Так, немного по-птичьи, все у нас называли тетю Дусю, старую санитарку оперблока. Она и была чем-то похожа на птицу: нос смешно торчал над маской, а круглые, как у галки, глаза смотрели с выражением насмешливым и удивленным одновременно.
Тетя Дуся была человеком необыкновенным. Объяснить это трудно — ну что такого особенного было в этой маленькой санитарке, вразвалку ковылявшей по оперблоку и тащившей под мышкой узел с грязным бельем? Но воспоминание о ней неизменно наполняет меня восхищением.
Евдокии Кузьминичне было крепко за семьдесят; а для меня, двадцатипятилетнего парня, этот возраст казался уже запредельным. Но шустрости и неутомимости тети Дуси могли позавидовать и молодые. Она ухитрялась присутствовать сразу в разных местах оперблока. Вот она только что толкала по коридору каталку, груженную гремящими биксами; вот чуть ли не в ту же секунду оказывалась у операционного стола и заменяла переполненную кровью банку отсоса; а вот уже в соседней операционной она собирает шваброй обрезки ниток и кровавые марлевые салфетки, прилипшие к полу. Стоило сестрам крикнуть: «Теть Дусь!» — как она, словно джинн из Аладдиновой лампы, тут же и возникала, со своими птичьими круглыми глазками и вопросом: «А? Чего, девки, надоть?»
Этот эффект вездесущности был всего удивительней ночью, когда от усталости и наплывавшей дремоты размывались границы реальности — и маленькая старуха в длинном белом халате начинала казаться чуть ли не привидением или домовым оперблока, но таким, у которого вечно болят опухшие старые ноги (еще б не болеть — при такой беготне), а торчащий над маской нос постоянно вынюхивает: не пахнет ли спиртом?
Тетя Дуся не то чтобы все время была пьяна, но часто бывала навеселе. Да и как иначе, на каком ракетном топливе она могла бы так неутомимо и безостановочно делать все бесконечное множество мелких, но необходимых дел, из которых складывается жизнь оперблока?
Причем, если сестры почему-либо не давали санитарке спирта — все же Дусёк была не единственным здесь охотником до него, — она могла пить и то, что не выпил бы больше никто: спиртовой раствор хлоргексидина, средство для дезинфекции. Этот раствор убивал все живое — в том числе и бактерии кишечника, если принять его внутрь; вот только с одним существом на свете — Дуськом — хлоргексидин не мог справиться. Старуха отливала раствор из бутыли в пластиковый стаканчик, залпом его выпивала — и, как ни в чем не бывало, поясняла медсестрам, которые с ужасом и изумлением наблюдали за ней:
— Ничего, девки, страшного — ежели попривыкнешь. От его только пучит живот — и пердишь потом, как корова…
Как и откуда она обретала силы, позволявшие жить с такой легкомысленной, вольной небрежностью к собственной жизни, здоровью и телу — и тем не менее жить так по-своему ярко и даже красиво? В ней, полупьяной старухе, было столько жизненного напора, что не только увидеть ее и поговорить с ней, но всего лишь подумать о ней было радостью.
И если мне нужно представить жизнь — саму жизнь — в каком-либо конкретном человеческом образе, то я представляю себе не какого-нибудь смеющегося младенца с ямочками на щеках или юную обнаженную красавицу (слов нет, это образы замечательные), но скорее — хмельную старуху, вразвалку ковыляющую по оперблоку. Даже так: если смерть представляют и даже рисуют костлявой старухой с косою в руках, то Дусёк для меня — «антисмерть», воплощение той загадочной жизненной силы, которая неизвестно откуда берется и уходит потом неизвестно куда.
Мне до сих пор трудно принять ту печальную истину, что вездесущая и неутомимая тетя Дуся все же сменила наш мир на лучший. Но пока я могу о ней вспомнить, мне все мерещится, что она вот-вот войдет в ночную операционную, обопрется о швабру и скажет, как говорила когда-то:
— Ну, милые доктора! Вот почему у меня не четыре ноги? Я бы спала тут, как лошадь, стоя, — да горя не знала…
Женские палаты
Я всегда любил лечить именно женщин и в женские палаты заходил куда охотнее, чем в мужские. И вовсе не оттого, что я какой-то там исключительный бабник: как раз с точки зрения донжуана привлекательного в женских палатах немного. Большая часть пациенток стары и грузны или, напротив, истощены болезнью, а когда попадаются женщины помоложе, то больничная обстановка никак не добавляет им привлекательности. Какие уж там женские чары и прелести — если бедняжка, скажем, только вчера прооперирована, если она вся в повязках и дренажах, не накрашена и не причесана и лежит, боясь охнуть-вздохнуть, под унылой казенною простыней?
А женская нагота, которая для мужчин, мало знающих женщин, является, может быть, чем-то труднодоступным и оттого вожделенным, нам, хирургам, демонстрируется ежедневно и изобильно.
Так что в моем предпочтении женских палат эротической составляющей очень немного. Дело в другом: в том, что в женских палатах сама атмосфера, сам воздух иные, чем у соседей-мужчин. Здесь воздух иной и в прямом смысле слова: от женщин реже разит перегаром или потом, — и еще в том смысле, что женщины, даже в больнице, умеют согреть, одомашнить и голые стены, и безликие тумбочки, и провисшие панцирные кровати. То к стене приклеен забавный детский рисунок — это ребенок решил подбодрить свою маму иль бабушку, то на тумбочке выстроен ряд разноцветных флаконов, то на подоконнике видишь букет хризантем — в итоге холодные и нелюдимые больничные палаты под влиянием женщин преображаются и согреваются.
