Придя к такому заключению, я взбунтовалась и обрушилась на Бога, который взвалил на мои плечи непосильную ношу… Обрушилась на Него с горечью, а изнутри слышала голос: и на кого ты обрушилась? Бога нет. Я росла неверующей. И ведь не сказать, чтобы я тянулась или стремилась к атеизму. Я жаждала стать христианкой и сражалась с неверием. Обращалась за помощью к окружавшим меня христианам. Наивная дурочка! С таким же успехом я могла бы объявить себя блудницей. Моя благовоспитанность рассеивалась в мгновение ока. Некоторые говорили, что утратить веру в существование Бога невозможно, а я, мол, веду себя таким образом лишь для того, чтобы выделиться, и умывали руки.
Не верит в Бога! Вот сумасшедшая!
Но если Бог есть, почему же никто не удосужился мне объяснить, как его найти?
Молись! Молись!
Я молилась – часто, истово, но вечно слышала все тот же леденящий шепоток: молиться-то некому…
Ох уж этот гнетущий, безнадежный сердечный голод безбожия, понятный только атеисту! Живешь без цели в жизни, без надежды на загробный мир. Эти размышления повергали меня в глубокую тоску.
Сомнений нет: если бы мой отец занимал более завидное положение в обществе, тогда у меня, его дочери, жизнь была бы полна приятных занятий и удовольствий, которые исключают то состояние духа, что терзает меня по сей день. Или пусть бы рядом со мной был друг, который сам страдал и все понимал, в котором можно раствориться и найти опору, – тогда из меня бы получилась более положительная личность. Но во всем огромном мире не нашлось ни единой души, которая протянула бы мне руку помощи, и я говорила: «В этом мире нет добра». А в более мягком расположении духа: «Ах, как все запутанно! Тот, у кого есть сердце и кто готов помочь, не имеет власти, а тот, у кого есть власть, не имеет сердца».
Зло, подобно слишком сильному противнику в шахматной партии, всегда держится на расстоянии вытянутой руки от добра, чтобы поставить ему мат, как слабо защищенному королю.
Как ни печально, но я всегда была не уверена в себе. В возрасте шестнадцати лет мне требовался какой-нибудь проводник через тернии жизни, и, не находя его, я росла циничной безбожницей, какую не сыщешь и за трое суток пути.
Глава восьмая. Прощай, Поссумов Лог. Ура! Ура!
Если у жителя Сиднея есть знакомые в Гоулберне, он скажет: они «из глубинки». Если у жителя Гоулберна есть знакомые в Яссе, он скажет: они «из глубинки». Если у жителя Ясса есть знакомые в Янге, он скажет: они «из глубинки» – и так далее. Каддагат находится «в глубинке».
Перед отъездом туда во вторую среду августа тысяча восемьсот девяносто шестого года я купила билет на железнодорожном вокзале Гоулберна и около часу ночи села в вагон второго класса почтового поезда, следующего до Мельбурна. В этом поезде мне предстояло трястись часа три-четыре, чтобы потом сделать пересадку и ехать по другой ветке еще два часа. В Гоулберне я села в вагон одна; все остальные пассажиры вошли на предыдущих остановках и уже спали. С трудом разлепив глаза, один или два человека хмуро посмотрели, кого к ним принесло, и опять заснули. Движение поезда доставляло мне удовольствие; сна не было ни в одном глазу. Я встала и, прижимаясь лбом к холодному оконному стеклу, тщетно пыталась сквозь чернильный мрак различить пролетавшие мимо силуэты.
Меня слишком поглощали приятные мысли о ближайшем будущем, чтобы раздумывать о недавнем прошлом. Я не жалела об отъезде из Поссумова Лога. Совсем наоборот, мне хотелось всплеснуть руками и закричать от радости: я отделалась от него! От родительского крова! Боже упаси, чтобы пережитое в Поссумовом Логе оказалось единственной пищей для воспоминаний о доме. По сути, я там выросла, но мое сердце наотрез отказывалось считать это место родным домом. Прежде я его ненавидела; ненавижу и сейчас это скученное, затхлое однообразие. Теперь от него сохранилось (а тогда не нашлось даже такой малости) одно-единственное теплое воспоминание, да и то с унылыми эпизодами, подрезавшими мне крылья и разрушавшими ум. Нет-нет, я не оставляла дом в прошлом: я летела по направлению к нему. Домой, домой – в Каддагат, домой, к папоротниковым оврагам, к сладостно-печальным струям множества горных ручьев, к величию суровых Богонгов; домой – к милой старенькой бабушке, к дяде и тете; туда, где книги, музыка, утонченность, гости, удовольствия и любимая старая усадьба.
Точно по расписанию мы прибыли в конечный пункт моего железнодорожного путешествия, где меня взял под опеку рыжебородый здоровяк, который сообщил, что он кучер дилижанса и предъявитель письма от миссис Боссье с поручением обо мне позаботиться. Далее он заверил, что рад исполнить, говоря его словами, «все наказы» и что с ним я буду как у Христа за пазухой.
Поездка длиной в двадцать шесть миль не принесла мне ни особого удовольствия, ни особых событий. Как единственная пассажирка, я могла сама выбирать себе место. Из-за холода и сырости я предпочла находиться в крытой части экипажа и свернулась калачиком на сиденье, где вздрагивала через каждые две-три мили, когда добродушный кучер вопрошал: «Все ладненько?»
