба Исаака Ильича: „Похороните меня на еврейском кладбище“.

Но, деля в этом отношении общую участь своего народа, еврейские таланты во многом счастливее его. Наш народ никто не хочет признать своим. Не то бывает со знаменитыми людьми. Их прославляют другие народы, ими гордится и наш народ.

Но каждый народ имеет свои ценности, которые он, естественно, никому не отдаст. И мы с гордостью заявляем: Исаак Ильич Левитан — наш. Всю свою краткую, но плодотворную жизнь он посвятил русскому искусству, духовным интересам России, но он сын нашего народа. Таким он родился, таким он оставался всю жизнь, таким он хотел быть после смерти. Вот смысл его просьбы: „Похороните меня на еврейском кладбище“. Бедный Исаак Ильич! Он воображал, что мы его отдадим. Нет, здесь, в этом поле, в этой черте вечной оседлости, среди родных твоих братьев, связанные с тобой общей историей, общими страданиями, общими надеждами, мы с гордостью будем хранить тебя как лучшую ценность, которая имелась в нашей среде.

Еврейское происхождение Левитана, мне думается, имело значение и для его творчества. Не мне, профану, произвести оценку его художественной деятельности. Это только что сделали учителя — товарищи его, это, наверное, сделают и другие в другом месте. Но как зритель, как один из публики я скажу что, в его произведениях чувствуется та вечная грусть, та многовековая тоска, которую постоянно носит в себе многострадальное еврейское сердце. В картинах Левитана проглядывает то же чувство, то же настроение, которое слышится и в чудных элегиях Генриха Гейне, и в замечательных песнях без слов Мендельсона-Бартольди. Это — еврейская грусть, еврейская тоска. Эту тоску и грусть он внес в русскую природу, которую так любил, так по-своему понимал и изображал.

Были в его сердце и другие струны, но они еще не зазвучали. Когда еврейская молодежь попросила его в конце прошлого года написать афишу для благотворительного концерта, он представил картинку, которая всех поразила. Неужели это Левитан? — удивлялись все, глядя на нее. Картинка изображает длинный ряд евреев, стремящихся куда-то вдаль, к какой-то неизвестной стене (стране? — Ред.)… Были, значит, в его душе и другие струны, но они еще не зазвучали: он был еще слишком молод. Тем более сильно наше горе, тем жгучей наша боль, что он унес, быть может, в могилу такие образы, которых мы уже никогда не увидим. Но не будем печалиться о том, чего он не досказал. Выразим ему нашу признательность за то, что своими трудами он прославил не только себя, но и наш многострадальный народ, одним из лучших сынов которого он был и навеки останется. Покойся же тут, дорогой собрат, среди родных братьев, которые с гордостью будут хранить тебя. Вечной благодарностью окружено будет имя твое».

Речь эта произвела большое впечатление, хотя некоторые из русской публики как будто были обижены. В параллель к этой речи в «Новом времени», в котором тоже появилось немало статей, посвященных Левитану, одна статья очень известного художника закончилась следующими словами: «Как жаль, что в жилах этого русского художника текла нерусская кровь». Он, бедный, не понимал, что, если бы в жилах Левитана текла русская кровь, он, может быть, не был бы таким русским художником…

Через несколько недель после этого в с. Узком под Москвой,[114]в имении кн. Трубецких скончался Вл. С. Соловьев. Этот искренний друг евреев и глубокий знаток и ценитель еврейской культуры был, понятно, кумиром евреев. Его смерть, и притом преждевременная, вызвала глубокую скорбь в московском еврействе. За неимением подходящего места невозможно было, как это хотелось, устроить соответствующее заупокойное собрание, посвященное его памяти. Особенное впечатление произвело появившееся в газетах известие, что на вопрос окружающих находившийся в предсмертном бреду Владимир Соловьев ответил: «Я молюсь за еврейский народ».

Так закончилось в Москве просвещенное, гуманное, либеральное и прогрессивное девятнадцатое столетие.

ГЛАВА IX

В 1903 г. исполнилось десятилетие службы раввина Я. И. Мазэ, этого «московского златоуста», как его называли. Яков Исаевич успел приобрести всеобщие симпатии и уважение. Как общественный раввин, он с достоинством отстаивал по мере возможности интересы своей общины, чрезвычайно аккуратно и добросовестно исполнял государственные обязанности по ведению актов гражданского состояния, всегда во всех трудных положениях того времени умел проявить такт, спокойствие и достоинство. Даже юдофобски настроенное московское начальство относилось к нему с уважением. Нечего говорить о том, что в еврейских кругах, как ни различны они были по своим убеждениям и воззрениям, он был любимцем и предметом поклонения. Ортодоксам импонировало то, что, будучи юристом, прошедшим высшую школу, он хорошо знал еврейское богословие, Талмуд и другую еврейскую литературу; интеллигенции же он был приятен как светский образованный человек, сочетавший в своем лице и европейскую культурность, и глубокие знания еврейских наук, и преданность еврейству. Если прибавить к этому, что его исключительный ораторский талант делал каждую его речь (а произносил их он очень много и одинаково на трех языках: русском, древнееврейском и (идише? — Ред.)) художественным произведением, то вполне станет понятно, почему он действительно признан был первым раввином в России и Москва справедливо гордилась им, ни за что не уступала его другим общинам, даже самым большим, как, например, Одесская, которая одно время настойчиво добивалась этого. Закрытая, заколоченная и запечатанная синагога, но с высокой, тянущейся ввысь крышей отлично символизировала московскую общину того времени, тоже разбитую, униженную и обиженную, но с золотым куполом в лице своего раввина Я. И. Мазэ.

Понятно, что московские евреи хотели выразить ему свои симпатии торжественным отпразднованием его 10-летнего юбилея. В назначенный день на квартире его на Средней Кисловке собрались члены Правления со своим председателем, представители других молитвенных домов, делегаты от еврейских обществ. Первую речь-приветствие имел произнести духовный раввин, старик Л. Кан. Он очень волновался. Не успел он произнести первой фразы-стиха из псалмов… как закачался и упал мертвый, подхваченный стоявшим за ним доктором С. С. Вермелем. Нет надобности особенно распространяться о том, какое впечатление это произвело на собравшихся и на юбиляра. Празднество было расстроено. Но через несколько месяцев, 20/1 [1904] г., когда воспоминание об этом событии потеряло свою трагическую остроту, этот юбилей был все-таки отпразднован большим банкетом, в котором приняла участие «вся Москва».

