мы каждый июль и август жили с нею в соседних палатках летнего университетскоголагеря, стоявшего на изрезанном протоками и уставленном рощами волжском островеЧардым. Там же я познакомился с одной из ее давних сотрудниц, имени которойтеперь, увы, не припомню. Муж этой женщины в 30-х работал в “органах” иотвечал, в частности, за уничтожение запрещенных книг. Служившая в библиотекежена составляла для него списки книг, которые следовало сохранить непременно,он под полой притаскивал их домой и прятал под кровать, в чемоданы и Бог вестькуда — на этом пороховом погребе они и дожили до “оттепели”, по наступлениикоторой вернули все спасенное на библиотечные полки. Муж, впрочем, успел иповоевать, потерял на фронте руку, что не мешало ему во время моего с нимзнакомства с увлечением ловить на Волге рыбу.
Новоездание библиотеки, трех- или четырехэтажное, двукрылое, “Верочка” выстроила вначале 50-х, украсив его изнутри мрамором и отбитыми у Метростроя бронзовыми, вполтора человеческих роста светильниками. Но главное было не это. Главными быликнижные хранилища с кондиционерами и лифтами и “право обязательного экземпляра”— библиотека получала каждую книгу, издававшуюся в нашей огромной стране.
Вот вэтой роскоши я и купался лет с пяти и до двадцати с лишком, беспорядочно читаявсе подряд — один автор тянул за собой другого, другой — третьего, и такдалее. Меня, еще мальчишку, пускали даже в отдел редких книг. Собственно, книгхватало и дома — чего стоила одна энциклопедия Брокгауза и Ефрона, которая и вэту минуту глядит на меня из-за компьютера. Был Гоголь, был Толстой, былзамечательный полный Пушкин в одном томе, выпущенном в 49-м году, много чегобыло. Но это был горячий резерв — однажды, загрипповав, я за две неделипропорол восьмитомного Шекспира. Большую же часть чтения доставляла мнебиблиотека — первая моя духовная родина. Второй стала Дубна. Однако поравозвратиться к Набокову.
Как тогда читались книги
Итак,“Приглашение на казнь”. Ощущение было как от удара в солнечное сплетение. Данет, не от одного. От умело проведенной серии. Первый выглядел так: “Сообразнос законом Цинциннату Ц. объявили смертный приговор шепотом. Все встали,обмениваясь улыбками”. Последний: “...где, судя по голосам, стояли существа,подобные ему”. Для одной ночи, пожалуй, многовато. Но так мы тогда читаликниги. Ленка — еще до знакомства нашего — получила вот так же на ночь “Лолиту”и прочитала часам к шести утра, а в девять была на работе. Уже людьми женатымимы разжились — на три дня — “Доктором Живаго”, и за три долгих вечера я целикомпрочитал его вслух жене и теще, потому что, читай мы его по отдельности, ниодин нипочем не поспел бы.
В такомчтении присутствовала своя романтика, прикосновенность к тайному сообществувкушающих запретные плоды и чающих движение воды. Как сладко было, сидя ввагоне метро, читать томик “ГУЛАГа” — карманного формата издание не то “Имки”,не то “Посева”, отпечатанное едва ли не на папиросной бумаге, — читать идумать про себя: когда же черт возьмет тебя? Риск, авантюра, молодость, и безднымрачной на краю. И те немногие счастливцы, которые владели этими книгами, ктоодной, кто двумя, те отдавали их не иначе как “на ночь”, потому что иначе иневозможно было. Разве возможно иначе? Это ж никому никакого удовольствия небудет. А при невозвращении в срок приезжали к невозвращенцу домой — корить егои водку вместе пить. Или портвейн. Так возникали виртуальные подпольныеорганизации о двух, трех, четырех соратниках, возникали и распадались, чтобытут же возникнуть в ином составе и снова распасться. Бороться с ними было также бессмысленно, как лупить из дробовика по зарастающим паутиной углам.Дырку-то в паутине проделаешь, но ведь она опять нарастет. Да никто особо и неборолся. Разве попадет какой бедолага под красное колесо и получит за ксерокопированиепяти недостающих ему страниц того же “Приглашения” года четыре “химии”(история, случившаяся, сказывают, в Ленинграде году уж в 87-м — несчастливецотсидел все, что ему назначили, и вышел на свободу едва ли не после “путча”).
Описаннымманером я прочитал лет за пять всего русскоязычного Набокова, сиречь Сирина —вкупе с прочими авторами, от которых он, пожалуй, отворотился бы, причитая сюдаМиллера (этого читал ночью в ванной комнате при помощи фотоувеличителя,поскольку достался он мне на множестве фотопленок), Оруэлла, Замятина, отбольшинства их мало что осталось в душе. Зато, когда разразилась перестройка ивсех их понемногу начали печатать, выяснилось, что никаких особых новизн непредвидится, большей частью все уже прочитано. Что до Набокова, то за“Приглашением на казнь” последовала “Машенька”, за ней “Отчаянье”, потом“Возвращение Чорба”, потом “Дар”, в коем я обнаружил вдруг собственные детскиекошмары с бесконечно роящимися многозначными числами, отчего испыталпотребность повесить в доме портрет автора и ежеутренне бить перед ним поклоны.К началу восьмидесятых у меня уже стояли на полочке ксерокопии почти всех егорусских вещей, добытые самыми разными путями и способами, имелось там и два илитри настоящих, в Париже не то в Нью-Йорке выпущенных издания. А потом объявился“Pnin”.
