Пройдя в зал, я с удовлетворением убедился, что в своих патриотическо-социологичких размышлениях был прав. Половину зрителей в зале составляли старички-пенсионеры, если не считать две-три молодые парочки, которые, еще не дождавшись сюжета, начали неорганизованно жаться друг к другу.
Потух свет. На экране сразу появился голый зад в полэкрана, и старички дружно вздохнули. Я тоже вздохнул вместе с ними, чтобы не отставать от коллектива. После чего на экране развернулись захватывающие события. Кто бы мог подумать, что такое творится на этом жутком Западе! Полуголая красавица мерзавка Эдит бурно изменяла своему мужу, положительному профессору университета, красавцу Эдуардо, с его отрицательным отцом Филиппо! И бедный Эдуардо, положительный профессор, вынужден был развлекаться со своими студенткам! От сочувствия и негодования я весь обрыдался…
Талантливый сценарист удачно и очень тонко применил контрапунктический прием, проведя параллельно личной драме Эдуардо, его воспитательную линию: он развлекался только с успевающими студентками, а тем, которые не сдали ему французскую поэзию восемнадцатого века, он отказывал во внимании, тем побуждая их к серьезным и углубленным занятиям.
Все это смотреть мне было очень противно, но я собрал всю свою волю и смотрел, не отрываясь, чтобы потом всем рассказывать, как мне было противно. Правда, иногда, сюжет увлекал меня остроумными режиссерскими находками. Например, мне показался интересным прием, когда на экране каждый последующий студенческий зад отличался от предыдущего по форме. Не говоря уже о содержании.
Триллер закончился хэппи-эндом. Вся семейка пришла к счастливому компромиссу, и я так и не понял, почему этот жанр называется триллером. Зажегся свет. Наша валидольная команда заскрипела костями и стульями, креслами и чреслами, закашляла, засморкалась и зашаркала к выходу. Трое ветеранов труда мирно спали в своих креслах, свернувшись калачиками. Проходя мимо, я вежливо постучал одному из них пальцем по спине.
— Доброе утро! Кино окончилось.
— Не будите их, — сказала билетерша, — они уже третий сеанс здесь спят. Им идти некуда. А на улице мороз.
Умиротворенный фильмом, я вернулся домой в половине двенадцатого, тихо, чтобы не разбудить Лену, открыл дверь и с порога услышал бодрые и повышенно веселые голоса Лены и Вали, горячо обсуждавшие последние новости и сплетни фольклора….
— Эх! — подумал я. — Все-таки сознание и гуманность отдельных граждан России сильно отстает от уровня правительства…
Маэстро
В 1959 году Вася вылепил мой портрет.
Как-то он заканчивал на станке проволочный каркас для новой работы. Дверь неожиданно распахнулась, и в мастерскую влетел Аникушин. Он всегда был быстрый, легкий — не ходил, а летал. Он подскочил к портрету и на секунду задержался.
— Разумовский? — спросил он.
— Да, — ответил Вася.
— Не похож! — сказал маэстро и испарился.
Секреты акварели
Я не знаю, что больше потянуло меня в Игналине к живописи. То ли удивительные ландшафты, то ли чувство полного раскрепощения и свободы от городских забот, то ли сильное желание увезти с собой аромат этого райского места, то ли неумение сидеть сложа руки. Наверное, все вместе. В городе я тратил полдня в толкучке транспорта на то чтобы добраться до природы в поисках интересного сюжета. Здесь, на хуторе, проблемы сюжетов не существовало. Один шаг от веранды — и оказываешься на вершине холма, откуда во все стороны открываются замечательные виды и простор до шести дальних горизонтов.
Очарование щедротами литовской земли было полным. Что же касается воплощения этой красоты в достойных произведениях, — с этим дело обстояло хуже.
Этюды маслом с натуры так или иначе передавали аромат разнотравья, холмистого пейзажа, закатов над озерами и ласковую камерную особенность этих славных мест. Акварель же мне не давалась. Я твердо помнил, что акварель должна быть прозрачной, легкой и светлой. Об этом писал художник начала века Лепикаш, творческий метод которого состоял из нескольких наслоений цвета по тщательно выполненному рисунку. У Лепикаша акварели получались. У меня — нет. Усилив по его методу локальные цветовые пятна, я терял прозрачность, попытки быстрого рисования по мокрой бумаге также не увенчались успехом — мокрые краски растекались и смешивались сами собой без подчинения, сбивая рисунок и вызывая мое огорчение.
Как-то в начале семидесятых годов кто-то из моих друзей посоветовал мне сходить на выставку акварелей Гаврилы Кондратьевича Малыша: «Тебе будет интересно».
Ничего не зная об авторе, я вошел в большой зал Союза и буквально обомлел у первого же стенда с пейзажами. Первое впечатление — это же масло! Причем же здесь акварель? Нет, это не масло… Может быть, темпера? Нет, это настоящая акварель! Только как он это делает?
Я был потрясен яркостью его палитры, звонкостью его пейзажей, цветовой роскошью его натюрмортов с фруктами и цветами, солнечным светом, рвущимся с его полотен. Еще больше я изумился, когда узнал, что все это изобилие пишется дома, по памяти, с оглядкой на быстрые наброски карандашом.