В этом же году на Пасхе, как известно, произошел знаменитый погром в Кишиневе [115]; подробности этого погрома, неслыханные жестокости и мучительства, учиненные над несчастными, раскрытие всех пружин, двигавших руководителями и устроителями этой бойни, роль в этом деле министра Плеве[116] вызвали всеобщее негодование во всем мире. Всем стало ясно, что правительство решило потопить уже сильно развившееся революционное движение в еврейской крови: известно ведь, что «еврейская кровь служит смазочным маслом на колеснице революции». Еврейство, придавленное, бесправное и бессильное, не имело возможности даже криком выразить какой-нибудь протест. Не могли, конечно, ничего предпринять и московские евреи. И какой печальной иронией прозвучали слова В. О. Гаркави, сказанные на собрании, состоявшемся сейчас после погрома: «Поклянемся, что мы никогда не забудем Кишинева».

Потерпев поражение на юге, на берегах Днестра, в войне с евреями, царское правительство обратилось на восток, на берега Ялу, и затеяло войну с Японией. Вначале это приподняло народное настроение: «япошки», «макаки»… «шапками закидаем…». Великий князь Сергей Александрович, объявляя об этом событии по своей сатрапии, прямо писал: «Полудикое племя объявило нам войну…». Но, как известно, «макаки» и «полудикие» не испугались и стали одерживать победу за победой, а наша армия с Куропаткиным[117] во главе все проявляла «терпение, терпение». Нечего скрывать, что евреи, в общем понесшие столько жертв в этой войне, отправившие на театр военных действий в далекую Маньчжурию сотни тысяч солдат и большую часть своих единоплеменников-врачей (в отношении обязанностей евреи не только не были ограничены, как в правах, а наоборот, с них требовалось гораздо больше), были в числе «пораженцев», к которым, между прочим, принадлежала и вся лучшая часть русского общества. Все видели и чувствовали, что только поражение в этой войне, преступно вызванной для отвлечения внимания и борьбы с революцией, что только поражение нанесет удар безумному самодержавию и его не менее безумному и бездарному правительству. Рядом с войной на Дальнем Востоке крепла революция на Западе. Летом 1904 г. был убит Плеве. Чтобы успокоить бушующее революционное море, на пост министра внутренних дел был призван мягкий и «доброжелательный» Святополк-Мирский[118]. Это было нечто вроде «диктатуры сердца», испытанной Александром II перед убийством. Но это мало помогло делу. Петербург волновался. Гапон[119] готовил свое знаменитое выступление. В «сферах» ломали голову, придумывая всевозможные средства для спасения положения. Между прочим признано было необходимым сделать кой-какие уступки и евреям, которые, как общеизвестно, играли немалую роль в революции. Барону Г. Гинцбургу[120], всеобщему ходатаю и заступнику евреев, было предложено представить мнение евреев о том, какие облегчения могли бы в данную минуту [их] удовлетворить. Чтобы ответить на этот вопрос, барон обратился к главным еврейским общинам с просьбой созвать совещание по этому вопросу и высказать свое мнение. Такое обращение получила и московская община. И вот 8-го января 1904 г., накануне знаменитого 9-го января, в доме председателя Хозяйственного правления Л. С. Полякова и состоялось это совещание. Присутствовали и представители «отцов», религиозно настроенные традиционные, как будто далекие от политики, евреи, и представители «детей», разные интеллигенты, врачи, инженеры, адвокаты и др. Прежде всего, конечно, заговорили о необходимости упразднить черту оседлости. Но один из инженеров, их тех немногих, которые щеголяли своими палаццо-особняками на аристократической Поварской улице, заметил, что сразу отменить черту оседлости и дать всем евреям повсеместное право жительства невозможно, что это вызовет «наплыв» евреев и вместе с тем усилит антисемитизм, что это надо сделать постепенно и т. д. Все были глубоко возмущены таким циничным заявлением. Все молчали, презрительно улыбаясь пошлому и возмутительному мнению. Но среди этой довольно беспорядочной дискуссии патриархальный еврей, небезызвестный в Москве Вольф Вишняк громко заявил: «Что долго разговаривать; надо ответить коротко: полноправие, и больше ничего».

Между тем революционное движение шло вперед и вперед. 9-е января 1905 г. и расправа с народом, направившимся к батюшке-царю в глубокой вере, что царь — это первоисточник справедливости и правды, еще более озлобили народ и вбили еще один гвоздь в гроб самодержавия. Вскоре был убит великий князь Сергей Александрович, Москва свободно вздохнула, особенно еврейская ее часть. Царская армия неукоснительно отступала перед японцами, терпя катастрофу за катастрофой. Эскадра наша погибла в Цусиме. Правительство в Петербурге тоже отступало перед напором народной воли, металось из стороны в сторону, не зная, что делать, что предпринять. Опубликовали Булыгинскую конституцию[121], пошли в Портсмут на заключение мира, который и был подписан в августе[122]. Закончилась война с японцами, началась война народа с правительством. Всеобщая забастовка и Манифест 17 октября: общее ликование в течение двух-трех дней, и затем — волна погромов, захлестнувшая всю Россию «от хладных финских скал до берегов Колхиды», от берегов Балтики до Великого океана. Не было почти ни одного населенного места в России, в котором не было бы еврейского погрома. Ждала такой погром и Москва. Молодежь устроила самооборону, готовилась с оружием в руках встретить погромщиков. Но еврейское население охватила паника. Кто мог, спрятался у знакомых русских или в других менее опасных местах. К счастью, Москву минула чаша погромная, и население отделалось только страхом. Октябрьские погромы навели ужас на всю Европу, и заграничные евреи поспешили прийти на помощь разорившемуся русскому еврейству. Пожертвования посыпались со всех сторон. Был организован Комитет помощи жертвам погромов. Московское его отделение работало не покладая рук. Благодаря этой помощи, надо это констатировать, евреям удалось в известной хоть степени оправиться от пронесшегося над их головами октябрьского шквала. Зато антисемитизм разросся до невероятных размеров. Все, что было реакционного и крепостнического в стране, все черные сотни во всех углах необъятной Империи собрались воедино, чтобы отомстить евреям за Манифест 17-го октября, который лишал их (правда, пока на бумаге только) привилегий и благ, которыми они (т. е. антисемиты. — Ред.) пользовались при самодержавии. Антисемитизм принял организованные формы, объединился в Союз русского народа, в члены которого вступил и первый русский дворянин, сам Николай II, — и евреи воочию убедились, что от этой революции им ждать нечего, что она их положение не облегчит, а может быть, еще ухудшит. Ближайшее время подтвердило это. Первая Государственная Дума, в которой М. М. Винавер[123] — один из наиболее видных членов кадетской партии и самый выдающийся еврейский общественный деятель — играл такую большую роль, только и служила трибуной, к которой стекались все бурные потоки «народного гнева». Думские «повара» изощрялись в красноречии, изливали свое возмущение, негодование и протесты, разоблачали, обвиняли и порицали — а кот «Васька слушал и ел», продолжая свое преступное дело. Винавер в негодующей речи говорил о положении евреев, а «вахмистры по воспитанию и погромщики по убеждению» устраивали в Белостоке, Седлеце и других местах ужасающие погромы, показав, что в погромном искусстве они куда превосходят своего кишиневского учителя. Убивши Герценштейна[124] в Финляндии, черная сотня не могла успокоиться и зимою 1906 г. из-за угла убила в Москве, в Гранатном переулке известного литератора и журналиста, члена Государственной Думы, члена редакции «Русских Ведомостей» Иоллоса[125]. Эта смерть буквально ошеломила кадетскую партию, но еще более удручающе подействовала на московских евреев. Вся оппозиционно настроенная часть московского населения, не говоря, конечно, о евреях, готовилась к демонстративным похоронам. Полиция, желая предупредить такую демонстрацию, объявила, что Бородинский мост на Москве-реке, через который лежит путь на еврейское кладбище, не совсем благонадежен, думая этим напугать население. Но этот маневр не помог. На кладбище собралась огромная толпа из многих тысяч человек. Тут был цвет кадетской партии, представители литературы и журналистики, профессора высших учебных заведений и все, что было наиболее выдающегося в кругах московской интеллигенции. Перед такой блестящей аудиторией и в такой ответственный момент предстояло выступать с речью раввину Я. И. Мазэ. Русская часть публики, знавшая его как замечательного оратора, с нетерпением и любопытством ждала этого выступления, тем более что как находящийся на государственной службе он должен был быть особенно осторожным и тактичным. Но он этой своею надгробной речью превзошел, можно сказать, самого себя. «Есть разные, — начал он, — преступления. Уголовный кодекс знает всякого рода убийства: есть отцеубийства, матереубийства, детоубийства; но здесь мы присутствуем при совершенно исключительном виде убийства, перед нами — мыслеубийство». Этот удачный в высокой степени оборот речи, который вместе с тем прекрасно характеризовал покойного Иоллоса не как шумного активного политика, а как спокойного кабинетного литератора и публициста, — эта мысль вызвала невероятное, восторженное волнение в публике. Чрезвычайно красивой параллелью между Людвигом Берне[126] и его «письмами из Парижа» и Иоллосом с его «письмами из Берлина» он блестяще закончил эту знаменитую речь, краткую, но содержательную, умную и красивую по форме. Эта речь подействовала и, несмотря на краткость, так исчерпала предмет, что один из известных в Москве профессоров — сам кадет, — прослушав ее, сказал своему соседу: «Теперь я уеду, сказано все, а что скажут кадеты, это я знаю…».

