Хуже стало, когда догадались наказывать отлучением от театра – не пускали или не брали с собой на представления. Но я и тут схитрила. Я терпеть не могла оперу (услышав первой «Аскольдову могилу», дрожала сначала от страха из-за убийств и ожидания городового (убили же!), а потом от негодования, когда убийцы принялись распевать арии над телами своих жертв, и сами жертвы вышли по окончании кланяться совершенно живыми), но сделала вид, что очень хочу послушать. Отец на уловку попался и запрещал брать меня именно на оперу. Сестра Белла догадывалась о моей хитрости, думаю, мама тоже, но обе молчали.
Но это домашние детские хитрости. А как жить вообще?
Я не знала, как нужно это делать, чтобы не провиниться перед судьбой и получать ее подарки. К тому же оказалось, что она не одаривает просто так ради праздника или чтобы соседи не подумали чего плохого.
Когда судьба вдруг милость явит
(А так бывает иногда),
Я знаю, что она лукавит,
Уж заготовлена беда.
Это обо мне.
Я уже поняла, что встреча с князем Андреем Александровичем Горчаковым, подполковником тридцати четырех лет от роду, красавцем и умницей, насмешником и прочее, прочее… это подарок судьбы. Понимала и теперь ждала, что же судьба заготовила на сей раз в качестве кнута после показанного пряника.
Я ни на миг не пожалела о нашей встрече, ни один миг из тех, что мы были рядом, не забыла. Через много лет пронесла эту память, а то, что столько лет расплачивалась – так подарок очень дорогой, потому и расплата такая.
Но это я понимаю сейчас. Тогда, в двадцатом году в Крыму, когда мне только исполнилось двадцать четыре года (возраст уже не курсистки, но дамы), я была донельзя романтичной, экзальтированной и жившей театром и только театром, и мир выглядел совсем иначе.
Знаешь, я заметила: несбывшаяся мечта очень притягательная и кажется прекрасной. Сбывшаяся сразу как-то тускнеет и превращается в обыденность. Сама глубокомысленно давала Ире совет мечтать о совершенно несбыточном, тогда прекрасного хватит надолго.
Андрей Александрович Горчаков был мечтой недосягаемой абсолютно, а потому безопасен. Я могла не рассчитывать ни на какое его внимание, он по другую сторону огромной прозрачной стены, через которую мне не перепрыгнуть, сквозь которую не пробиться – он женат и счастлив! Такие люди всегда счастливы в семейной жизни. Он не для меня. Почему же тогда сладко замирало сердце при одном воспоминании об аккуратных усах, щекочущих кожу руки, о его глазах и его голосе?
Рука на перевязи… Значит, ранение…
Очень хотелось расспросить Машу о его семье, что за жена, есть ли дети.
Но, прокрутившись без сна почти до утра, я решила, что не должна думать об Андрее Горчакове. Если он так же далек от меня, как звездное небо, значит, нечего и мечтать! Это глупо, вздыхать почти всю ночь, как девчонка, из-за мыслей о женатом человеке, это нелепо, недостойно взрослой девушки, актрисы, в конце концов!
Сколько я всего передумала, чтобы убедить себя в случайности встречи и в том, что других не будет. Придя к выводу о необходимости выбросить красавца-подполковника из головы раз и навсегда, я даже успокоилась.
Клятву сначала даже выполняла. Не очень долго, но все же.
Два дня я держалась, как партизан на допросе – не позволяла себе даже вспоминать о прошедшем вечере. Чтобы не видеть пустую коробку из-под конфет, которую Ира, не позволив выбросить, поставила на видное место и время от времени нюхала, с утра шла в театр, медленно-медленно дефилируя мимо госпиталя в тайной надежде, что случайно попаду Маше на глаза. Вернувшись домой, излишне оживленно беседовала с шедшей на поправку Павлой Леонтьевной о Чехове, о ролях и о предстоящих премьерах.
Павла Леонтьевна замечательный человек, Нина, ты всегда с этим соглашалась. Она не могла не почувствовать, что со мной что-то случилось. Дождавшись, когда Ира заснет, спросила. К счастью, она решила, что на меня произвело впечатление материальное благополучие моей новой знакомой. Но когда я стала говорить о восприятии героинь «Чайки» Андреем, не называя имени, Павла Леонтьевна удивилась, мол, есть и такое мнение, едва ли оно верное, но каждый имеет право думать по-своему.
Мы беседовали с моей наставницей о Нине Заречной, о Маше Шамраевой, о Треплеве, о том, каково жить с неразделенной любовью, а я все больше чувствовала, что это обо мне. Это моя любовь неразделенная. Это я должна со всем справиться и не поломать при этом свою жизнь.
Можно бы спросить: какую жизнь ломать? Какая жизнь у нас была?
Жизнь неприкаянных, полунищих комедиантов, какие раньше ездили в своих кибитках по городам и весям, развлекая публику в базарные дни? Своего жилья не было, зарплата такая, что и на полмесяца самой скромной жизни не хватит, а впереди зима. Платить за квартиру нечем, я даже шутила, что если в монастырь вернутся его обитатели, нам придется постричься в монахини, чтобы не выгнали на улицу. Шутки были горькими.
