Моя Африка — страница 2 из 45

Интересный писатель всегда и всюду найдет интересных людей — и на советских, и на африканских проселках. Понятно, что Юрий Нагибин проявляет интерес к африканской интеллигенции: она только нарождается, ее пока мало, но пирога, как говорит африканская поговорка, отчалила от берега. Шагнуло вперед народное образование, открываются университеты и технические училища. Грамотных людей становится больше. Развивается африканская литература, а самобытное искусство заявило о себе красочными национальными и общеконтинентальными фестивалями-смотрами. Все это свидетельствует о духовном подъеме народов, вышедших на путь самостоятельного развития. Книга знакомит читателя с нигерийскими литераторами Волле Шоинкой и Амосом Тутуолой, блистательным скульптором Беном Энвонву, у которого в войну погибла коллекция произведений, с кенийским художником Эммо Нджау и талантливым кенийским скульптором-самоучкой Эдвардом Нженги, работающим в «Центре помощи неимущим», с «египетским Чеховым» — писателем Юсефом Идрисом, у которого в душе — боль за поражение в войне с израильскими агрессорами…

И все — человечно, по-нагибински душевно: писатель воспевает людей труда, он ценит увлеченность, высокий профессионализм в любом деле. Ремесленники вызывают у него проникновенные слова о мастерстве вообще. Вот это место: «Запомни, — сказал я себе. — Не доверяйся скользящему бегу пера по бумаге, принимая обманчивую легкость за вдохновение. Сомневайся в каждом третьем слове, ведь рука слепа… Да хватит ли всей жизни, чтобы стать настоящим ремесленником в своем литературном цехе?..»

Хочу обратить внимание и на словесную ткань африканских рассказов: она добротна, выразительна. Порой короткие, удачные мазки создают законченную картину. Их — настоящая россыпь: «Каждый нигериец похож на Остужева в роли Отелло»; об аистах, которые «выбрасывали перед посадкой длинные ноги, устремленные вперед, будто шасси самолета»; у автора — «зебры в арестантских халатах», «духота ночи, набитой звездами, как решето черешнями». Читатель как бы своими глазами наблюдает за церемонией встречи эмира, которого «служители сняли… с лошади, оправили на нем воздушные одежды, будто на невесте перед венцом», за всадником: «Он круто осадил, будто врыл коня в землю», как, «отмахивая пальмы (не километры!), мы мчались по широкому, прямому шоссе»…

Ну как после этого не ждать от Юрия Нагибина новой книги об Африке! Закон подлинного мастерства одинаков в любой профессии: сделав удачную вещь из нового материала, художник приступает к очередной работе. Полагаю, что к этому пожеланию присоединятся многие-многие читатели нагибинской книги о нагибинской Африке.

Н. Хохлов

На земле Марокко

У порога страны

За плечами были тысячи километров пути: перелет Москва — Париж на «ТУ-104», двухдневная беготня по парижским улицам, долгий перелет из Парижа в Касабланку на старом французском самолете, шедшем так низко, что были видны пустые арены для боя быков в испанских городах, — но сейчас, выйдя из отеля, расположенного в самом центре Касабланки, я испытывал такое чувство, будто путешествие только начинается. Нам предстояло проделать на автобусе три с половиной тысячи километров по Марокко, стране не столь уж обширной, но включающей в себя и покрытые снегом горы Атласа, и знойные пески Сахары; стране, омываемой на западе Атлантическим океаном, на севере — Средиземным морем. Я чувствовал себя на границе неведомого и жадно вглядывался в проходящих людей: статные длинноногие мужчины, сгорбленные, пропеченные солнцем старики, женщины с младенцами за спиной — их зачадренные лица, казалось, хранили тайну, черноголовые ребятишки, нищие-слепцы… Сумею ли я за краткое трехнедельное путешествие хоть краешком заглянуть в скрытую жизнь этих людей, хоть в малой мере понять их страсти, их надежды и горести, их стремления и желания, их гнев и нежность?

Встретившись в первый же день с одним правительственным чиновником, я попросил его дать краткую характеристику его страны.

— Это очень трудная задача, — сказал он, улыбаясь. — Марокко — абсолютная монархия, у нас нет конституции, но при этом существуют многочисленные политические партии. Еще покойный король Мухаммед V заявлял о своем божественном праве на безраздельную власть, но в вопросах международной политики и в отношении к странам социалистического лагеря был левее иных наших левых партий.