Те же друзья познакомили меня прямо на выставке с автором. Я выразил ему свое искреннее восхищение его работами, набрался храбрости и спросил, в чем секрет его техники. Он заулыбался, поблагодарил и предложил придти к нему в мастерскую. Я с радостью согласился и через пару дней был уже около его мастерской на Васильевском острове.
Двери мне открыл сам хозяин.
В мастерской было много зелени, с первого же взгляда было ясно, что весь интерьер был любовно спроектирован и выстроен им самим. Он начал наше знакомство показом богатого столярного и слесарного инструментария. На многочисленных полках, сверкающих золотистым лаком, стояло множество книг по искусству, коллекция цветного стекла, коллекция гуцульской керамики. В мастерской царили идеальный порядок и чистота, заведенные и поддерживаемые мастером. Посреди комнаты стоял большой стол, накрытый стеклом, слева от него размещались коробки с красками и керамические кружки с кистями, справа стояла ванночка с водой. На стенах висели большие картины, написанные маслом. Автоматически я отметил, что по яркости красок они были на уровне акварельных.
— Ну а теперь я покажу вам «секреты», — с улыбкой сказал Гаврила Кондратьевич. — Нарисую при вас небольшую картинку. Все очень просто…
Из плоского ящика с ватманом он вынул четвертушку листа и несколько раз окунул ее в ванночку. В скобках, вся бумага хранилась у него в разных ящиках в расправленном горизонтальном положении (моя бумага хранилась в рулонах, и приходилось перед работой ее долго расправлять). Потом уложил ее на стекле, сбросил флейцем лишнюю влагу, подождал еще немного, низко наклонился к бумаге, видимо, чтобы убедиться в ее готовности, и не торопясь, начал трогать ее кистями.
Сразу определились два плана: задний ряд деревьев, освещенных контражуром, и передний, более резкий и более холодный, изображавший груду камней, разбросанных по диагонали. Картинка постепенно проявлялась, как фотобумага в проявителе, кисть в руке мастера легко и быстро танцевала по всей плоскости, соседние тона не доводились до слияния друг с другом, почти везде оставлялось некоторое пустое пространство, которое потом само собой заполнялось тончайшим слоем краски, расплывающейся по сырой бумаге.
Все это представление длилось ровно десять минут. Все было очень просто, всего три компонента: вода из крана, краски из тюбиков фабрики «Черная речка» и рука мастера — делов-то! Но какая свежая, какая радостная, какая весенняя картинка оказалась в моих руках! И сколько радости было подарено мне, когда я впервые в Игналине начал применять в своих акварелях приемы и советы Гаврилы Кондратьевича!
Возможно, что в этом состоял один из главных приемов автора: краска наносилась в полную силу за один раз, при этом смежные тона не касались друг друга, сохраняя тем самым рисунок и композицию автора. В этом состояла его технология, его арсенал, который можно было перенять, которому можно было подражать с большим или меньшим успехом. Однако главный секрет его творчества состоял в ином, и перенять его было невозможно, даже если бы он сам хотел его передать. Этот секрет состоял в его свободном владении цветовой гаммой, присущей только ему, его вдохновению и таланту.
Письмо Маше в Игналину
Машуня!
Не успели вы уехать, как на другой день у нас появилась собака!
Дело было так: я сидел на кухне и пил чай. Пришла Танюха и сказала, что в нашей парадной спрятался от холода чудный пёсик, и мы должны его спасти. Я разжалобился, открыл дверь и позвал пёсика.
В дверь ввалилась здоровенная чёрная собачина, немного поменьше овчарки, и забегала по кухне.
Танька сказала:
— Правда, чудный щен? Он же такой молоденький! Лапушка!
Лапушка сел посредине кухни и стал бешено чесать блох. В основном, на меня. Потом лапушка съела миску борща с овсяной кашей. Танька сказала, что она будет с лапушкой гулять, и вообще ей будет очень хорошо у нас жить.
Легли мы спать. Лапушку заперли на кухню, потому что она ужасно чесалась и воняла.
— Слушай, — сказал я Таньке, — по-моему, лапушка немножко сильно пахнет…
— Да, я тоже чувствую. Давай её выкупаем в нашей ванне с шампунем.
Мы обдумали это предложение и отказались, так как щеночек без намордника наверняка бы нас съел, если бы мы засунули его в горячую воду, а кроме того, я не люблю купаться в ванне после собаки.
Ровно в шесть утра щеночек залаял, и я вышел с ним во двор. Он побегал, сделал свои дела посреди двора, и мы вернулись домой. Я сварил овсяную кашу с докторской колбасой, три четверти вывалил ему в миску, остальное взял себе. Он понюхал, и не стал есть. Я свою порцию съел с удовольствием. Потом я ушёл по своим делам, а когда вернулся часа в четыре, то не узнал нашей чистой, предшведовской квартиры.
В коридоре валялись обывки обоев, иллюстраций и… маминых нот!!!