Моя хирургия. Истории из операционной и не только — страница 5 из 32

ной, а резать-кромсать — твоего бывшего пациента.

Главный вопрос, который сейчас не просто занимает тебя, а неотступно стучит в голове: совпадет ли диагноз, который ты поставил больному при жизни, с тем, что патологоанатом найдет внутри мертвого тела? Я начинал хирургический путь еще в прошлом веке, когда в обиходе не было ни ультразвука, ни компьютерной томографии, ни лапароскопии — ничего из методов, сегодня помогающих поставить прижизненный и вполне достоверный диагноз. Поэтому мы переживали на вскрытиях куда больше, чем нынешние врачи, и с таким нетерпением заглядывали внутрь своих бывших больных.

Вообще, в моей жизни бывало немного столь же томительных и напряженных минут, как те, когда я, ежась от неотступного холода и стараясь подавить тошноту, вызываемую зловонием морга, выглядывал из-за плеча патанатома, с тоскою следя за решительно-грубыми движениями его рук. Можно сказать, что на эти мучительные минуты пустынная гулкость и холод, которые окружали меня, словно переселялись вовнутрь, в мою душу, и я уж не только снаружи, но и в себе ощущал леденящую пустоту преисподней.

И если раньше, при жизни, больной с нетерпением ждал, что ты скажешь ему, то теперь уже ты с нетерпением ждал приговора себе — от покойного. И надо признаться, что в той изводящей тревоге, с какой ты следил за вскрытием, содержалась и некая молчаливая просьба о снисхождении. Ты словно упрашивал мертвого: «Ну пожалуйста, пусть дренажи стоят там, где нужно, пусть швы окажутся состоятельны, а в животе будет сухо! Тебе-то, прости, уже все равно — а мне еще жить и работать…»

Ответ бывал разный. Случалось, что нож патанатома открывал то, отчего ты покрывался мгновенной испариной, и тебе стоило немалых усилий произнести с напускным равнодушием, но осипшим, чужим, неестественным голосом: «Надо же — вот оно, значит, в чем дело… А мы-то думали: отчего ему хуже и хуже?» А патологоанатом, как будто нарочно, еще любовался находкой: он словно ее смаковал и рассматривал с разных сторон, и в его тоне начинало проскальзывать снисходительное высокомерие. Произнося разные умные термины, он — между строк — словно тебе говорил: «Ну что ж вы, коллега, в таких простейших вещах и то разобраться не можете?» А ты сокрушенно поддакивал и кивал головой — одновременно и признавая вину, и выражая надежду: нельзя ли, мол, в том заключении, что вы будете скоро писать, хоть немного смягчить выражения?

Так что хирург — он бог, царь и герой только перед больными, которые в него свято верят; а перед патологоанатомом и перед мертвым он порою напоминает мальчишку, нашкодившего и достойного порки.

Но допустим, что все обошлось. И дренажи стоят правильно, и в животе нет ни крови, ни выпота, и ни один шов не прорезался, и ни одна лигатура не соскочила. Тогда, несмотря на гнетущую обстановку морга, на всю эту гулкость, зловоние, холод, ты начинаешь себя ощущать совершенно счастливым! Тебя словно свели с эшафота, так и не огласив приговора. И тебе становилось чуть ли не весело; ты мог бы, наверное, и пошутить — лишь присутствие смерти сдерживает тебя.

Затем ты выходишь из морга на свежий воздух, с наслаждением дышишь — и жадно оглядываешь больничные корпуса, кусты и деревья, дорожки, по которым сестры-хозяйки катят носилки, груженные мешками с бельем, оглядываешь весь тот привычный, родной тебе мир, с которым ты был разлучен, томясь в холоде морга. И тот внутренний холод, что наполнял тебя, пока ты стоял над бесчувственным телом, — он быстро тает от солнца и свежего ветра, от голосов и улыбок сестер, и от собственных быстрых шагов по дорожкам больничного сквера. «Ну слава Богу! — думаешь ты. — В этот раз обошлось; теперь можно работать и жить — до очередного вскрытия».

Выгорание


Поговорим теперь о выгорании. Тем более это модная тема: деформация психики, что происходит при ежедневном и тесном общении с больными. Синдром эмоционального выгорания планируют даже ввести в международную классификацию болезней; а поскольку «сгорает» не менее половины врачей, особенно психиатров, хирургов и реаниматологов, — речь идет уже о мировой эпидемии, охватившей медиков нашей планеты.

Выгорание в той или иной степени неизбежно для каждого доктора — если, конечно, он действительно доктор, а не бездельник и не чиновник от медицины. Ведь что происходит при нашей работе? Трата себя — своих сил, нервов, жизни — ради больного. Но человеческие резервы не бесконечны — поэтому то зеленое и цветущее дерево, с которым можно сравнить молодого врача, с годами превращается в обугленную головешку.

Посчитано, кстати, что срок медицинского выгорания очень короткий: от пяти до семи лет. Что же тогда говорить о тех ветеранах, которые отработали лет тридцать-сорок? От них не должно остаться и горсточки пепла. И кажется истинным чудом, что не так уж и редко встречаешь пожилых врачей, не утративших ни живого ума, ни интереса к работе, ни сочувствия к пациентам — то есть тех, кого пощадил или просто не смог одолеть беспощадный процесс выгорания.

