Был объявлен рекрутский набор. Вотчине надлежало поставить известное число рекрут. Власти так повели дело, что богатые, имевшие по три и по четыре взрослых сына, были, под разными предлогами, освобождены от этой общественной тягости, которая, таким образом, падала исключительно на бедных. Многие семьи лишались последней опоры: лбы забрили даже нескольким женатым. Такая несправедливость возмутила отца. Он горячо вступился за одну вдову, у которой отнимали единственного сына и кормильца.
Но протест его остался без последствий. Тогда он решился прямо от себя написать графу и раскрыть ему все злоупотребления.
Поднялась страшная суматоха. От графа явились ревизоры; как водится, уполномоченные исследовать беспорядки и принять меры к их устранении на будущее время. Эти почтенные блюстители нравов, прежде всего, взяли с виновных огромные взятки, а затем объявили их не только правыми, чуть не святыми, а виновника переполоха, моего отца, признали клеветником. Его отрешили от должности и, в ожидании дальнейших распоряжений графа, посадили в тюрьму.
Отец, однако, не смирился, он вздумал перехитрить врагов и предупредить их донесение графу своим собственным. Но как это сделать? Его как важного общественного преступника зорко стерегли и не давали ему ни бумаги, ни перьев, ни чернил. Моя мать нашла средство все это доставить ему. Ей позволили навещать заключенного, и вот она, в одно из своих посещений, снабдила его бумагой, которую принесла, мелко сложенною, под чепцом. Этот головной убор малороссиянок в то время был очень объемистый и с упругим верхом. Туда же спрятала она и перо, а чернильницу скрыла в краюшке хлеба!
Два дня спустя письмо с описанием гонений, претерпеваемых отцом, уже было на пути к графу. Противники не успели опомниться, как явилось строгое предписание приостановить ход дела, освободить отца и отправить его для личных объяснений в Москву. Это произвело на всех действие громового удара, а отцу моему внушило самые отважные надежды. Последние, однако, быстро рассеялись.
Граф, правда, благосклонно выслушал его, но еще благосклоннее отнесся к наветам противной стороны. Отца признали человеком беспокойым, волнующим умы и радеющим больше о выгодах человечества, чем о графских. В заключение беднягу заковали в цепи и привезли обратно в слободу, где велели жить под надзором местных властей. Отсюда начался ряд его несчастий — унижений, гонений и лишений всякого рода.
Прежде всего надлежало подумать о насущном хлебе. Отец собрал в памяти все, чему учился в Москве и что успел почерпнуть из чтения книг, и решился пустить в оборот небольшой капитал своего знания. Верстах в пятнадцати от Алексеевки жила в небольшой деревне помещица Авдотья Борисовна Александрова. Эта замечательная личность, тип русских помещиц начала нынешнего столетия, не может быть обойдена молчанием. К тому же она была моею крестной матерью. Я помню ее уже лет сорока. Высокая, довольно полная, с грубым лицом и мужскими ухватками, она неприятно поражала резкими манерами и повелительным обращением. Жила она на широкую барскую ногу, хотя средства ее были невелики. У ней часто собирались гости, особенно офицеры квартировавшего в окрестностях полка. Ходила молва, что она охотно угощала их не только сытными обедами и наливками, но и отцветающими своими прелестями. Образование ее не шло дальше грамоты да умения одеваться и держать себя по-барски, сообразно тогдашним обычаям и моде. Претензий зато у нее было пропасть. Она била на барство, и потому сама мало распоряжалась хозяйством, а действовала в домашнем управлении через управляющего, дворецкого, ключниц и т. д.
Эта феодальная дама отличалась всеми свойствами деспота, обладателя нескольких сот рабов, но сама состояла в рабстве у своих дурных наклонностей. Бич и страшилище подвластных ей несчастливцев, она особенно тяготела над теми, которые составляли ее дворню и чаще других попадались ей на глаза. Мои воспоминания о ней ограничиваются годами моего детства. Но я живо помню, как она собственноручно колотила скалкою свою любимую горничную, Пелагею, как раздавала пощечины прочим, как другая ее горничная, Дуняша, с бритой головой по нескольку дней ходила с рогаткой вокруг шеи, как всех своих девушек секла она крапивой. Подобные вещи, впрочем, никого не возмущали: они были в нравах общества и времени.
Мать четырех детей, Авдотья Борисовна выхлопотала позволение моему отцу переселиться к ней, чтобы занять в ее доме должность учителя. И вот мы переехали в Ударовку. Если не ошибаюсь, это было в 1802 году.
Деревня славилась живописной местностью. Барский дом стоял на высокой горе, у подошвы которой течет река Тихая Сосна. Начиная с вершины горы, по скату ее и до самой реки простирался великолепный сад с множеством плодовых деревьев и с огромными вековыми дубами. На противоположной стороне реки зеленел и пестрел цветами роскошный луг с живописно разбросанными по нему купами лоз и вербы. На одном из грациозных изгибов реки стояла водяная мельница. Около пенилась и клокотала вода, отдаленный шум падения которой долетал до горной вершины. Деревня тянулась по горе, против барского дома. Отцу моему отвели в ней маленький, но опрятный домик, который примыкал к саду. Здесь-то и явился я на свет, на второй или на третий год после водворения в Ударовке моих родителей, а именно в 1804 или 1805 году.
Первые годы моего детства
Я рано помню себя, но память моя, конечно, удержала только самые яркие черты лиц и событий моего первого детства. Зато воспоминания эти очень живы и пластичны: лица, события, местности и теперь еще представляются мне так ясно и отчетливо, как будто они все еще были у меня перед глазами. Между тем мое знакомство с ними должно быть отнесено к трех- и даже двухлетнему моему возрасту. Первое воспоминание из самой отдаленной древности моей истории, или из самой юной эпохи моей жизни — это воспоминание о сильно мучившей меня оспе и об одном горбатом мальчике по прозванию Третьяк, которым меня почему-то пугали: вероятно, по причине его жалкой наружности, хотя в ней не было ничего страшного или отталкивающего.
Я был вторым ребенком у родителей. Их первая дочь умерла на втором году от рождения. Родился я в марте месяце, кажется, двенадцатого, в чем отец мой видел счастливое предзнаменование: это момент возрождения природы в нашем краю. Около этого времени там начинается весна: снег тает, реки освобождаются от ледяных покровов, с гор текут потоки, в рытвинах и оврагах шумит вода, зелень едва приметным пушком пробивается на деревьях, на полях проглядывают первые голубые цветки — красивые пролески, воздух оглашается пением жаворонков и похожими на звуки волторны криками журавлей, которые угловатой линией тянутся к нам с дальнего юга на веселый восток.
Восприемниками моими при крещении были помещица Александрова и ротмистр, или поручик, князь Жевахов, очень любивший моего отца. По словам матери, я рос крепким и здоровым на славу, так что мною нередко любовались. Крестная мать ласкала меня и кормила сластями. Я рано начал ходить и произносить первые слова. Мое физическое развитие вообще шло правильно и успешно.
Не знаю, почему не привили мне оспы: вероятно, потому, что оспопрививание в то время не было еще так распространено в провинции, как теперь. Это обстоятельство чуть не стоило мне жизни, так как меня постигла чрезвычайно сильная натуральная оспа. Но, с другой стороны, я, может быть, ей-то и обязан своим теперешним хорошим здоровьем. На лице моем и теперь еще сохраняются едва заметные следы этой болезни, зато она в самом начале жизни разом освободила мое тело от всех вредных и острых соков.
Не могу с точностью определить, как долго мой отец оставался у помещицы Александровой: кажется, года три или четыре. Жизнь его у ней текла довольно спокойно. Все любили его, начиная с помещицы и ее детей до последнего дворового человека. Я был впоследствии знаком с двумя молодыми Александровыми, сыном и дочерью ударовской барыни. Они с благодарностью вспоминали о моем отце как о человеке, которому были обязаны своим развитием и теми небольшими сведениями, какие дало им их неблестящее воспитание. Эти питомцы моего отца вовсе не походили характером на свою бурную и жестокую мать. Они были люди простые и добрые, без всяких барских или феодальных замашек.
Обязательства моего отца с помещицей Александровой пришли к концу. Ему удалось сколотить из жалованья небольшую сумму, на которую он купил хату в родной слободе. Живо помню я этот скромный приют моего детства — хорошенький малороссийский домик с двумя чистыми комнатами, кухней и кладовой. Он был крыт очеретом (камышом) под гребенку, что служило знаком уже некоторой роскоши, ибо у прочих хуторян жилища скромно прятались под солому. На дворе стояли: большой сарай, конюшня, загородь с навесом для коров и овец и курятник. Но мое внимание особенно привлекали ворота. Над ними, по малороссийскому обычаю, была устроена голубятня, где жило, вило гнездо и выводило потомство многое множество голубей. Эти милые, грациозные создания сильно меня занимали, но и со своей стороны не чуждались меня. Мое появление на голубятне не только не пугало их, а, напротив, точно доставляло им удовольствие — да я же никогда и не приходил к ним с пустыми руками. Они порхали и доверчиво толпились вокруг меня, как лакомые дети около ключницы, когда та выходит из кладовой, обремененная пряниками, орехами и другими сластями, — и клевали зерна из моих рук.
Меня вообще очень занимали все живые Божие создания. Так я, между прочим, был в большой дружбе с почтенным старым псом Гарсоном, который честно сторожил наш двор, и с большим белым котом, очень приятной наружности, но великим плутом и вором. Кухарка и матушка бывали от него в отчаянии. Кухня и кладовая то и дело подвергались его набегам: он таскал оттуда провизию, а на мышей не обращал никакого внимания.
Не только мы, но и соседи терпели от его воровских похождений. У одного из них висел на чердаке кулек со свиным салом, заготовленным к празднику. Подлец-кот умудрился прогрызть кулек. Он сделал в нем отверстие в виде двери и устроил себе там род жилища, с готовым столом. Сало постепенно исчезало, а кот непомерно жирел, Скоро от сала остались одни тоненькие стенки. Настал канун праздника. Хозяин отправился на чердак, рассчитывая назавтра полакомиться сам и полакомить семью. Подходит к кульку: оттуда выскакивает кот, а сала как не бывало. Жалобы на вора сыпались со всех сторон. Наконец, порешили его повесить — и повесили. Но, видно, петля была слабо затянута или кота слишком скоро из нее вынули, только он ожил; крупным и ловким ворам, как известно, везде удача. Нашлись добрые люди и исходатайствовали коту прощение, в надежде, что полученный урок не пропадет для него даром. Действительно, недели три-четыре после того кот вел себя примерно, но дольше не выдержал и сбился на прежнее. Его вторично повесили и на этот раз уже оставили висеть на веревке целые сутки. Я не знал обо всех проказах моего приятеля и горько оплакивал потерю его: он всегда так охотно со мною играл!