Мост через Жальпе — страница 3 из 62

— А что сказал он?

— Тогда? Только одно слово: «Хорошо». И ушел.

— К той?

— Да вы… Не спрашивайте! — почти закричала она и тут же, извиняясь, посмотрела ему в лицо. — Нет. Он остался один. Та тоже. Вот была я сегодня в Вильнюсе, побеседовали… Теперь я рассказываю как будто чужую историю, а тогда… Обида, такая обида, что, казалось, пырнут тебя ножом, а кровь не пойдет… Слезы родителей, эта подружка каждый день перед глазами… Много понадобилось времени, пока я поняла, что между ним и той, моей сокурсницей, было больше общего, чем между мной и ним.

— Что это вы выдумали?

— Ничего… Вы посмотрите!.. Его же к ней тянуло? Разве она была сильнее духом, чем я? Нет, нет!.. Это я знала точно. В конце концов я осознала, что, будучи очень похожей на меня — она и впрямь очень похожа, в институте нас путали, — так вот, будучи похожей на меня, она обладала каким-то… талантом легкости, которого я была лишена… Она была естественной, она была земной. Это его и привлекло — ему слишком трудно стало от глубокой до слез нашей любви, он не выдерживал этого напряжения… и без всяких усилий… просто-напросто под рукой оказалось это расслабляющее лекарство… Простите!.. Не стоило рассказывать… Я последняя дура!

Ему тоже стало не по себе от этой исповеди, но непонятный внутренний импульс заставил расспрашивать дальше.

— А… — начал он, но не кончил, думая, как бы выразиться яснее и проще. — А если бы в то воскресенье вы не поехали?

— Я? Этого не могло быть, не могло. Никоим образом!

— Где он живет теперь?

— В Мяркине. Бывший мой муж… — Она опять подчеркнула эти два слова: — Бывший муж…

Он почувствовал, какая сумятица чувств таится за этими словами.

— Если вам интересно, то могу повторить, что живет он один, как и та, что в Вильнюсе, как… И я одна живу. Все такие же, и все уже не такие. Все, что мы теперь испытываем, имеет какой-то привкус вторичности.

— Не понимаю.

— Сказала же, что театрально… А как иначе назовешь? Мы радуемся, что окончательно не рухнули под тяжким бременем юности, что можем жить… Хотя ему осталось уже немного. Между сегодня и вчера появилась огромная трещина, которую не засыплешь.

— Жизнь человека не может гореть с одинаковым постоянством. Словно комета, она удаляется, слабеет ее свет.

— Слишком мало горела эта комета, как вы говорите, зато как мощно! Можно было сгореть. Поверьте, сейчас я сама себе завидую, что была такая пора в моей жизни, поверьте… Не помню даже, кому и когда об этом рассказывала, а теперь все вам выложила. Что это со мной? Какой позор!..

— Да что вы!

— Спасибо, — сказала она. Казалось, она растеряна, даже чуть испугана. Посмотрела на дорогу, ведущую вправо, и почти обрадовалась. — Вам уже надо сворачивать, правда?..

— Поедем до Мяркине. Мне не к спеху.

— Зачем? — огорченно спросила она и снова сплела пальцы на колене. — Время зря теряете. Кто-нибудь подбросит… Вам надо там быть в условленный час?.. Вот видите… Я-то все рассказала, просто стыд, А вы молчите. Кем работаете, кто вы вообще такой?

Его щеки покраснели.

— Не хотите — не говорите. Спросила, и ладно.

— Не так уж много могу я рассказать. Бывает, пишу.

Женщина наклонилась и снова заглянула ему в лицо.

— А-а-а… — протянула она. — Вот оно как, — и вздохнула.

— Что именно?

— Ничего… Со стороны все может показаться обычным… Не стоило мне откровенничать, вы уж простите…

Женщина не притворялась, ей и вправду было неловко, и она с нетерпением ждала, когда кончится поездка. А он как нарочно стал сбавлять скорость.

— И я мог бы вам рассказать… Если не устали.

Женщина прислушалась. Наморщив лоб, он что-то обдумывал.

— Расскажите. Расскажите, раз уж обещали довезти до Мяркине…

— Так вот… — начал он наконец. — Так вот… Восемь лет назад я ехал на поезде и почти в ту же самую сторону, куда мы сейчас направляемся. На одном полустанке вошла молодая женщина с совсем еще маленькой девочкой. Я сидел в одиночестве недалеко от двери, поэтому именно меня она попросила присмотреть за ее девочкой и помочь ей выйти — в городе на вокзале ее будут ждать дедушка с бабушкой и отвезут в деревню. Хорошо, будьте спокойны, мы отлично доедем, но что делать, если дедушки и бабушки там не будет, я-то ведь еду дальше? Будут, будут, как им не быть, с самого утра ждут, знают, что внучка приезжает.

Девочка оказалась веселой болтушкой, обо всем рассказала: что папа скоро построит новый дом и тогда купит мамочке пальто, а ей меховую шапку, что она не любит ходить в детсад, потому что воспитательница все время грозится и грозится, велит делать то, чего не хочется.

