Моя повесть-2. Пространство Эвклида — страница 9 из 59

    В конце семидесятых годов существовал на Острове в Тучковом переулке клуб-мастерская под шефством Чистякова.

    - Это были наши катакомбы, - рассказывал мне один из участников этого клуба, бывший в то время учеником Академии. - Чистяков такие развертывал перед нами задачи, что многие с мозгов срывались. Краска и карандаш для нас были как оружие древних рыцарей… Был у нас коновод по таланту, в котором Павел Петрович души не чаял. Когда удивляются Моне, как волшебнику цвета, я только вздыхаю по Резцове*, - такой он был замечательный колорист! Поставил ему Чистяков задачу "в корень", по его выражению, - взял желтую и красную ленты и повесил их на зеленых кустах при солнечном освещении у нас в садике… Понимаете?…

    ____________________

    * К большому моему огорчению, я беру вымышленное имя, потому что запамятовал настоящее. Может быть, знающие это имя меня исправят со временем.

    ____________________

    За мою практику я знал многие живописные невозможности, но задачи, подобные поставленной Чистяковым Резцову, ко времени этой беседы были уже разрешаемы хотя бы и немногими у нас и за границей.

    Дело заключалось в следующем: заурядный живописец ограничивает свои искания "тоном", то есть разрешает картину в близлежащих по спектру красочных гаммах, либо, как к уловлению вкуса зрителя, прибегает он к слащавости дополнительных цветов; задание же Чистякова было тем трудно, что оно основано на цветовых контрастах, не принимающих в себя соседей. Чтоб найти взаимоотношения между красным, желтым и зеленым, требуется большая точность в распределении красящего пигмента. Вторая трудность - это в искажаемости солнцем основных цветов, по-разному реагирующих на его лучи. Эта задача приводит к удалению от натуры, ибо привычные восприятия оказываются ложными и не выражающими действительности.

    Резцов целый месяц проработал над задачей и с натуры, и в мастерской по памяти. Цвета этюда менялись, сгущались и слабели. Зелень выбросила из себя все желтое содержание, она осинилась; красное бросалось то в огненное, то кровавилось пурпуром, то вбирало в себя кадмии до оранжевых, - это теснило желтую ленту, она задыхалась за неимением выхода к самой себе и становилась розовой…

    Резцов не выдержал искуса. Перехожу к свидетельству самого Чистякова:

    - Я как у постели больного - неотлучно… - Старик помолчал; приподнял над прозрачной кожей лысины свою бархатную шапочку. - Вот после этого случая понял я границы, которые дозволены ученику и руководителю… Понял, когда любимого в жертву отдал… Не доглядел! Что-то с мозгом его приключилось… Беру на душу грех - не о себе старался, вот как перед смертью говорю… Да-с, машина человеческая не была мною полностью учтена, а кому, как не учителю, подготовить ее к делу большому!… Ну, что же, по прямой линии, видно, никуда не уедешь, - мир-то - круглый…

    Прямой школы Чистяков не оставил, из заурядного живописца сам не выбился, но "устремление на предмет" было привито им молодой русской живописи и частично осуществлено даже при его долголетней жизни.

    Опытные учителя имеют еще один подход. Они прежде всего правильно растасуют колоду своих учеников и незаметно, отрывками беглых замечаний, организуют выдающихся в небольшую группу. Из этой группы, опять-таки вскользь, не задевая самолюбия остальных, выделят они вожака и уже на нем сосредоточат руководство мастерской. Через вожака, как через рупор, проводят они основные задачи преподавания на примерах его работ.

    В немецких академиях особенно часто встречался такой толковый, осмысленный педагогически, подход.

    В Мюнхене я помню известного профессора Ашбе, у которого мне пришлось поработать еще в бытность мою студентом московской школы. Маленького роста, с огромными, торчащими далеко в стороны усами, дававшими перебой строгости с добродушием остального лица. К усам перпендикулярно торчала длиннейшая, не выпускаемая изо рта сигара - "Виргиния", не менее популярная, чем ее куритель.

    Ашбе быстро ориентировался в новичках и тотчас же переводил их внимание на сопоставление работ с работами товарищей, незаметно и по мере сил новичка передвигал это внимание к центральному работнику. Никаких доктрин не выдвигал профессор, - доктрины создавались постфактум самим учеником на основании осознанных принципов в процессе сравнения чужих и собственных находок.

    - Чего БЫ хотите от вашего этюда, - спросил он углом рта, ухитряясь сохранить пепел сигары, - хотите вы рисунка или живописи?

    - Формы и цвета, - сказал я.

    - Так, это хорошо! - и все как бы кончено- Ашбе начинает расспрашивать меня о В.А. Серове, с которым он был знаком во время пребывания В.А. в Мюнхене. Ашбе знает многие из его портретов… Как бы между прочим, он указывает мне на соседние этюды с вариациями моего приема, Показывает, как этот прием в других образцах отходит от формы к цвету и наоборот. Никакого популярничанья, никаких "словечек", - "Виргиния" делает свое дело анекдота, ее дым создает ореол вокруг учителя. Экономно, очень мало тратится сил, нужных и для собственной работы, а мастерская кипит, верно направленная, она сама себя учит. Дебаты - это среди нас, в садике при мастерской, пред холстами вольно конкурирующей молодежи и в пинакотеке.