“Pnin”
Году,наверное, в 81-м близкому моему другу (привет, Лялька!), преподававшему в ИНЯЗеанглийский язык, довелось обучать языку русскому группу американских студентов.На прощальном вечере, состоявшемся в “Славянском базаре” (“жлобскийресторанчик”, — сказал самый “продвинутый” из Лялькиных учеников, привычнообсчитанный официантом), ей подарили стопку английских книжек. Между Агатами иСоммерсетами затесался и набоковский “Pnin” из “Пингвиновской” серии с дикими картинкамина обложке.
В тупору я уже перебрался в Москву и, после недолгой интермедии — преподаванияфизики в ПТУ, расположенном прямо у прославленной мифической ерофеевскойматерщиной станции Карачарово, — осел в “ящике” в качестве м.н.с. (“нечто менеесобаки”, по счастливому выражению барона Брамбеуса), оказавшись оторванным отхороших библиотек, саратовской и дубнинской, отчего и повадился таскать сЛялькиных полок английские книжки, каковые читал через пень-колоду. В 80-мродился сын. Сидя в ванной и присматривая за стиравшей пеленки машиной, янечувствительным образом одолел 500-страничный роман “Сегун”, по окончаниикоего сообразил вдруг, что способен читать по-английски без словаря.
Все этовремя я, так или этак, а писал диссертацию — занятие, быстро мне надоевшее.Если бы не мой институтский начальник, я бы наверняка эту тягомотину забросил,благо, понимал уже, что ученого из меня не получится. Но начальник, АлександрМихайлович, дай ему Бог здоровья в теперешних его Соединенных Штатах, неуклонновнушал мне, что на 90 рублей зарплаты минус алименты долго не прокукуешь, итаки сотворил из меня кандидата теоретических наук, закрепив попутно привычку ксидению за письменным столом. В итоге, как раз к явлению “Пнина” в моемповседневном распорядке образовался некий пробел — кандидатом наук я уже стал,привычка водить пером по бумаге осталась, а применить ее было не к чему.
“Пнин”произвел на меня впечатление сокрушительное. Это был новый Набоков — теплый,нежный, влюбленный в своего героя. С большинством прочих он, как мне тогдапредставлялось, обходился довольно безжалостно. (“Подвига” я в то время “нелюбил”, то есть ничего в нем не понял. Сейчас-то это мой любимый роман. Есть уменя личное определение: “формообразующая книга”. То есть такая, дочитав которуюсмутно ощущаешь, что ты уж не тот. “Уже не девушкой ушла из этого угла”, какпела переведенная Пастернаком Офелия. “Подвиг” — из них, хотя действие егосказалось на мне в “дальнем поле”, если прибегнуть к терминологии прежней моейпрофессии.)
Да, таквот, “Пнин”. Русского Набокова мы с Ленкой проходили вместе, по-английски жеона не читала, и я, естественно, попытался как-то передать ей новые моивпечатления. Затея была, разумеется, глупая. Попробуйте-ка пересказать своимисловами хоть “Домик в Коломне”. “Ну хорошо, — сказал я после третьей попытки, —давай я его переведу, и ты сама увидишь”.
Картина,стало быть, получилась такая. Часам к восьми вечера, вернувшись из ВНИИОФИ(здание этого института и поныне нависает над Востряковским кладбищем, а мы тогдажили в Перово — конец неблизкий, если кто не знает, ездить на работу и обратноприходилось электричкой, в которой мне однажды раздавили ребро), я, вооружасьсловарем Мюллера, единственным тогда моим орудием, переводил, испытываянезнаемое до той поры упоение, две-три-четыре страницы и, как это ниудивительно, к концу 83-го года перевел роман целиком. Результат, сколько ятеперь понимаю, получился ужасным. “Или разыгранный Фрейшиц перстами робкихучениц”. Друг Юрка отозвался о нем так: “Нет, хорошо, но Ильина тут больше, чемНабокова”. И все же, все же. Присутствовал в этом переводе некий “щенячий”, поЛенкиному выражению, восторг перед автором и перед текстом, искупавший хотя быотчасти несовершенства сотворенного мной. И это был первый шаг по дороге длиноюв тысячу ли, в конце концов приведшей меня в “пиратские переводчики” — формуласовсем уж недавно предложенная для применения ко мне подобным одним известнымзаграничным жителем (“пиратский переводчик — пиратский переплетчик —пиратский издатель — квартальный надзиратель”, такую гегелевскую триаду сотращенным ею впрок диалектическим хвостиком набормотал я себе в утешение), — вавтора “контрабандных переводов”, как выразился другой, тоже давно ужезаграничный житель, известный несколько менее. Этот, сдается, и вовсе забылрусский и прочие языки, в которых контрабандой именуется нечто, незаконноввозимое через границу вовнутрь страны.
Впрочем,дальнейшее развитие событий от меня, как я теперь понимаю, уже не зависело.
Дальнейшее
Дальнейшеепонятно. Перевод нашел двух-трех-четырех читателей. А вслед за тем и награда,как в то время любили писать газеты, нашла героя. Понемногу ко мне сталистекаться английские тексты Набокова. Их приносили друзья, прочитавшие первый,потом второй, потом третий перевод. Происходили они — книги, не друзья — изсамых разных источников. Скажем, учился в МГУ иранский или алжирский студент,