На почтовом стане, где произошла смена пятерки лошадей, я перекусила и обогрелась, а также настроилась на продолжение пути. В воздухе холодало, и около половины третьего пополудни я только порадовалась, завидев железные крыши городского поселения Гул-Гул. Вначале мы свернули к почте, чтобы выгрузить мешки с почтовыми отправлениями, а затем проехали обратно и натянули поводья перед придорожной гостиницей «Вулпэк». Когда дилижанс затормозил, с веранды спустился рослый молодой джентльмен в макинтоше; сняв фуражку, он сунул голову внутрь экипажа и осведомился:
– Которая тут мисс Мелвин?
Сообразив, что я единственная пассажирка, он залился приятнейшим смехом и при этом сверкнул двумя широкими рядами идеальных зубов, а потом повернулся к вознице и уточнил:
– Других пассажиров нет? Выходит, это и есть мисс Мелвин?
– При ее рождении я не присутствовал, так что поклясться не могу, но думаю, она самая – это ж ясно как божий день.
После того как моя личность была таким образом удостоверена, молодой джентльмен с самой изысканной вежливостью помог мне сойти, приказал конюху поскорее заложить тарантас до Каддагата и перенести в него мой багаж. Затем он провел меня в отдельный кабинет, где ожидала приветливая молоденькая официантка с подносом закусок, и я, решив не приступать к еде, пока не согреются ноги, прочла врученное мне швейцаром письмо в конверте, надписанном бабушкиным почерком. Бабушка извещала, что они с моей тетей еще не оправились после жестокой простуды и в такое ненастье сочли неразумным ехать в город, чтобы меня встретить, но обо всем позаботится джекеру[16] Фрэнк Хоуден – он оплатит счет в гостинице и даст на чай кучеру. От Гул-Гула до Каддагата было двадцать четыре мили по гористой местности. Шел уже четвертый час; в такую непогоду смеркалось быстро, поэтому я мигом проглотила пирожное с чаем, чтобы не задерживать мистера Хоудена, который, пока запрягали лошадей, ждал меня, чтобы подсадить в тарантас. Со мною тут же завязал разговор конюх.
– Вижу на саквояжах вашу фамилию, знаю, что вы в родстве с семейством Боссье, а посему интересуюсь: не дочка ли вы Дика Мелвина из Бруггабронга, что в отрогах Тимлинбилли?
– Да, так и есть.
– Тогда, мисс, кланяйтесь от меня вашему отцу; добрый хозяин был наш Дик Мелвин. Надеюсь, дела у него идут на славу. Я Билли Хейзлип, брат Мэри и Джейн. Вы Джейн-то небось помните, мисс?
Мне хватило времени лишь на то, чтобы пообещать ему передать привет отцу: мистер Хоуден, предупредив, что ехать придется впотьмах, пустил лошадей в галоп и менее чем за две минуты преодолел горку, которая заслонила от нас Гул-Гул. Накрапывал дождь; я держала над нами большой зонт, который прислала бабушка, и разговор у нас шел о погоде: мол, дождь сейчас ох как нужен, это прямо подарок, пусть бы он подольше не кончался. Дожди тут прошли скудные, но почва в этих местах настолько жирная и глинистая, что ее буквально от нескольких капель развозит в грязь, которая облепляет колеса; а ближайшая к нам лошадь имела гнусную привычку выбрасывать задние ноги, да так, что при каждом ее шаге нам на колени плюхались мягкие красные комья грязи. Но несмотря на эти мелкие неприятности, можно было только порадоваться, что нас без усилий тянула пара упитанных лошадей в прекрасной сбруе. Они составляли разительный контраст с тощей старой клячей, которую мы держали в своем хозяйстве: та еле ползала в истрепанной донельзя упряжи, грубо залатанной с помощью веревки и обрезков кожи.
Мистер Хоуден оказался записным болтуном. Исчерпав тему погоды, мы на некоторое время притихли, но вскоре он, нарушив молчание, спросил:
– Вы, стало быть, внучка миссис Боссье, так?
– Рождения своего не помню, так что поклясться не могу, но думаю, она самая, это ж ясно как божий день, – ответила я.
Он хохотнул.
– Славно вы передразнили кучера. Но внучка миссис Боссье! Тут невольно улыбнешься!
– Отчего же?
– Оттого, что вы – внучка миссис Боссье.
– Боюсь, мистер Хоуден, в вашей реплике кроется подвох.
– Невольно улыбнешься! Хотите узнать мое мнение о вас?
– Ничто не доставит мне большего удовольствия. Ваше мнение для меня в высшей степени ценно, и я уверена… у меня есть ощущение… что вы составили обо мне правильное мнение.
В другое время моему сопровождающему не сошла бы с рук его заносчивость, но сегодня я была в отличном расположении духа и, следовательно, открыта для общения, а потому решила позабавиться – вызвать его на откровенность.
– Дело в том, что вы совершенно не похожи ни на миссис Боссье, ни на миссис Белл: обе они такие интересные дамы, – продолжал он.
– Так-так!
– Я прямо расстроился, когда увидел, что вы не претендуете на миловидность, поскольку в этих краях нет ни единой девушки, достойной мужских симпатий, а на вас я возлагал большие надежды. Как истинный ценитель красоты, – не унимался он.