ГЛАВА X. 1906–1914 гг.

Как ни зловещи были в то время перспективы для русского еврейства, но в Москве все-таки произошла заметная перемена.

1. Хоть на словах только и на бумаге, но все-таки была свобода печати и собрание союзов, и возможностей для общественной работы стало много больше.

2. Синагога, разрешенная к открытию, была приведена в прекрасный вид, раввин Мазэ получил трибуну, с которой он открыто мог говорить перед большой аудиторией. И в течение этого периода с особенным блеском выступил его замечательный талант. В своих произведениях он постоянно старался отыскивать и вылавливать из бездонного талмудического моря рассеянные там драгоценные перлы человеческой мудрости и величественной поэзии. Талмудические легенды в его освещении, толковании и художественной отделке превращались в обаятельные миниатюры необыкновенной красоты и глубокой мысли. Ограниченный местом, с которого он говорил, и «страхом полицейским», он делал экскурсии в далекое прошлое, намекая на горькое настоящее. Вместо современного министра или какого-нибудь Думбадзе[127] он давал характеристику Тита, вместо современного Николая давал характеристику Антиоха. Не только старики, но и молодежь заслушивалась этих речей, которые действовали самым успокоительным образом на истерзанные еврейские души, вызывали чувство самосознания и национальной гордости. Презрение и отвращение пробуждал он к тем, которые стыдились своего еврейства и, не зная и не желая его знать, искали спасение в мимикрии. <…> Но кроме этой национально-политической задачи он старался выдвигать на первый план социально-этические идеалы иудаизма, его гуманность и жизненность, его высокую культурность. «Два вознесения, — сказал он однажды, — знает человечество: вознесение Христа и вознесение Моисея. Но первый вознесся на небо и оттуда не вернулся — и человечество ждет не дождется его пришествия. Моисей вознесся — остался только 40 дней там и вернулся на землю, к своему народу, с десятью заповедями и цельным отшлифованным законодательством, имеющим целью установить правду-истину и правду-справедливость на земле, установить здоровые основы справедливого и трудового общежития». Эта тенденция, которая красною нитью проходила через все его речи и проповеди, которая показывала истинное лицо еврейства не знающим или ложно толкующим его, которая показывала, что не в «пейсах и яйце, снесенном в праздник», заключается вся суть еврейства, а в его социально-этическом миропонимании, — эта тенденция увлекала всех, вселяла бодрость и здоровое чувство в оскорбленное самолюбие молодежи и интеллигенции, стоявшей на перепутье между ассимиляцией и фактическим национализмом. Эта деятельность Мазэ, несомненно, скрашивала темные стороны московской еврейской жизни, отравлять которую своими репрессиями и оскорблениями старались не меньше Сергея Александровича его достойные преемники вроде Дубасова, Гершельмана[128] и др.

Оживилась в это время и еврейская общественность. Полулегальная работа «Общества для распространения просвещения между евреями в России» превратилась в открытое легальное московское «Отделение». Уже и раньше, до революции, деятельность Московского кружка «просвещенцев» была сравнительно довольно интенсивна и распространялась далеко за пределы Москвы, главным образом на школьное и библиотечное дело в провинции[129]. В 1903 г. по инициативе московских деятелей даже стал выходить в Петербурге ежемесячный журнал, посвященный вопросам еврейского воспитания и образования, — «Еврейская школа»[130]. Этот журнал хотя и выходил в Петербурге, под официальной редакцией Иосифа Лурье, но в действительности это был журнал московский, и его редакция (Вермель, Идельсон, Крейнин, Марек, Фитерман) была в Москве, [он] направлялся и руководился Москвой. Журнал этот вызвал большое оживление в еврейских учительских кругах и ввиду заострившихся в то время вопросов о воспитании ([о его «национализации»]) и горячих споров о языках оказал большую услугу в обсуждении и разрешении этих вопросов. С разрешением «Отделения» работа последнего, отныне легальная и более открытая, стала много живее, и его комитет, во главе которого стоял В. О. Гаркави, стал центром общественной деятельности Москвы. Квартира Гаркави на Сивцевом Вражке стала своего рода Меккой, куда стекались все с делами, касающимися как местного, так и всероссийского еврейства. Все вопросы, все нужды, все планы обсуждались тут, и прежде всего «просвещенцами», все начинания в области ли материальных или духовных запросов исходили отсюда. Этот кружок, несомненно, и «делал музыку» московской еврейской общественности. Он звал, и небезуспешно, на общественную работу и привлекал в свои ряды все большее и большее количество лиц, интересующихся еврейской общественностью. Рядом с Обществом просвещения возникло общество «Знание» — организация обывательская, задавшаяся узкой целью оказывать помощь юношам, нуждающимся в среднеучебных заведениях. (ОПЕ, между прочим, выдавало пособия студентам Университета и других высших школ.) Но и это общество приносило свою пользу, приучало к общественной работе новый круг лиц, преимущественно из купеческих кругов, и наполняло кой-каким содержанием их общественную пустоту.

