Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был — страница 1 из 35

Александр Васильевич НикитенкоМоя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был

Захаров
Москва
2005

Тексты печатаются без сокращений по второму дополненному изданию 1904 года под ред. М. Лемке и с учетом исправлений в третьем издании «Дневника» 1955–1956 гг. под ред. И. Айзенштока.



Источник: Никитенко А. В. Записки и дневник (В 3 книгах). Том 1. — Москва: Захаров, 2005. — 640 с. — (Серия «Биографии и мемуары»).

ISBN 5–8159–0441–4


OCR: Слава Неверов slavanva@yandex.ru


Оригинал здесь: Библиотека А. Белоусенко.

* * *

Предисловие редактора

«Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был». Под этим заглавием автор предлагаемых «Записок» в 1851 году впервые приступил к литературной обработке своих воспоминаний, не переставая тем временем почти ежедневно заносить в «Дневник» выдающиеся по своему общественному интересу события и впечатления. Он предполагал таким образом обработать и весь свой «Дневник». Но это удалось ему только в пределах весьма небольшой части своих воспоминаний. Масса разнородных дел оставляла ему слишком мало досуга для спокойного кабинетного труда, не входившего в круг ежедневных обязательных занятий, и «Повести о самом себе» суждено было оборваться на вступлении автора в новую жизнь, у порога университета — конечной цели всех его юношеских стремлений. Большая и, может быть, интереснейшая часть воспоминаний Александра Васильевича осталась после него в сыром виде, на страницах «Дневника».

А «Дневник» он вел с четырнадцатилетнего возраста по самый день кончины, в июле 1877 г. Таким образом накопилась масса тетрадей, а в них множество фактов самого разнообразного содержания. Приведенные в порядок рукой самого автора, они, конечно, выиграли бы и изложении, и в освещении, которое сообщило бы им его опытное перо. Но мы полагаем, что и в настоящем, отрывочном виде они представляют много интересного и поучительного. Записанные под свежим впечатлением факты, без искусственной группировки и субъективных выводов, они часто говорят здесь убедительнее самых красноречивых комментариев и в своей неприкрашенной правдивости представляют драгоценный материал для будущего историка данной эпохи.

«Повести о самом себе» предшествует интимное посвящение, в котором автор предоставляет своим теперешним издательницам [дочерям] право, или, вернее, завещает им распорядиться оставшимися после него рукописями «по внушению их совести, любви к нему и чувства долга перед обществом». В виду важности возложенной на них нравственной обязанности и считая себя только хранительницами этого больше общественного, чем семейного, наследства, они еще в августе 1888 года приступили к печатанию в «Русской Старине» сначала «Записок», а затем и «Дневника». С тех пор из месяца в месяц в течение трех лет — с февраля 1889-го и по апрель 1892 г. «Дневник» не переставал появляться на страницах этого повременного издания и прекратился лишь со смертью его уважаемого редактора М. П. Семевского.

Но этим еще не исчерпывался запас ежедневных заметок Александра Васильевича. Оборванный при первом своем появлении на 1872 году, «Дневник» заключает в себе хронику еще пяти последних лет жизни автора, а именно 1873–1877 годов. Интерес, возбужденный в публике «Записками» и «Дневником» на страницах «Русской Старины», сожаления, которые не раз выражались по поводу внезапного прекращения последнего, ободряют теперь хранительниц рукописей Александра Васильевича предпринять отдельное издание их, с прибавкою вышеупомянутых пяти последних лет. Этим они надеются исполнить свой долг и в отношении к обществу, и в отношении человека, уму и сердцу которого были так дороги судьбы русской умственной и общественной жизни.

Редактор первого книжного издания

МОЯ ПОВЕСТЬ О САМОМ СЕБЕ

Где и от кого произошел я на свет

В Воронежской губернии, что прежде была Слободско-Украинская, у реки Тихой Сосны, между небольшими уездными городами, Острогожском и Бирючем, есть большое село, или слобода, Алексеевка, населенная малороссиянами, которых русская политика сделала крепостными. Они вовсе не ожидали этого, когда тысячами шли, по вызову правительства, из Украины и селились за Доном, по рекам Сосне, Калитве и другим, для охранения границ от вторжения крымских татар.

Алексеевская слобода сперва была отдана, кажется, во владение князей Черкасских, а от них, по брачной сделке, перешла в род графов Шереметевых, владевших огромным количеством людей чуть не во всех губерниях России. У них в последнее время, говорят, считалось до ста пятидесяти тысяч душ.