Ниночка, ты помнишь мою жизнь до революции, видела меня в Евпатории. Гирша Фельдман денег на ветер не бросал никогда, но обеды закатывал на полгорода, напитки текли рекой, а осетры не помещались на столах. Российские промышленники даже средней руки умели гулять широко. Мой отец не гулял и каждый раз страдал, подсчитывая убытки после широкого застолья, но само застолье бывало широким неизменным.
Все остальное так же. Три женщины Фельдмана одевались у лучших портних Таганрога, но еще чаще привозили наряды из Парижа, внешне скромный дом был полной чашей («Ой, ви гид ци зайн а ид!» – «Как хорошо быть евреем!», как поется в песне).
И вот теперь его дочь экономила не просто на хлебе, но на хлебных крошках. И перспектив никаких. Мы служили в труппе постоянного, а не передвижного театра, это был успех, но театр в любой день мог закрыться, или смениться режиссер, антрепренер, смениться репертуар, и мы снова оказывались на улице без гроша в кармане, а продавать на рынке больше нечего, запасы благополучных дней давно туда снесены.
Единственной отдушиной и надеждой была сцена, выходя на нее, мы забывали о пустом желудке, отсутствии зимней обуви, жилья, всего, что просто необходимо человеку. А еще помогало наше единство, мы поддерживали друг дружку, были крепки этой взаимной поддержкой, иначе не выжить.
Что можно поломать в этой жизни?
Ниночка, ты меня знаешь, я способна поломать даже Эйфелеву башню, попади она мне под руку. Причем совершенно не желая этого. Но как ломать то, чего нет?
С каждой минутой я все больше чувствовала себя готовой сыграть Машу из «Трех сестер». Отчасти я испытывала то же, что и она – любовь к женатому, недостижимому для меня человеку. Ничего, что Вершинин отвечал ей взаимностью, а мне ждать нечего, сама невозможность быть вместе, быть счастливой сближала меня с ролью.
Я даже горько усмехалась: мои переживания помогут мне лучше понять и сыграть среднюю из сестер. Что ж, в страданиях тоже есть своя прелесть, пусть это и зовется мазохизмом.
Алиса Георгиевна как-то сказала, что в детстве мечтала страдать. Я тоже. И не только в детстве. Ведь страдания облагораживают душу.
Пожалуй, это единственная мечта, которая у меня сбылась. И оказалась, как любая сбывшаяся мечта, не такой уж сладкой.
Через неделю я любила Андрея за свои страдания. Сейчас это может показаться глупостью, но, оглядываясь на двадцать восемь лет назад, я понимаю себя тогдашнюю.
Просто влюбиться в умного, блестящего офицера легко, и эта влюбленность мало чего стоила. Полюбить свою безответную любовь к нему – уже трагичней, достойно сценического воплощения. Но полюбить свои страдания из-за безответной любви!.. Боже мой, это же сюжет достойный чеховского пера, настоящей трагедии, великой пьесы!
Хорошо, что я никому не озвучила эту глупость. Просто так сложилось, что ни перед кем раскрыть душу не удалось, на мое счастье.
Ниночка, ты помнишь, какой восторженной идитоткой даже после стольких перенесенных невзгод, лишений, после стольких серьезных ролей я пришла в театр к Таирову и Коонен? Как они отучали меня от то и дело прорывавшихся дурных подвываний в ответственные моменты монологов, как боролись с излишней эмоциональностью, которая не столько свидетельствовала о глубине чувств, сколько мешала зрителям понять вообще что-то.
Я с детства была слишком эмоциональной, даже экзальтированной. На мое счастье, экзальтация вылилась в театральную стезю, а не, например, участие в разного рода революционных деяниях.
А уж влюбленность такой девицы, какой была я, способна сбить с ног любого. Это ураган чувств, эмоций, поступков, обычно безрассудных и даже нелепых.
Не знаю, удержался бы Андрей, к счастью, вся моя бешеная энергия влюбленности сначала оказалась направлена на роль. Только это его и спасло. А заодно и меня. Если мои эмоции никуда не направлять, образуется разрушительная ударная сила. Это опасно для окружающих.
Через неделю я сочла себя внутренне готовой к общению хотя бы с Машей, а потому заглянула к ней в госпиталь.
Мы уже закончили репетиции «Трех сестер», через пару дней должна состояться премьера. Я сама себе в роли Маши Прозоровой очень нравилась, страдала на сцене с упоением и не понимала, вернее, не замечала, как морщится Рудин. У Павлы Леонтьевны в спектакле роли не было (редкий случай, она же настоящая прима), она с трудом приходила в себя после болезни, в театре не появлялась и моих стараний не видела. Когда я дома читала монолог-покаяние Маши, слезы текли сами собой, все выходило вполне душевно (мне так казалось), хотя Павла Леонтьевна хмурилась и просила не переигрывать.
Вторая роль – Натальи – меня почти не интересовала. Я сразу поняла ее хищную натуру, ее расчетливую глупость, провинциальную недалекость. И самое ужасное – Наталья единственная из героинь не стремилась в Москву! Это оправдать невозможно, ты меня поймешь.
Павла Леонтьевна, услышав такие рассуждения, пришла в неописуемый ужас. Она твердила, что нельзя играть роль, не поняв свою героиню, не найдя опорных точек в ее жизни. Что даже настоящее зло себя таковым не считает, каждый человек думает, что он хорош, разве только обстоятельства вынуждают поступать плохо.