С развитием вглубь и вширь идей сионизма с его лозунгом — «иврит» в Москве возникло новое «Общество любителей еврейского языка», во главе которого стоял Я. И. Мазэ. Его главная работа — распространение знания еврейского языка — тоже была небезрезультатна, и вскоре в Москве появилось немало людей из молодежи и стариков, бегло и красиво говоривших на древнееврейском языке, дебатировавших и произносивших речи на собраниях на этом языке — даже на улицах Белокаменной нередко стали раздаваться звуки древней Библии.

Нет надобности говорить о разных благотворительных обществах, как «Общество пособия бедным евреям», «Кружок для выдачи беспроцентной ссуды» и т. п. организациях, которые в данный момент получили возможность жить и работать.

Еврейское население Москвы постепенно увеличивалось. Московские «старожилы», те, которые остались после изгнания, особенно купеческие слои, освободились от многих своих конкурентов, скоро стали богатеть — и на улицах Москвы, особенно на Поварской («дворянской»), вскоре появились роскошные особняки-дворцы еврейских богачей, в которых жизнь текла «на широкую ногу». Появились и меценаты-евреи, тратившие большие суммы на приобретение на выставках картин известных художников и устраивавшие в своих домах богатые галереи. Одним словом, и еврей-купец тянулся в «джентльмены». Правда, они не отказывали в своей помощи и на еврейские нужды. В Москве нужда еврейская была не очень велика, так как вся беднота исчезла с изгнанием. Курьезно, что в Москве приходилось иногда собирать пожертвование… на «первую гильдию», т. е. на выплату первогильдейского купеческого свидетельства. Дело в том, что из оставшихся в Москве купцов 1-й гильдии некоторые потом обеднели, не имели никаких торговых дел, но «быть купцом» он должен был, в противном случае он по специальному для Москвы закону лишался права жительства и подлежал полному разорению и выселению. Вот для таких-то «купцов 1-й гильдии» иногда перед Новым годом и собирали требуемую сумму. Курьез, который навряд ли можно было встретить где-либо в другом месте. Как бы то ни было, местная нужда была невелика, а богатых евреев было немало; а потому к московской общине тянулись руки со всей России, особенно из черты оседлости. И надо отдать справедливость: московские евреи щедро жертвовали и горячо откликались на всякое еврейское бедствие (пожар, голод и т. п.), на всякую еврейскую нужду. Москва стала популярна как первая жертвовательница и благотворительница из всех русско-еврейских общин.

Между тем продолжался период «самодержавной конституции». В Государственных Думах, избранных по закону 3-го июня, в которые еврейством послано было на моральное заклание лишь трое блиставших особенными политическими талантами представителей в лице Бомаша, Нисселовича и Фридмана[131], которым ежедневно приходилось испытывать муки национальных оскорблений и жгучие уколы национального самолюбия, в этих Думах раздавались шумные хулиганские выходки Пуришкевича и погромные речи Маркова 2-го[132] и др. Антисемитизм нарастал. Во всех углах и городах России развивал свою черную работу Союз русского народа; о расширении прав евреев не могло быть и речи. В Москве законы о праве жительства охранялись так, как нигде. Еврею, не имеющему прав, нельзя было показать носа: на улицах ловили евреев полицейские и сыщики, останавливали всякого, в котором, судя по физиономии, подозревали еврея, попадая иногда в очень неловкое положение. Реакция дошла до кульминационной точки. Думские антисемиты придумывали проекты законов, которые еще более бы задушили евреев. Предполагалось «очистить» армию от евреев и не принимать их более на военную службу, так как они и без того уклоняются-де от воинской повинности и оказывают вредное влияние на остальные части войск. Кроме удара морального авторы этого проекта имели в виду и другую цель: если евреи будут освобождены от военной службы — от этой первейшей «повинности крови», то они… превратятся в граждан низшего разряда, и ограничение в правах и даже полное бесправие их будет оправдано уменьшением обязанностей — и им нечего будет ни жаловаться на свое положение, ни претендовать на гражданское равноправие. Евреи переживали ужасные дни. Кадеты [ничего] сделать не могли и, пожалуй, не умели бороться с темными силами думского правого крыла. Один из лидеров их, представитель Москвы, лучший оратор кадетской партии Маклаков не нашел лучшего аргумента в защиту отмены возмутительных ограничений евреев, как сказать: «Дайте нам право быть антисемитами». Пока эти ограничения существуют, мы, мол, этого права осуществить не можем, так как лежачего не бьют. Выбивалась из сил еврейская печать, не молчала и кадетская. Кружок интеллигенции и общественных деятелей задумал заняться борьбой с антисемитизмом путем слова, путем агитации. Прежде всего он принял горячее участие в организации московского органа кадетов «Новь» под редакцией так трагично погибшего впоследствии Кокошкина[133], выговорив себе право помещать в этой газете статьи по еврейскому вопросу. И действительно, в этой газете от времени до времени стали появляться статьи и заметки по вопросам еврейской жизни. Но газета просуществовала недолго, и жертвы (материальные), потраченные на нее, она мало окупила.

Тогда задумано было основать общество для борьбы с антисемитизмом, инициаторами этого дела были С. С. Вермель, А. С. Кацнельсон, В. О. Гаркави и др. Чтобы привлечь симпатии населения к этому делу и подготовить его, в течение нескольких недель на частных квартирах был прочитан ряд докладов на тему об антисемитизме и борьбе с ним. Доклады эти привлекли большое число публики, как ни трудно это было делать, скрываясь от недреманного ока полиции. Идея эта была принята с восторгом, и многие согласились принять участие в этом деле. Начались хлопоты по получению разрешения на открытие такого общества. Но прежде всего необходимо было придумать соответствующее название этому обществу. Инициаторам цель его была ясна — борьба, предпринимаемая общественными элементами, вообще уже содержала в себе нечто «крамольное», тем более с «антисемитизмом», пользовавшимся таким почетом в самых высших сферах и входившим определенно в «виды и намерения права жительства». Ясно было, что борьба с антисемитизмом заранее обрекала разрешение на провал. Думали, думали, и по предложению С. С. Вермеля принято было название «Общество распространения правильных сведений о евреях и еврействе». Благодаря ходатайству Я. И. Мазэ, который, как известно, пользовался большим доверием начальства, разрешение было получено. На первом собрании, состоявшемся в Польской библиотеке, был избран комитет, в который вошли кроме уже постоянного представителя всех еврейских обществ В. О. Гаркави и товарища председателя Я. И. Мазэ… еще Вл. Петрович Потемкин (историк)[134] и Ив. Ив. Попов (известный журналист и деятель в Сибири)[135]. Первое выпущенное О-вом воззвание, написанное Потемкиным, послужило предметом «беседы» администрации с Я. И. Мазэ — беседы, в которой начальство выразило свое недовольство. Воззвание это было вовсе не сильное для того времени, когда газеты [пользовались] «свободой печати», единственной свободой, которая осталась в известной степени от всех свобод, возвещенных в Манифесте 17-го октября; но, как исходившее из еврейской организации, да еще в первопрестольной Москве, оно сочтено было чересчур смелым и неблагонадежным. <…>

Но доброжелательное отношение к Мазэ, состоявшему в президиуме Комитета, спасло положение, и буря пронеслась благополучно. О-во стало функционировать. В своей работе оно тормозилось, с одной стороны, сугубо осторожными, с другой стороны, недостаточностью материальных средств и литературных сил, с третьей стороны, отчасти оппозицией со стороны сионистов, которые посмеивались над его работой, считая это праздным, неполезным делом, так как солома обуха не перебьет. Тем не менее скромное Общество это в течение многих лет своей деятельности проделало большую работу, работу, правда, не видную по результатам, но кто вообще в состоянии учесть результаты печатного слова; с другой стороны, кто может игнорировать значение капли, долбящей камень? Оно разослало тысячи комплектов в разные библиотеки, оно издавало брошюры и листки по трепещущим вопросам еврейства, оно выпустило несколько серьезных книг и издало большой том своих «Трудов» — книгу, чрезвычайно разнообразную по материалу и политическому значению. Оно собирало материалы, отвечало на запросы и обращения как политических деятелей, так и других. Оно устраивало «собеседования» — вечера, на которых выступали литераторы и общественные деятели с разными докладами по вопросам еврейской политики, литературы и культуры. Между прочим, на этих «собеседованиях» сделал свое первое выступление в Москве Штейнберг[136], будущий народный комиссар юстиции в 1917 г., на тему «Уголовное право по Талмуду» и товарищ Эстер на тему о еврейском языке. Можно себе представить, что было бы с О-вом и председательствовавшим на этом собрании Я. И. Мазэ, если бы полиция накрыла это собрание и «нелегальную» докладчицу. Но О-во не остановилось перед этим. Собеседования эти посещались очень усердно, помещение всегда было переполнено народом. Когда правительство начало готовиться к делу Бейлиса (а готовилось оно долго), О-во сделало, со своей стороны, все что могло, чтобы внести свет в это темное дело: оно издало брошюры по вопросу об употреблении христианской крови, распространяло эти брошюры, вообще литературу по этому вопросу везде, где это было возможно. По инициативе О-ва в качестве эксперта на суд был приглашен Я. И. Мазэ, а во время процесса оно выпустило брошюру С. С. Вермеля «Отец Пранайтис и его „Ученое сочинение“»[137], которая была распродана целиком в несколько дней.

Летом 1911 г., во время пребывания царя в Киеве, на парадном спектакле в театре убит был министр Столыпин[138] от руки еврея Богрова[139], сына небезызвестного в свое время (70-е и 80-е годы XIX в.) еврейского писателя и публициста, автора «Записок еврея», «Еврейского манускрипта», «Кого винить» и одного из членов редакции «Рассвета» 80-х годов[140]. Это убийство ввергло в панику евреев. Опасались мести со стороны «черной сотни» и Союза русского народа, опасались погрома, прежде всего в Киеве, в других городах. В. О. Гаркави, больной сердечной болезнью, находился в то время на лечении в Германии, в Гейдельберге, новости из России его очень волновали и беспокоили, а убийство Столыпина, вызвавшее страх печальных последствий этого убийства для евреев, так его тревожило и нервировало, что состояние его значительно ухудшилось, и он вскоре скончался. Тело его было привезено для погребения в Москву. На похоронах его присутствовало несметное количество народа, как евреев, так и русских, и на его могиле выбита[141] очень красивая, предложенная Мазэ надпись из пророка Исаии: «Блаженны сеющие всюду»[142]. И действительно, со смертью этого человека сошел в могилу «сеятель» на еврейской ниве в течение целого полувека. Не было ни одного дела, мелкого или крупного, касающегося интересов еврейства, интересов московской общины, еврейской школы и просвещения, еврейской учащейся молодежи как в России, так и за границей, в котором он не принимал бы участия или не был бы инициатором. Пламенный председатель всех культурно-просветительных и благотворительных еврейских обществ, он все свое время и все силы отдал еврейству. Сердце его, как и двери его дома, всегда были открыты для всех — и к нему со всех сторон несли свои жалобы, горести и терзания как отдельные евреи, так и еврейские организации… И всем он, чем мог, помогал. С большими связями в кругах русской интеллигенции, он привлекал к себе всех своей корректностью, сердечностью и культурностью. Его дом действительно был своего рода «салоном», в котором можно было встретить цвет московской еврейской и нееврейской интеллигенции. Московское еврейство платило ему своей любовью и уважением, и благодарная память о нем навсегда сохранилась в анналах московской общины.

Вскоре после этого, в 1912 г. скончался в Париже Л. С. Поляков, председатель Хозяйственного правления. Этот крупный финансист, успевший развить обширную банковскую и предпринимательскую деятельность, сумевший сосредоточить в своих руках множество кредитных и других учреждений, на акциях которых разорялось немало народа, сумевший благодаря своему старшему брату Самуилу приобрести большие связи в самых высших сферах вплоть до Владимира Александровича[143] и чин тайного советника, сумевший в момент финансового кризиса, когда такой финансист, как Алчевский[144], кончил самоубийством, а Савва Иванович Мамонтов сел на скамью подсудимых и ему самому грозил неизбежный крах, получить из Государственного банка огромную субсидию в 16 миллионов рублей и остаться по-прежнему на своих ногах, — этот человек благодаря мягкости и простоте в общении с людьми, спокойствию и тактичности, природному уму и доброжелательной ласковости (резко отличавшим его от его грубой, фанатичной, чванной, самонадеянной и деспотичной жены Розалии Павловны, которая, как ворона в павлиньих перьях, услаждалась своим титулом «Ваше Превосходительство» и мечтала играть в Москве такую же роль, как Ротшильд в Париже) пользовался большими симпатиями еврейского населения и уважением русского общества.