Как известно, в мире мало вещей, однозначно плохих или однозначно хороших. Это касается и выгорания — особенно в хирургии. Я хочу сказать, что работа хирурга немыслима без отстранения, без объективного взгляда и решительной твердости, без умения настоять на своем и принять груз ответственного решения — словом, без всего того, чему излишняя сентиментальность является только помехой. Поэтому, если и не выгорать целиком, то хотя бы немного «обуглиться», чтобы затвердеть, хирургу необходимо. Ведь пациенту нужен не сочувственный плакальщик, вытирающий сопли и слезы, а тот, кто способен работать без дрожи в руках и без паники в мыслях. С этим же связано и непреложное правило хирургии: «своих» (то есть родных и друзей) по возможности не оперировать. Потому что при общении с захворавшими близкими трудно думать и действовать ясно, решительно, твердо — как и надлежит вести себя за операционным столом.

Вы, может быть, спросите: а ощущаю ли я выгорание в себе самом? Естественно, ощущаю: ведь я проработал хирургом-урологом, как в сказке, тридцать лет и три года — да еще в больнице скорой помощи: то есть, можно сказать, в медсанбате, на медицинской передовой. Как же я мог не сгореть, оперируя ночи и дни, приезжая в больницу и в будни, и в праздники, сомневаясь и ошибаясь, порою теряя больных — и за все эти годы не молодея и не набираясь сил, а, напротив, изнашиваясь и из молодого, поджарого, бодрого парня превращаясь в хромого и грузного, лысого и раздражительного старика?

Вообще, трудно всегда быть ангелом, когда помогать людям — твоя круглосуточная и изнуряющая работа. Как не быть раздражительным, когда, скажем, в три часа ночи тебя вызывают в приемное, а там ты видишь в хлам пьяного мужика, который не то что «здравствуйте, доктор», но и «мама» не может произнести? Или видишь уголовника, синего от татуировок, для кого ты не врач, а «лепила» и кому от тебя нужен лишь укол «наркоты»? Или, скажем, натыкаешься на шумную компанию обкуренной молодежи, завалившейся в больницу прямиком из ночного клуба — оттого что, видите ли, у кого-то из них кольнуло в боку? А то еще, морщась от смрада, видишь бомжа, который приковылял сюда лишь потому, что ему, бедолаге, больше негде провести ночь. Да мало ли всякого-разного нам приходится видеть в приемном покое дежурной больницы — и это когда позади почти сутки работы, а впереди еще целый рабочий день, с его операциями и перевязками, обходами и консультациями и с десятками пациентов, ожидающих от тебя и сочувствия, и понимания.

Поэтому после дежурных суток и следующего за ними рабочего дня — а большинство докторов России работают именно в таком режиме — порою чувствуешь, как из тебя будто выпили кровь: в тебе не осталось ни жизни, ни сил, ни способности слушать и понимать — а осталась одна лишь глухая тоска, раздражение и нежелание видеть людей. «Устал как собака», — это сказано еще слишком мягко; беда в том, что в таком состоянии в тебе просыпаются худшие качества: нетерпимость, мелочность, гнев. Можно сказать, на дежурство ушел один человек, а вернулся через сутки с лишним другой — и этот другой является негативом себя самого.

И таких вот дежурств за тридцать три года работы пришлось пережить более тысячи: даже странно, что я еще жив и могу писать эти строки. И вообще, удивительно даже не то, как мы, доктора, устаем, а то, как мы все-таки восстанавливаемся. Когда я был помоложе, у меня была собственная программа реабилитации после трудных дежурств. Вот возвращаешься из больницы — именно что «никакой», и первое, что нужно сделать, — дать себе хорошую физическую нагрузку. Летом это бывал кросс, а зимой лыжи. Причем побегать надо не менее часа до хорошего пота и настоящей усталости, чтобы перевести психическое изнурение, накопившееся в тебе, в утомление мышц.

Потом душ: горячий, блаженный. Чувствуешь, как струи воды смывают не только пот, но и то напряженное, тяжкое, злое, что копилось сначала в душе, потом перешло в утомленные мышцы, — теперь же оно смыто, вместе с мыльною пеной, и исчезло в дыре водостока.

После душа — обед, непременно обильный. Еда тоже имеет психотерапевтическое значение: она как повязка на раны души, которые ноют-саднят в ее глубине. После обеда ты уже не такой беспокойный и нервный, как раньше, а отупевший и сонный, и ни о чем, кроме постели, не можешь думать.

Сон — тоже великий целитель. Лет до сорока пяти я засыпал как убитый: стоило коснуться щекой подушки, как крыло забытья уносило меня. И, проснувшись часа через два, я себя чувствовал совершенно другим человеком: уже не тем негативом, как после дежурства, а позитивом себя самого.

А чтобы завершить этот курс исцеления, мне оставалось одно: чаепитие. Обязательно неторопливое, лучше всего на балконе, с неспешными созерцаниями окружающей жизни и с размышленьем о том, как она, эта жизнь, хороша: особенно после тяжкого полуторасуточного дежурства. Так, наверное, и солдат наслаждается тишиной и покоем в промежутках между боями.

И вот удивительно: отдохнувшему, тебе снова хотелось в больницу. Ты представлял, как в ночи горят ее окна, как на всех семи этажах кипит жизнь — гудят лифты и громыхают каталки, раздаются шаги медсестер, шипит вода в кранах, когда врачи моют руки, ритмично вздыхают наркозные аппараты и звякают инструменты, — и тебе было даже немного обидно, что все это происходит без твоего участия. Словно сама напряженная жизнь со всеми ее трудами и горестями, но и со всеми радостями течет мимо тебя, пока ты, находясь вне больницы, тем самым находишься вне настоящей жизни.