    Вспоминаю еще одного своеобразного учителя.

    Чувствуя недохваток по рисованию с натуры у Бурова, я старался пополнить этот пробел в домашнее, свободное время.

    Наряду с эскизами композиций в альбомах у меня появились рисунки предметов и лиц с натуры. Часто я бродил с тетрадью по городу и зарисовывал пароходы, дома и деревья. Зарисовки, конечно, были слабы по неумению разобраться в окружающем для перевода его на плоскость.

    Сидел я однажды на обрыве, неподалеку от театра, и рисовал скученные в низине строения. Рисовал старательно, боролся с домами и сараями, не желавшими усесться на свои места моего рисунка: они танцевали, расползались на бумаге, не притыкались друг к другу. Я ухватывался за детали, отсчитывал доски крыш, прорезывал их желобками, вырисовывал переплеты окон и водосточные трубы, я думал этим уладить неспокойную, сбродную толпу предметов, но они копошились по-прежнему и не поддавались должной проекционной установке. Недостаток в рисунке я видел, но не находил ему объяснения. В сущности говоря, рисунок мой представлял собою смесь разнообразного смотрения на на-туру, с массою точек зрения, с китайской плоскостной и с иконной обратной, с уменьшением на зрителя, перспективами, словом, в нем было все, кроме одноглазой европейской установки на предмет, которой я так усиленно и добивался, не зная принятых ею положений.

    В критический момент моей борьбы с натурой сзади меня раздалось громко и выразительно:

    - Очень хор-рошо, но безграмотно в совершенстве! Здравствуй, брат!

    Это был Аркадский.

    - Перспективы ты не знаешь. Неужели академик не разъяснил тебе эту штуку?

    У трагика произошло что-то с Буровым. Носились слухи, что недоразумение между ними возникло по поводу театрального занавеса, заказ на который устроил Аркадский, но, почему бы то ни было, он бросил посещение занятий в классах и усвоил некоторую небрежность по отношению к художнику.

    - Вставай и смотри! - простерши руку над оврагом, произнес он (Аркадский самые обыденные слова не говорил, а произносил).

    - Что ты видишь?

    - Крыши, - отвечаю я.

    - В том-то и беда, что крыши; это, брат, и низший организм лошади также видит, а что с крышей стало, когда ты с сиденья на ноги поднялся, - этого и не видишь! Смотри мою морду!

    Аркадский был на голову выше меня. Я устремился на его, отдыхающее от бритвы, лицо. Видел я низ подбородка, низ носа, с отверстиями для ноздрей, и подбровные впадины глаз.

    - Ну? - взревел трагик.

    Я молчал в полном недоумении.

    - Смотри теперь, несчастный!… - И Аркадский припал на колени, сделавшись ниже меня ростом. Я увидел теперь верх его котелка и высунувшиеся крылья носа.

    - О-твечай!! - уже загробным голосом насел он на мое самообладание.

    - Сначала снизу видел ваше лицо, а теперь сверху, - чтоб избежать дальнейших осложнений, ответил я наобум.

    Трагик проявил удовольствие от победы над моей тупостью, хотя сарказм еще оставался в его голосе:

    - А-гга! - Он сделал звучный выдох и понизил регистр голоса до простого драматизма.

    - Теперь, брат, смотри внимательно вот это! - он вынул коробку папирос "Кинь грусть" и направил ее ко мне. Я было протянул руку. - Нет! рассмотри как следует!

    Держа коробку на уровне моих глаз, Аркадский стал пояснять мне, какой я эту коробку вижу.

    - Ты видишь одну сторону, без верха и без низа: коробка есть на уровне твоего горизонта… Понял? Гор-ризонта! Дальше. Вот предмет выше твоих глаз: ты видишь нижнюю крышку. Ее края пошли книзу, а задний край меньше переднего.

    Восемь положений продемонстрировал предо мной Аркадский. Потом перешел на пейзаж, и с моим рисунком в руках он удивительно толково и лапидарно разъяснил мне основы итальянской перспективы. Уже нас окружили любопытные, когда я принужден был повторить трагику пройденный в полчаса курс. Присутствие публики меня смущало, а моего учителя вдохновляло.

    - Гор-ризонт… Точка общего сходэ… Точка удаления… - врывались в мой ответ медью звучащего голоса беспрекословные истины, устанавливающие в порядок кавардак мира.

    Лекция над оврагом была записана в тетрадь с пояснительными чертежами.

    Аркадский пришел в полное благодушие. Хлопнул о землю свой котелок, уселся рядом со мной, открыл экспериментальную коробку, и задымили мы с ним "Кинь грусть".

    В дальнейшем много накачивали меня перспективой, и я считался знатоком в этой области, но она не производила на меня такого ошеломляющего впечатления, как в этот первый урок, преподанный мне актером. Да, говоря по совести, весь фокус перспективы и заключается в положениях, изложенных Аркадским.