Его похороны, на которых присутствовала «вся Москва» во главе с градоначальником, шедшим под руку со вдовой за гробом, были очень пышны и импозантны. Московское еврейское общество увековечило его память мемориальной доской на видном месте в синагоге, рядом с такой же доской в память раввина 3. Минора, скончавшегося в изгнании в Вильне.

На место скончавшегося Л. С. Полякова председателем правления избран был Давид Васильевич Высоцкий[145], известный богач и меценат.

Союз русского народа и антисемитская клика, не довольствуясь погромами, убийствами отдельных лиц, задумали такое дело, которое осуществило бы мечту Калигулы: соединить все еврейские головы, головы всего еврейского народа, в одну, чтобы одним ударом ее отрубить. Антисемитизм затеял дело Бейлиса в расчете, что подтвержденный судом присяжных факт употребления христианской крови евреями сразу вызовет такой гнев и негодование русского народа, что евреям не выдержать. Этот блестящий план встретил сочувствие у министра юстиции Щегловитова[146] и у самого царя. Вокруг этого плана объединилось все, что было черносотенного (все эти Замысловские, Шмаковы и [иже с ними]). И началась бейлисиада, тянувшаяся несколько лет. Правительство, задумавшее построить такое здание на песке, чувствуя шаткость своего предприятия, долго колебалось: то сообщалось, что дело [Бейлиса] прекращено за неимением улик, то что оно скоро будет слушаться, то опять, что оно будет прекращено. Долго шла артиллерийская подготовка. Клубок развертывался все более и более, новые факты то в пользу обвинения, то против него занимали повседневную печать всей страны. Еврейство всего мира было взбудоражено, взволновано и возмущено этим неслыханным воскресением в XX в. средневековья. Любопытно, что русское общество сначала не поняло сути этого дела, его колоссального политического смысла, его огромного значения для России, которое было не меньше, если не больше, чем значение процесса Дрейфуса[147] для Франции конца XIX в. Русское общество за утренним чаем или кофе почитывало от времени до времени появлявшиеся телеграммы в газетах или заметки в несколько строк и индифферентно проходило мимо: «Какой-то жид Мендель Бейлис привлекается к ответственности за убийство христианского мальчика с целью ритуальной; кому это интересно, употребляют ли евреи христианскую кровь или не употребляют. Да черт их знает. Говорят, что употребляют. А впрочем…». Так рассуждало вначале русское общество, даже представители интеллигенции. Когда дело было уже объявлено к слушанию и двое уполномоченных евреев пришли к одному очень известному профессору Московского университета пригласить его быть экспертом по делу Бейлиса, он изумленно спросил: «Какое это дело? Я ничего не знаю. Расскажите». Таково было вначале отношение к этому делу даже со стороны представителя высшей интеллигенции. Не менее странно и близоруко было вначале поведение органа русской интеллигенции [— газеты] «Русские Ведомости». И там не совсем, очевидно, поняли смысл этого отчаянного шага агонизирующего самодержавия. Они, по обыкновению, держались принципа невмешательства и многозначительно молчали. <…>

Из московских газет особое внимание на этот процесс обратило «Утро России». Еще задолго до разбирательства дела в газете появилась яркая статья — отповедь С. С. Вермеля «А судьи кто?», а затем ряд фельетонов Савелия Семеновича Раецкого, заведывавшего редакцией этой газеты. Другие же газеты и журналы хранили молчание.

И вот в сентябре 1913 г. начался этот мировой судебный процесс, началась страшная битва между черной реакцией и самодержавием, с одной стороны, и либерально-прогрессивным лагерем — с другой, между ложью, клеветой, фанатизмом, тьмой и крепостничеством, с одной стороны, и истиной, справедливостью, светом и прогрессом — с другой. На одной стороне Виппер, Шмаков, Замысловский и их идеологи: Пранайтис с одряхлевшим и страдавшим старческим слабоумием проф. Сикорским[148] и получившим мзду от петербургской охранки проф. К.[149], с другой — Грузенберг, Маклаков, Карабчевский[150]… и московский раввин Я. И. Мазэ. Это был небывалый в истории России турнир. Весь русский народ был потрясен сверху донизу. Взоры всех были обращены к Киеву, где в судебной зале происходил этот всемирно-исторический поединок. <…> Весь мир смотрел на него и, затаив дыхание, прислушивался и ловил каждый звук, исходивший из Киева. Волновалась и Москва, газеты переполнены были статьями ученых, специалистов, литераторов, отчетами о судебных заседаниях. Очнулись и «Русские Ведомости», в которых появились статьи профессоров, писателей, между прочим Короленко, который присутствовал на процессе и очень, по-видимому, боялся за его исход. Но особенно волновалось московское еврейство. Кроме общих опасений и волнений московские евреи высказывали еще особенное чувство. Они ведь послали на суд лучшего из своих сынов, который должен был выступить в качестве заступника не только за Бейлиса, но за весь еврейский народ, за его честь и достоинство, за честь своей культуры и своей этики. Зная талант своего «московского златоуста», они были уверены, что он может выполнить эту миссию блестяще. Но ведь он — общественный раввин, на государственной службе, так сказать, чиновник, подчиненный Губернскому правлению, — и ему, как когда-то его предшественнику, Минору, заступившемуся за синагогу, предстоит выступить против правительства, против его «видов и намерений». Трудная задача. Да еще неизвестно, дадут ли ему высказаться, не зажмут ли ему рот. Все эти опасения не могли, конечно, не волновать московских евреев, московскую общину. Но расчеты московского еврейства, его надежды на своего Мазэ оправдались вполне. Его блестящая речь, которую вначале пытался прерывать несколько раз председатель Болдырев и которая продолжалась 15 часов, была выслушана с огромным вниманием, интересом и затаенным восхищением даже представителями правительства и обвинения; карточное здание, построенное прокурором и гражданскими истцами, рассыпалось и рассеялось, как дым, обнаружено было невежество и дикость позорной клики, вызвавшей против себя самой подземных духов. Речь имела такой успех, что после окончания ее закоренелый юдофоб Шмаков, отдавший свое перо органу кабачков и дворников, «Московскому листку», в котором он помещал свои «ученые» труды по еврейству, подошел к Мазэ и пожал ему руку.

Наступил день, когда ожидался приговор. Трудно себе представить, что переживала в этот день Москва. Все ходили в таком же настроении, как ходят в комнате тяжелого больного. Никто не мог взяться за работу: нетерпение и ожидание парализовало все и всех. Телефон непрерывно работал в редакциях газет. К вечеру по улицам спешил народ, около редакций газет собирались в ожидании известий толпы, которые пришлось сдерживать конной полицией. Наконец телеграмма получена. Один из редакторов вышел на балкон и объявил толпе, рвавшейся в редакцию: «Оправдан».