В слободе Алексеевке жил сапожник Михайло Данилович, с тремя прозваниями: Никитенко, Черевика и Медяника. То был мой дед по отцу. Я помню добродушное лицо этого старика, окаймленное окладистою, с проседью, бородою, с большим носом, обремененным неуклюжими очками, с выражением доброты и задумчивости в старых глазах. Руки его были исчерчены яркими полосами от дратв. Он некрасиво, но добросовестно тачал крестьянские чоботы и черевики, был чрезвычайно нежен ко мне, ласков и добр ко всем, но любил заглядывать в кабак, где нередко оставлял не только большую часть того, что зарабатывал днями тяжких трудов, но и кушак свой, шапку и даже кожух. Молчаливый, кроткий, благоразумный в трезвом виде, напившись, он имел обыкновение пускаться в толки об общественных делах, вспоминать о казачине и гетманщине, — судил строго о беспорядках сельского управления и наводил страх на домашних, посыпая их укорами и увещаниями, которые нередко подкреплял орудиями своего ремесла: клесичкою (палка для выглаживания кожи) и потягом (ремень для стягивания ее). Сильно недолюбливал он, чтоб его отвлекали от чарки призывом, под каким-нибудь предлогом, домой, к чему нередко должны были прибегать, когда он показывал явное расположение слишком загулять. Он не смел ослушаться и возвращался, но не без протеста. «Вот какая ты дурная, не чувствительная, — выговаривал он в таких случаях моей бабушке, — только что начал я рассуждать о важном деле с сябром (соседом), как вдруг: поди домой! Теперь, черт знает, когда соберешься с мыслями!»

Бабушка была замечательная женщина. Дочь священника, она считала себя принадлежащею к сельской аристократии и чувствовала свое достоинство. Связи ее и знакомства ограничивались кругом избранных лиц, так называемых мещан, составлявших касту высшего сословия в слободе. Никогда не видели, чтобы она угощалась серебряною чаркою с кем-либо, кроме дам, носивших по праздникам кораблики вместо серпанков на голове, кунтуши тонкого сукна с позументом на талии, и черевики на катках (высоких каблуках). При всей бедности, она свято держалась обычая малороссийского гостеприимства и отличалась редкою добротою, делясь последними крохами с неимущим. В ней было врожденное благородство, которое заменяло ей образование и сообщало поступкам и обращению ее особенный тон приличия. Я помню, как ловко умела она вести и поддерживать разговор с горожанами и помещиками, какими умными и тонкими письменными замечаниями приправляла свои и чужие рассказы, как живо и складно излагала народные поверья и предания времен Екатерины II, которую всегда с благоговением называла матушкой-царицей, как бойко умела спорить и оспаривать, всегда стараясь поставить на своем. Она пользовалась отличною репутацией. Ее называли не иначе, как «умною Степановною» или «разумною Параскою».

Дед мой не достиг маститой старости: он, купаясь, утонул в реке, когда ему не было еще шестидесяти лет. Бабушка осталась с четырьмя детьми: двумя дочерьми и двумя сыновьями. Из дочерей, младшая, Елизавета, доброе и милое существо, любила меня горячо и была участницей моих первых игр, хотя значительно превосходила меня годами. Старшая, Ирина, дурного поведения, часто причиняла глубокую скорбь своей матери, но та, несмотря на это, любила ее чуть ли не больше всех остальных детей. Из двух сыновей старший, Василий, был мой отец.

Бабушка Степановна отличалась крепким сложением. Она умерла ста лет, сохранив все свои способности. Только лет за пять до смерти у ней несколько ослабело зрение.

Мой отец и моя мать

Немного сведений дошло до меня о первых годах детства моего отца. Когда ему исполнилось одиннадцать или двенадцать лет, в Алексеевку прибыл уполномоченный от графа Шереметева, для выбора мальчиков в певчие. У отца оказался отличный дискант, и его отправили в Москву, для поступления в графскую певческую капеллу, которая и тогда уже славилась своим искусством.

Тогдашний граф Шереметев, Николай Петрович, жил блистательно и пышно, как истый вельможа века Екатерины II. Он к этому только и был способен. Имя его не встречается ни в одном из важных событий этой замечательной эпохи. В памяти современников остался только великолепный праздник, данный им в одной из подмосковных вотчин своих двору, когда тот посетил Москву. Он был обер-камергером, что, впрочем, не придавало ему ни нравственного, ни умственного значения: он всегда оставался только великолепным и ничтожным царедворцем. Между своими многочисленными вассалами он слыл за избалованного и своенравного деспота, не злого от природы, но глубоко испорченного счастьем. Утопая в роскоши, он не знал другого закона, кроме прихоти. Пресыщение, наконец, довело его до того, что он опротивел самому себе и сделался таким же бременем для себя, каким был для других. В его громадных богатствах не было предмета, который доставлял бы ему удовольствие. Все возбуждало в нем одно отвращение: драгоценные яства, напитки, произведения искусств, угодливость бесчисленных холопов, спешивших предупреждать его желания — если таковые у него еще появлялись. В заключение природа отказала ему в последнем благе, за которое он, как сам говорил, не пожалел бы миллионов, ни даже половины всего своего состояния: она лишила его сна.