Но и это не главное. Самое важное, что привлекает в женских палатах, — это то, что их обитательницы даже в больнице, даже внутри своих хворей и немощей, даже терпя и страдая, продолжают по-настоящему жить. Кто-то шьет или вяжет, кто-то читает, кто-то болтает с родными по телефону, кто-то угощает соседок вареньем собственного изготовления — словом, женщины делают здесь почти то же самое, что они делали бы и дома, в привычной обстановке. Да, они здесь в полном смысле живут; и сама жизнь, воплощенная в женщинах, наполняет и согревает печальные стены больницы.
А вот мы, мужики, не живем, а лишь терпим: терпим больницу и боль, терпим разные хвори и беды — терпим, в конце концов, и саму жизнь. И разве можно сравнить напряженно-угрюмые взгляды мужчин, что встречают врача на обходе, — так смотрит волк, оказавшийся в западне, — с улыбками женщин, которые ждут тебя, доктора, с радостью и надеждой? В женскую палату заходишь ну если и не как к добрым знакомым на чашку чая — все же это больница, ты врач, а они пациентки, — но с чувством, что здесь неизменно рады тебе. И нередко бывает (если, конечно, в палате нет тяжелой больной, рядом с которой веселье неуместно), что твой обход сопровождают и шутки, и взрывы общего смеха: можно подумать, что это и впрямь не больница, а совершенно иное, живое и теплое, даже веселое место.
Особенно трогательны бывали моменты, когда по завершении обхода какая-нибудь из пациенток меня угощала — ну, скажем, яблоком или куском пирога. Причем это были вовсе не те традиционные подарки хирургу — коньяк, кофе, коробка конфет, которые обычно суют тебе в пластиковом пакете и которые берешь машинально и почти равнодушно; нет, эти яблоки и пироги вручались вот именно что от души, да еще со словами: «Ох, доктор, да что же вы так похудели? Вот поешьте, поешьте домашнего…» И выходишь из женской палаты с тем самым «домашним» в руках — со счастливою и благодарной улыбкой.
И вообще, я порой начинал сомневаться: да кто кого лечит? Я лечу женщин — или это они исцеляют меня? Исцеляют от чувства тоски и сиротства, от одиночества в этой неласковой жизни — словом, от всего того, что мучает душу любого мужчины и заставляет его смотреть в мир именно волчьим, страдающе-загнанным взглядом. А женщины нас согревают и утешают; они словно нам говорят: мир не так уж постыл и ужасен, как порой кажется, — нет, в нем есть доброта и покой, уют дома и ласка семьи, и есть глаза женщин, которые смотрят на вас, мужиков, с надеждой, теплом и любовью.
И та «вечная женственность», о которой много писали философы и поэты — вспомним финал «Фауста» Гете, — явлена для меня не в отвлеченных и романтических образах-грезах, а совершенно конкретно: в том, например, что я вижу и чувствую, открывая дверь женской палаты. Когда-то я открывал ее почти юношей, которому ближе по возрасту были те молодые красотки, что с неподдельно-живым интересом и даже кокетством смотрели на молодого врача; потом я сравнялся со зрелыми тетками, которые были, как и я сам, измучены разной житейскою злобою дня; а потом я приблизился уже к «бабушкам»: оттого, что, во-первых, и сам стал дедом, а во-вторых, оттого, что почувствовал освобождающий от бытовой суеты — а значит, желанный и благословенный — груз возраста. Но в какие бы годы собственной жизни, в каком бы состоянии и настроении я ни заходил к женщинам, меня неизменно встречала та самая «вечная женственность». Так что спасибо вам, женщины, за то, что вы не отвергли меня, а допустили в свои благодатные, полные жизни палаты.
Жены больных
После женских палат нельзя не затронуть еще одну тему: жены больных. Ведь мы, доктора, общаемся не только с больными, но и с их родственниками и супругами, и это общение нередко бывает куда напряженней, сложней, драматичней, чем общение с самим пациентом. И, скажем прямо, мужья куда реже навещают своих благоверных в больницах, чем хлопотливо-тревожные жены.
Врачам тяжелее всего иметь дело с капризными, склочными, вечно всем недовольными бабами. Таких вздорных жен нередко стыдятся и сами больные и порой говорят тебе наедине: «Доктор, да вы на нее не обращайте внимания: она уже всех здесь достала…» И смотришь на человека с особым сочувствием и пониманием: ведь кроме груза болезни ему приходится выносить еще одну тяжесть — груз невыносимой жены.
Но больше говорить о таких мы не будем: бог им судья. Куда приятнее вспомнить других жен, неустанно заботливых и по-доброму хлопотливых. За такими больной муж как за каменной стеной или как под материнскою юбкой. Часто они и играют роль матерей для своих заболевших мужей и только что не вытирают им сопли. Спросишь, бывало, больного о чем-то, что касается только его, — скажем, об операциях, которые он перенес, об аллергии на медикаменты, даже просто-напросто о самочувствии, — а он, разводя руками, ответит: «Не знаю, доктор! Это у жены надо спросить — ей про меня все известно…» И тут в кабинет влетает жена и начинает подробно и торопливо рассказывать о проблемах мужа — в то время как сам он сидит молча, с блаженной улыбкой младенца на старом лице. Такому больному порою и позавидуешь: ведь супруга не просто сняла с него груз всех житейских проблем, но, кажется, даже живет вместо мужа, позволяя ему лишь нежиться в волнах ее непрестанной заботы.