Громкое «ура» огласило воздух, но толпа все прибывала и прибывала. «Оправдан, оправдан!» — кричали в толпе и с балкона редакции. Был отдан приказ быть всем служащим у аппаратов и отвечать на вопросы. И стоило поднять только трубку, как, не спрашивая даже, что, раздавался ответ: «Оправдан». Оправдан — этим кликом, кажется, пропитан был весь воздух Москвы.

Бейлис был оправдан. Затеянная кампания, стоившая столько трудов и средств, сорвалась. Ожидавшийся и подготовленный в Киеве погром на случай обвинительного вердикта не состоялся. Еще один гвоздь был вбит в гроб самодержавия. Вернувшийся из Киева Мазэ был встречен как триумфатор.

ГЛАВА XI. 1914–1917 гг.

В 1914 г. вспыхнула мировая война. Судьбе было угодно, чтобы война разразилась как раз в местах наибольшего скопления еврейского населения, в пределах черты оседлости и царства Польского. Евреям больше, чем какой-либо другой народности, пришлось пострадать от войны. Другие народы все-таки жили в тылу, евреи же были на самом театре военных действий. Многие евреи сначала сами стали бежать от неприятеля. Царское правительство вскоре стало гнать евреев из городов и местечек, расположенных близко к фронту. Население целых городов по распоряжению военного командования поголовно выселялось в 24 часа. Это движение, названное «бешенством» (т. е. «беженством». — Ред.) и представлявшее собою, собственно говоря, «изгнание», коснулось сотен тысяч душ. Царское правительство, обыкновенно гнавшее евреев с востока на запад, теперь гнало их с запада на восток, из черты оседлости в центральные и восточные губернии Империи. На человеческом языке нет таких слов, которые с достаточной рельефностью могли бы передать этот небывалый исход, когда в одну ночь население целого города с женщинами, детьми, стариками, больными, роженицами в количестве многих тысяч душ вынуждено было покинуть свои жилища, оставить на произвол судьбы свое хозяйство и имущество и пуститься в путь, навстречу голоду, холоду, одиночеству. Сколько их погибло в пути! Сколько переболело! Сколько семей растеряли своих членов, отцы не знали, куда пропали дети, дети не знали, где находятся их родители. Эта трагедия, описанная в некоторых книгах, должна лечь черным пятном на русское командование, совершившее бескровное избиение многотысячного еврейского населения. В. Г. Короленко по поводу этого неслыханного изгнания писал: «Какие тысячи трагедий, сколько погибших человеческих жизней — женщин, стариков и детей — в этих толпах выселенцев и беженцев, гонимых, как осенние листья, предубеждением и клеветой с родных мест навстречу новым предубеждениям и новым клеветам на чужбине, — сколько их обязано своей гибелью этому предубеждению и этой клевете». «Беженцы» расползлись по всем городам центральной России, и большое количество их попало в Москву. Еврейское население Москвы сразу увеличилось. Здесь устроились большею частью зажиточные люди — купцы, торговцы, промышленники. Они образовали новый, так сказать, пласт еврейского населения, мало связанный со старыми москвичами. Дела евреев в Москве благодаря военному времени улучшились, многие разбогатели, а богатые становились миллионерами. Еврейская община устроила госпиталь для больных и раненых, и госпиталь этот, хорошо оборудованный, руководимый лучшими врачами, пользовался большой популярностью. Кроме того, организован был комитет помощи жертвам войны (ЕВОПО)[151]. Из осевших в Москве «беженцев» надо отметить митавского раввина Гирша Марковича Нурка[152], который с первого же момента своего приезда в Москву принял самое живое участие в общественных делах Москвы. Преданный еврейству, отличавшийся чрезвычайной отзывчивостью на всякое горе, неутомимый работник и идеалистически настроенный [человек], он вскоре занял видное место и играл заметную роль в жизни нового московского еврейства вплоть до своего отъезда в Ригу, где он занял высокое место депутата Латвийского сейма и стал выдающимся общественным деятелем. Жизнь евреев в Москве оживилась. Старый русско-еврейский журнал «Восход», переименованный в «Еврейскую неделю», был переведен в Москву, куда переселилась известная часть петербургской еврейской интеллигенции (между прочим, и тов. Иоффе, нынешний академик Деборин[153]). Возник и новый журнал на русском языке, посвященный вопросам еврейской жизни, «Новый путь», во главе которого стали московские литераторы. Комитеты разных обществ (ЕВОПО, ОПЕ, ОЗЕ, ЛИЯ[154]) работали энергично, даже бурно. Неоднократно приезжал в Москву известный писатель Ан-ский[155], поэт Бялик Х. Н.[156], который каждый раз читал лекции, вызывавшие восторг. Словом, еврейская жизнь билась бурным, горячим ключом.