И вот мы приехали, первыми пошли к двери, я опустил ее наземь, взяв под мышки, как раз сошла женщина, которая обещала постеречь девочку, если дедушка с бабушкой не приехали, но это оказалось ни к чему — девочка уже бежала через перрон, подняв ручонки, потому что навстречу ей семенили дедушка с бабушкой… И тогда… Тогда девочка бросилась обратно к поезду, вспрыгнула на ступеньку. «Дядя, сумочка, моя сумочка!» В вагоне она оставила свою красную сумочку! Я побежал к скамье, где мы с ней сидели, схватил сумочку, бросился обратно, поезд дернулся, стал медленно двигаться, машинист не оглянулся, не посмотрел, что творится у вагонных дверей, а двери теперь, сами знаете, закрываются автоматически, смыкаясь, они сбросили девочку со ступеньки, и она упала прямо под колеса.

— Господи!

— Одну ножку успела подтянуть, а другая…

Теперь женщина увидела, как переменилось его лицо.

— Поезд тут же остановился, машинист услышал крики, я тоже остался там, вместе с дедушкой и бабушкой поехали на «скорой» в больницу, потом я сбегал на почту и дал телеграмму родителям девочки.

— Боже мой!

— Знаете, что было самое страшное, чего я больше всего боялся? — Он снова стал обдумывать, что говорить дальше, и женщина с нетерпением смотрела ему в глаза. — Больше всего я боялся встретиться с родителями девочки. Когда после операции ее, спящую, уложили в палате, а дедушка с бабушкой остались у ее койки, я вышел в коридор и увидел их. Вся в слезах, мать брела ко мне, почерневший от горя отец плелся за ней… — Он снова замолчал, как бы подбирая слова. — Отец шел за ней. Не знаю, что я тогда думал и что чувствовал. Мать девочки бросилась ко мне, обняла и с плачем твердила: «Боже, какой ужас…» Отец крепко сжимал мою руку. В этот миг я понял, что мы соединены на всю жизнь — все четверо. И лишь гораздо позднее пронзило меня, словно молнией: какой тонкий и прочный заряд человечности был в сердцах родителей девочки, если они в такой жуткий час сумели разгадать меня, незнакомого, и понять, что и меня не оставит это бремя, что нам всем придется его нести!

— Правда… — сказала женщина. — Правда. Как страшно…

Она смотрела на слияние двух больших рек справа от дороги и на высокое городище. Ее лицо теперь было печальным, но спокойным.

— Страшно… — повторила она. — Просто не знаю… Большое вам спасибо, — сказала, когда они остановились на площади городка. — Спасибо…

— Всего вам доброго. Все будет хорошо. — Он захлопнул дверцу и, делая круг по площади, повернул назад. В зеркальце видел, как женщина, шагая по тротуару, обернулась и украдкой посмотрела на него.

Когда, снова мчась по шоссе, он увидел первый проселок, ведущий к одинокому хутору, то остановил машину и долго смотрел на цветущие одуванчики, в головках которых копошились и жужжали пчелы. Хотел было нарвать одуванчиков и зайти на этот хутор, но все-таки не нарвал. Стоял на шоссе, глядя на знакомый до слез и уже совсем незнакомый хутор. Ему почудилось, что и впрямь, опираясь на костыли, ковыляет к нему по проселку одетая в лиловое платье уже большая девочка в венке из желтых одуванчиков.

ВЕЧЕРНЕЕ ПРОБУЖДЕНИЕ

Окно было приоткрыто, и казалось, что в избу вот-вот ринутся цветущие ветви липы и миллионы гудящих в них пчел. Прозрачная вода реки, струящаяся под обрывом, блекло отражалась в створке окна. Было слышно, как на старом мосту разговаривают приезжие — горожанам почему-то кажется, что в деревне необходимо во всеуслышание выражать свои чувства и мудрость, а то какие-нибудь сохранившиеся еще крестьяне подумают, что приезжие ни бельмеса не смыслят — ни что река живописна, ни что история деревни древняя и захватывающая, ни что дырявые крыши да подгнившие стены изб очень уж симпатичные… Старичок за рекой тащил охапку каких-то трав — для своей убогой животины, а может, и на лекарства. На мостках женщина лупила вальком по осточертевшему заношенному белью, наклонясь и беззастенчиво обнажив ядреные белые ляжки — и эта экзотичная, вымирающая картинка вскоре заткнула пасть столпившимся на мосту городским народолюбам.

Он стоял на коленях на длинной и толстой старинной лавке, облокотясь на широкий подоконник, и обводил взглядом поля, аккуратно скошенный луг, предвещающий, что великий круговорот уже близится к середине лета. Три аиста кружили в воздухе, а один неспешно бродил по пойме, не глядя на землю, которую давно уже покинули лягушки; наклонив голову, он зыркал по сторонам.

Герда сидела у стены, свесив ноги с высокой старинной кровати. Над ее черной головой виднелся старый святой образ, висящий здесь с незапамятных времен. Надписи на образе были на трех языках — латыни, немецком и польском. В руке у Герды был журнал, который она не читала, а глядела на стену и курила сигарету.

— Бенас, — сказала она через минуту. — Тебе не кажется, что произошло что-то?

— Где?

— Здесь, в этой избе.

— А что?

— Страшно даже к подоконнику прислониться.

— А мне ничего… — Бенас почему-то снял локти с подоконника.

— Когда приходится карабкаться по лестнице на чердак, я так и трясусь: вдруг, когда над лестницей покажется моя голова, что-то со мной случится, а когда я спускаюсь и не вижу, что там внизу, то могу поклясться, что там меня кто-то подстерегает — нехороший и злой.

— Сиди внизу. Не лазь.

— Никуда не денешься. Сегодня утром пошла за избу, к лестнице, уселась на ступеньке и вдруг чувствую: ко мне кто-то подбирается — шлеп-шлеп его шаги, шлеп-шлеп…