Мы завоевали государственную независимость, но экономически зависим от иностранного капитала. Наша свобода еще молода, а полустолетнее владычество французов обобрало нас и материально, и духовно. Колонизаторы искореняли в Марокко все проявления народного духа, кроме, разумеется, религии. У нас есть немногочисленные писатели, но нет национальной литературы; у нас нет национального театра, а современная национальная живопись делает лишь первые шаги; у нас нет науки, кроме церковной, — а на что потребны знатоки Корана стране, которой предстоит завоевать экономическую независимость, искоренить болезни, голод, нищету? У нас сделано кое-что для развития среднего и высшего образования, для борьбы с эпидемиями, оживления культурной жизни. Мы могли бы сделать больше, но стране дьявольски не везло. Сперва саранча уничтожила посевы на самых плодородных землях, затем разразилась агадирская катастрофа[1], оставившая тысячи людей без крова и средств к существованию, затем — массовое отравление оливковым маслом…

Вы поедете по стране, вы увидите древнюю роскошь и нищету настоящего, вы увидите ростки нового, вы увидите, что люди по-другому глядят на мир. И это, быть может, самое важное, самое ценное, я бы сказал даже — самое реальное из всего, что принесло нам сегодня национальное освобождение: новый, открытый взгляд людей, над которыми никогда уже не взовьется кнут колонизаторов, взгляд людей, все отчетливее и глубже осознающих свою свободу от иноземцев, свое гражданство в независимом государстве, взгляд людей, пробуждающихся для сознательной жизни в обществе…

Я не раз вспоминал эти слова во время поездки. Но с особой силой вспомнились они мне однажды вечером, когда мы выезжали из маленького городка Имусер. На окраине группа мужчин в белых одеждах молилась о ниспослании дождя, а неподалеку шло народное гулянье. Гадальщик с вараном предсказывал судьбу, плясали плясуны, местные силачи показывали свою силу, а местные гимнасты — свою ловкость, без устали гудели узкие длинные барабаны. Мы попросили остановить автобус и высыпали наружу. По мере нашего приближения веселая жизнь площади, словно по команде, стала замирать. Смолкли барабаны, оборвалась пляска, застыли гимнасты и силачи, пола халата накрыла варана, а толпа медленно, волнами, повернулась к нам. Сотни пар глаз глядели на нас сурово, требовательно, непримиримо. Глаза мужчин и женщин, стариков и детей, больные, красные глаза нищих и даже незрячие очи слепцов источали гнев.

Если бы тысячи глоток рявкнули нам в голос: «Вон!» — это не произвело бы столь ошеломляющего впечатления, как этот грозный, властный, молчаливый взгляд.

Механик нашего автобуса Браим первый догадался, что нас приняли не за тех, кем мы были. Он крикнул какую-то фразу, из которой мы поняли одно лишь слово: русские. И тут произошло то, что в описании выглядит нарочитым, а в живом переживании дарит таким захватывающим чувством гордости, радости и умиления, что комок подкатывает к горлу. Глаза людей мгновенно потеплели, в них засветилось радостное удивление, доверие и близость. И, будто в сказке о спящей царевне, враз ожила площадь: загремели барабаны, заплясали плясуны и метнул ввысь смуглое тело гимнаст…

Дурной глаз

Широкая серебристо-пыльная площадь четко делит Касабланку на новый и старый город. Белые небоскребы, уходящие в ярко-синее небо, глядят свысока на маленькие, тесно сбитые домики медины[2]. Из медины к сверкающим витринам кафе, расположенным в нижних этажах небоскребов, прибегают арабские мальчишки поглазеть на туристов, поклянчить сигарету или денежку.

За стеклами кафе, если смотреть с площади, всегда видны нацеленные на медину фото- и киноаппараты. Туристы подстерегают здесь арабов в национальной одежде, арабских женщин с младенцами за спиной, юных и пожилых велосипедистов в джеллабе, чадре и бабушах[3]. Фотографировать в медине почти невозможно. Мусульманская религия запрещает всякое воспроизведение человеческого облика, и арабы энергично противятся «сглазу».

…Этот рослый краснолицый турист пытался фотографировать на площади перед кафе. Сдвинув на лоб легкую фетровую шляпу с фестонами для прохлады, он выламывал свое тучное, негибкое тело, тяжело набившее клетчатый пиджак и серые брюки, стараясь поймать в объектив стайку арабских ребятишек. Он присаживался на корточки, крался, согнувшись, под прикрытием автобуса, чтобы щелкнуть затвором из-за угла, изгибался с неповоротливостью только что отобедавшего удава, пытаясь накрыть их врасплох. Ребятишки были начеку и мгновенно разгадывали хитроумные маневры туриста. Только он подносил палец к затвору, как они разом перемахивали через деревянную ограду вокруг строящегося дома, а едва он отымал аппарат от глаза, показывали над краем ограды свои смуглые смеющиеся мордочки.

Конечно, они боялись сглаза, но больше тут было игры, причем игры на грани издевательства. Когда турист терял их из виду, они сами напоминали о себе громкими криками: «Американос!.. Американос!..». Но американский турист то ли не догадывался, что над ним смеются, то ли не считался с этим.

Касабланка. На перекрестке

Нетрудно было понять, чем вызвано его упорство. Ребятишки были очень живописны, в своих ярких лохмотьях они напоминали пестрых взъерошенных птиц. Особенно занятен был темнокожий малыш с бритой головой, на которой курчавился один только черный локон. Мальчиков-мусульман обрезают в восьмилетием возрасте. А что, если бог призовет малыша до свершения обряда, как отличить его от неверного? Для того и оставляют на стриженой макушке витой хохолок. За этот хохолок возьмет его пророк и перетащит в рай, куда доступ открыт лишь правоверным.