По мере того как продолжалась война и выявлялись наши военные неудачи и поражения, правительство в целях самосохранения, чтобы отвлечь гнев народа от себя, стало искать виновника военных катастроф и нашло его… в евреях. Потерпев поражение на «старом навете» в процессе Бейлиса, оно выдумало «новый навет» — обвинение евреев в шпионаже, предательстве, измене. Царская ставка, военное командование на театре военных действий в споре с департаментом полиции в Петрограде систематически стали пускать слухи о том, что евреи в смежных с театром войны местах занимаются шпионажем, передают немцам военные тайны, указывают им места, где находятся наши армии, и т. п. Эти слухи стали распространяться и через юдофобские газеты, в стране поднялась новая волна зловещего антисемитизма, тем более ядовитая, что она была теперь окрашена обидным для русского самолюбия и национальной гордости элементом. В местечке Кум устроен был солдатский погром, который объявили официально как выражение негодования воинских частей против еврейской измены. В городе Мариамполе по доносу оказавшегося впоследствии немецким агентом какого-то мусульманского имама Байрашевского, который потом был осужден на каторгу военным судом, обвинили в измене известного в городе еврея Гершановича, и корпусной суд приговорил его к каторжным работам на 8 лет. Этот приговор был моральным ударом, так как служил как бы подтверждением распространившихся слухов и инсинуаций. Гершанович, как известно, через 2 года был освобожден, так как выяснилась его невиновность. Но пока антисемитская клика и юдофобская печать оперировали Кумом и Мариамполем как неопровержимыми документами. Но этого было мало. Возникшие в стране разные кризисы — продовольственные, товарные и другие — опять стали приписываться евреям, которые-де занимаются спекуляцией, вздувают цены, прячут металлические деньги, перевозят в гробах золото и т. д. Правительство, которое волей-неволей должно было благодаря беженцам пробить брешь в черте оседлости и делать кое-какие облегчения в праве жительства для этих евреев, стало брать все назад и преследовать евреев как никогда. Особенно сильно это почувствовалось в Москве, где начались позорные облавы, ловили евреев на улицах среди белого дня. В заседании Государственной Думы 16-го февраля 1916 г. депутат Н. М. Фридман говорил: устраиваются «облавы в Москве для того, чтобы вселить в население, внушить ему убеждение в том, что евреи являются виновниками дороговизны… На улицах хватают детей, ведут в участки, сотни людей арестовываются; арестовываются евреи под предлогом спекуляции, за сим они подвергаются выселению». Словом, повторилась вакханалия облав, гонений и выселений, которая была так знакома Москве. Это было как раз в то время, когда депутат Н. С. Чхеидзе[157] огласил в одном из заседаний Государственной Думы циркуляр департамента полиции за подписью и.д. директора Кафарова — циркуляр, в котором «Департамент полиции сообщает для сведения губернаторам, градоначальникам, начальникам областей и губернским жандармским управлениям», что «евреи усиленно заняты революционной пропагандой, искусственно устраивают вздорожание предметов первой необходимости, устраняют из обращения звонкую монету, скрывают товары, задерживают разгрузку их на ж.д. станциях, стремятся внушить населению недоверие к русским деньгам, обесценивают таковые и заставляют таким образом вкладчиков вынимать свои сбережения из государственных учреждений» и т. д. Оглашение этого циркуляра вызвало бурю негодования в Думе. Правительство, пойманное, что называется, с поличным на месте преступления, мало, однако, этим было смущено и продолжало свою преступную работу. Когда через несколько месяцев после этого возобновилось дело Гершановича, его защитник О. О. Грузенберг справедливо говорил: «Много польских городов и селений залито кровью, окутано дымом пожаров[158]. Но из этой крови, из этого пепла возрождается в пурпуре и злате старая Польша. Сбываются несбыточные сны благородных мечтателей и поэтов. Рядом с польским народом, на той же земле живет другой народ. Он тоже отдал общерусскому делу и кровь своей молодежи, и достояние свое. Он станет теперь на пепелище, обескровленный и обнищалый, оболганный, заклейменный кличкой „изменник“». В. Г. Короленко по поводу оправдания Гершановича писал: «Речь Грузенберга уже не только юридическая защита данного подсудимого перед данным составом суда, но и пламенная апелляция еврейства против общей неправды и закоренелого предубеждения. Торжество полное, и весь этот заключительный эпизод тяжелой драмы кажется простым подарком судьбы, своего рода черной жемчужиной в мартирологе современного еврейства… Мариампольский приговор смутил очень многих, совсем не антисемитов… На сомнения отвечали: „А Кум, а Мариамполь…“ Теперь есть возможность обратить против злой клеветы ее собственное оружие. На новые измышления в таком роде можно ответить: „А Кум, а Мариамполь…“»

Но гангрена русского самодержавия продолжалась, процесс гниения его шел быстрым темпом. Недовольство и негодование росло с каждым днем. Терпение истощилось. Наступил 1917 год. Вспыхнула февральская революция. В марте этого года, ровно через четверть века после знаменитого московского изгнания, отменены были все существовавшие до сих пор ограничения в правах евреев, евреи стали полноправными гражданами. Пришла наконец эмансипация евреев, запоздавшая в России в сравнении с Западом более чем на сто лет.

Ставши юридически полноправными гражданами России, евреи оказались в таком же положении, как люди после пожара или после тяжелой болезни. Надо было собрать сохранившиеся остатки сил и энергии, надо было организовать дезорганизованное еврейство, тем более что для этого, казалось, имелись теперь юридические возможности. Первая мысль была — организовать еврейские общины. И в этом отношении Москва пошла первая. Вскоре после Пасхи, протекшей в радостях и ликовании по поводу уравнения в правах, образована была комиссия под председательством Петра Семеновича Марека для выработки программы по проведению выборов в московскую общину. Работа этой комиссии продолжалась все лето. Спорам и дискуссиям не было конца, выявили свое лицо все многочисленные еврейские партии (сионисты, Бунд, СС[159], поапей-ционисты[160]), организовались новые партии и группы (ортодоксы, беспартийные — бывшие руководители прежнего Хозяйственного правления). По городу запестрели выборные афиши, воззвания, рекламы. Весь город волновался. 1-го октября 1917 г. состоялись эти выборы — равные, тайные и пр. — по всем правилам самого совершенного парламентского кодекса. Результаты их, как можно было и ожидать, дали значительный перевес сионистам, которые и сделались хозяевами положения.

Избранными оказались[161]:

1) от сионистов: Я. И. Мазэ, И. А. Найдич[162], [Г.] Златопольский, [П.С.] Марек, С. Айзенштадт, Л. Яффе, X. Гринберг, [А.] Подлишевский, Левите, Герчековер, [Ц.-Г.] Белковский, Гольберг[163], [М.] Гликсон;

2) от Бунда: Мезовецкий, И. Рубин, Майер;

3) от СС: Л. Е. Мотылев, А. Соколовский;

4) от Поалей-цион: д-р Рабинович;

5) от ортодоксии («Традиция и свобода»): Г. М. Нурок, Рафаил Гоц, Моносзон;

6) от Фолкспартей: М. И. Певзнер, Трайнин, Л. С. Биск, [С.] Каплан-Капланский, С. Р. Коцына;

7) от беспартийных (быв. Хоз. прав.): Д. В. Высоцкий, А. Л. Фукс, С. С. Вермель, М. Г. Понизовский, Л. В. Райц.

Разразилась Октябрьская Революция — и открытие общины было отсрочено. Состоялось оно лишь в ноябре. Председателем был избран Я. И. Мазэ. Произошел любопытный инцидент. Д. В. Высоцкий, мечтавший о председательском кресле, сначала перебежал было к сионистам, а потом, когда председателем был избран Я. И. Мазэ, совершенно отказался от участия в общине. Задуманы были широкие планы работы, организованы разные отделы, снято было большое дорогое помещение. Полились речи без конца. Тон задавали сионисты, которые с помощью разных комбинаций и коалиций добивались большинства. Но надо признаться, что во всей работе общины было больше слов, чем дела. Занимались высокой политикой, например по поводу декларации Бальфура[164], нескончаемыми спорами о языках, организационными вопросами и т. п. Но финансовой базы община не имела, а бюджет ее был большой. К лету 1918 г. наиболее богатые ее члены стали покидать Москву, и община представляла очень жалкую картину. Наконец, она была закрыта летом этого же года, центр тяжести еврейской общественности, временно перенесенный на общину, вновь вернулся на свое старое место, Хозяйственное правление…

Юлий Гессен