Моя двойная жизнь — страница 5 из 90

— Есть окна, которые выходят во двор? — спросила дама.

— Да, мадам, вот эти четыре.

И он указал на четыре окна, открытых на втором этаже. Дама повернулась, чтобы взглянуть.

Почувствовав небывалое облегчение, я закричала от радости:

— Тетя Розина! Тетя Розина!

Бросившись к хорошенькой посетительнице, я ухватилась за ее юбку. Уткнувшись лицом в ее меха, я топала ногами; я рыдала; я смеялась; разрывала ее длинные кружевные рукава.

Она взяла меня на руки, пытаясь успокоить хоть немного, и, спросив о чем-то консьержа, шепнула своей приятельнице:

— Ничего не понимаю! Это же маленькая Сара, дочь моей сестры!

Крики мои привлекли внимание жильцов. Стали открываться окна.

Тетя решила укрыться в каморке консьержа, чтобы добиться каких-либо объяснений. Бедная моя кормилица поведала ей обо всем, что случилось: и о смерти мужа, и о своем новом замужестве. Уж не помню, что она говорила в свое оправдание.

Я крепко вцепилась в тетю, от которой так хорошо пахло… так хорошо, и я ни за что не хотела расставаться с ней. Она обещала приехать за мной завтра; но я не желала больше оставаться в темноте, я хотела уехать сейчас же, сию минуту, вместе с кормилицей. Тетя ласково гладила мои волосы и говорила со своей приятельницей на каком-то непонятном мне языке. Напрасно она пыталась убедить меня в чем-то… Я хотела уехать с ней, уехать немедленно.

Изящная, и нежная, и такая ласковая, но без тени любви, она наговорила мне кучу красивых слов; коснулась меня затянутыми в перчатки пальцами; поправила свое сбившееся платье; от каждого ее жеста веяло легкомыслием, очарованием и холодом. Она ушла, увлекаемая подругой, высыпав в руки кормилицы содержимое своего кошелька. Я устремилась к двери, запертой мужем кормилицы, который пошел провожать тетю.

Бедная кормилица плакала; взяв меня на руки, она открыла окно со словами:

— Не горюй, Пеночка. Видишь свою красивую тетю? Она вернется. Ты уедешь вместе с ней.

По ее круглому, доброму лицу катились крупные слезы. Но я не видела ничего, кроме черной дыры за спиной. И в порыве отчаяния ринулась к тете, собиравшейся сесть в коляску; и все… дальше тьма… тьма… далекий гомон далеких голосов… очень далеких…

Я вырвалась из рук няни и шлепнулась на мостовую прямо к ногам тети. В двух местах я сломала себе руку и разбила на левой ноге коленную чашечку.

Очнулась я через несколько часов в огромной и очень красивой кровати, которая стояла посреди большой комнаты и благоухала, в комнате было два великолепных окна, от которых веяло радостью, потому что в них «видно было уличный потолок». Срочно вызвали мою мать, и она приехала ухаживать за мной.

Тогда-то я и познакомилась со своими родными, со всеми тетями и кузинами.

Своим крохотным умишком я никак не могла взять в толк, почему сразу так много людей любят меня, ведь столько дней и ночей меня любило одно-единственное существо.

Понадобилось два года, чтобы я пришла в себя после этого страшного падения: здоровье у меня было слабое, а кости тонкие и хрупкие. Меня почти все время носили на руках.

Я опускаю эти два года своей жизни, которые оставили во мне смутные воспоминания о ласках и сонном оцепенении.

2

Но вот однажды утром мать посадила меня к себе на колени и сказала:

— Теперь ты уже большая. Пора учиться читать и писать. — (И в самом деле, к семи годам я не умела ни читать, ни писать, ни считать, потому что до пяти лет жила у кормилицы, а потом два года болела.) — Пора, — продолжала мать, играя моими вьющимися волосами, — пора становиться взрослой девочкой, будешь учиться в пансионе.

Мне это ничего не говорило.

— А что такое пансион… а?

— Это такое место, где много маленьких девочек.

— Они что, все больные?

— Конечно, нет! — отвечала мама. — Они вполне здоровы, как и ты сейчас, веселые, вместе играют.

Я запрыгала от восторга. Однако полные слез глаза мамы заставили меня броситься в ее объятия.

— А ты? А как же ты, мама? Ты останешься совсем одна? У тебя не будет больше маленькой дочки?

Тогда мама наклонилась ко мне и сказала:

— Чтобы утешить меня, Господь Бог сказал, что пришлет мне букет, а в нем — малыша.

Радость моя не знала границ.

— Значит, у меня будет братик?

— Или сестренка.

— О! Мне не хочется! Я не люблю девочек.

Мама нежно поцеловала меня и заставила одеться в ее присутствии. Я до сих пор помню это синее бархатное платье — мою гордость.

Нарядившись, я с нетерпением стала дожидаться коляски тети Розины, которая должна была отвезти нас в Отей. Она приехала около трех часов. Горничная уже с час как ушла; и до чего же я обрадовалась, увидев в коляске свои игрушки и чемоданчик! Неторопливая и спокойная, мама первой села в великолепный тетушкин экипаж. Я последовала за ней, помедлив и покрасовавшись немного, потому что на нас смотрели консьержка и несколько коммерсантов. Тетушка, быстрая и легкая, тоже вскочила, приказав по-английски неподвижно застывшему и очень забавному кучеру ехать по адресу, написанному на листке бумаги, который она вручила ему. Нас сопровождал другой экипаж, в котором сидели трое мужчин: Режи, мой крестный отец и друг моего отца, генерал Полес и модный в ту пору художник, изображавший лошадей и охоту, которого, кажется, звали Флёри.

По дороге я узнала, что эти господа собирались заказать ужин в модном кабаре в окрестностях Отея. Приедут еще и другие гости, и все они должны встретиться там.

Я почти не обращала внимания на то, о чем говорили мама с тетей, потому что, когда речь заходила обо мне, они чаще всего начинали разговаривать по-английски или по-немецки, бросая на меня веселые и ласковые взгляды.

После долгого путешествия, доставившего мне огромное удовольствие, ибо, прильнув к стеклу, я во все глаза глядела на дорогу — серую, грязную, с некрасивыми домами и чахлыми деревьями, но мне-то она казалась великолепной… потому что это была все-таки какая-то перемена, экипаж остановился у дома 18 по улице Буало в Отее. На калитке — длинная металлическая дощечка с золотыми буквами на черном фоне.

— Надеюсь, ты скоро сумеешь прочитать, что там написано, — сказала мама.

— Пансион госпожи Фрессар, — шепнула мне на ухо тетя, и я храбро ответила маме:

— Там написано «Пансион госпожи Фрессар».

При виде моей наивной самоуверенности мама, тетя и трое их друзей не могли удержаться от смеха, и так, со смехом, мы вошли в пансион.

Госпожа Фрессар сама вышла нас встречать. Она мне очень понравилась. Среднего роста, немного полноватая, с седеющими волосами под Севинье[3], большими, прекрасными, как у Жорж Санд, глазами, ослепительно белыми зубами на слегка смуглом лице, она дышала здоровьем, в словах ее чувствовалась доброта, руки у нее были пухлые, а пальцы длинные.

Она ласково взяла меня за руку и, став на одно колено, чтобы очутиться на одном со мной уровне, обратилась ко мне своим мелодичным голосом:

— Вы не боитесь, моя девочка?

Я покраснела и ничего не ответила. Она задала мне еще несколько вопросов. И ни на один я не ответила. Все окружили меня.

— Отвечай, малышка!

— Ну же, Сара, будь умницей!

— Ах, какая скверная девочка!

Напрасные усилия. Я замкнулась в себе и безмолвствовала.

После положенного визита в дортуары, в столовую и комнату для рукоделия, после неуемных восторгов: «Как здесь все прекрасно содержится! Какая чистота!» — и тысячи таких же глупостей по поводу комфорта этих детских тюрем мать вместе с госпожой Фрессар отошли в сторонку. Я держалась за мамины колени и мешала ей двигаться.

— Вот предписание врача. — И мама протянула длинный список с перечнем того, что следовало делать.

Госпожа Фрессар улыбнулась не без иронии.

— Знаете, госпожа, — сказала она матери, — мы не сможем ее так завивать.

— Скорее уж развивать, — ответила мать, проводя по моей шевелюре затянутыми в перчатку пальцами. — Это не волосы, это грива! Прошу вас, не расчесывайте ее, не проведя хорошенько щеткой по волосам, иначе вы ничего не добьетесь, только сделаете ей больно. А что дети кушают в четыре часа? — продолжала расспрашивать она.

— Кусок хлеба и то, что оставляют им к чаю родители.

— Тут вот двенадцать баночек с разным вареньем, видите ли, у девочки слабый желудок, один день ей надо давать варенье, другой — шоколад. Здесь шесть фунтов.

Госпожа Фрессар улыбнулась все так же насмешливо, но доброжелательно. Она взяла фунт шоколада и громко сказала:

— От «Маркиза»! Ну что ж, девочка, сразу видно, как вас балуют!

И она потрепала меня по щеке своими белыми пальцами. Затем глаза ее с удивлением остановились на большой банке.

— А это, — сказала мать, — это крем, который делаю я сама. Я хочу, чтобы каждый вечер перед сном моей дочери натирали им лицо, шею и руки.

— Но… — попыталась было возразить госпожа Фрессар, однако мама нетерпеливо продолжала:

— Я заплачу двойную цену за стирку белья. — (Бедная моя мамочка! Я прекрасно помню, что белье мне меняли раз в месяц, как всем остальным.)

Наконец пробил час расставания, в общем порыве все сгрудились вокруг мамы, которая как бы растворилась под градом поцелуев и всевозможных увещеваний: «Это пойдет ей на пользу!.. Ей это необходимо!.. Вот увидите, она станет совсем другой, когда вы снова сюда приедете!..» — и так далее.

Генерал Полес, очень меня любивший, взял меня на руки и, подняв вверх, сказал:

— Девочка, тебе предстоит жить в казарме! Придется шагать в ногу.

Я дернула его за длинные усы, а он, подмигнув в сторону госпожи Фрессар, сказал:

— Только не вздумай так поступать с этой дамой! — (У госпожи Фрессар намечались маленькие усики.)

Раздался пронзительный, звонкий смех моей тети. Губы мамы тронула чуть заметная улыбка. И все общество двинулось прочь, как бы подхваченное вихрем взметнувшихся юбок и нескончаемых разговоров, меня же тем временем повели в клетку, где мне предстояло жить затворницей: