то ли физик, то ли математик. Поскольку книги научного содержания были тогда внашей стране удивительно дешевы, он собирал их, обменивая на привозимый из-забугра ходовой книжный товар. От него я получил через общего знакомого “BendSinister” и “Nabokov’s Dozen”, отдав взамен три или четыре тома “Таблицтрансцендентных функций”. “The Real Life of Sebastian Knight” сыскался на полкеу друзей моего друга. “Pale Fire” достался от человека с биофака МГУ, которыйнеожиданно для себя оказался сыном американского подданного и, следовательно,американским гражданином, и радостно отваливал в США. “Аду” я получил (сувещеванием ни в коем случае ее не переводить) от одного меломана неправильнойсексуальной ориентации. Откуда взялся “Look at the Harlequins!”, теперь уж и неупомню. “Transparent Things” подарила мне дачная подружка жены, перебравшаяся вКанаду, но летом как ни в чем не бывало выезжавшая оттуда на подмосковную дачу.
Сказавши“а”, надлежало произнести и прочие буквы. И я, переведя для разминки сборникрассказов “Дюжина Набокова” (отвратительно, кстати сказать, переведя), взялсяза “Bend Sinister”. Теперь у меня уже был фразеологический словарь, а Лялькадала мне на подержание двухтомный словарь Гальперина с дарственной надписьюавтора — ей, Ляльке, конечно, а не мне. За “Под знаком незаконнорожденных”последовал “Себастьян Найт”, поначалу показавшийся мне слишком сухим, но потомотчего-то начавший звучать в душе подобием тихого напева. Переводя его, я ещезанимался понемногу поэмой из “Бледного пламени”. Это, впрочем, отдельнаяистория, требующая и отдельной главы. Но сначала следует рассказать отворческом кризисе и еще кое о чем.
Творческий кризис и как с ним бороться
Не знаю,как других, а меня завершение каждого перевода приводило тогда в странноесостояние — меня словно надували пустым воздухом. После “Пнина” я вообщеотчасти сошел с ума — дня три или четыре меня обуревали необычайно яркие и точные,но совершенно беспорядочные в отношении хронологическом воспоминания едва ли необо всем, что со мной когда-либо происходило. Я почти не спал. На работу,помнится, тоже не ходил — в отпуску был, что ли. Спиртное не помогало,возможно, потому, что количества я потреблял недостаточные — надостаточные же попросту не хватало средств. В конце концов я решил, что, раз вомне проснулся такой гений памяти, следует приспособить его к добромуделу — сесть и написать воспоминания о пережитом. Решение оказалось благодетельным.Промучавшись три часа, я написал столько же страниц и с удовлетворениемобнаружил, что память у меня не то чтобы отшибло напрочь, но как рукой сняло —это точно.
Однаконастоящий, доброкачественный творческий кризис навалился на меня по окончаниитретьего перевода — “Подлинной жизни Себастьяна Найта”. Все случилось пописаньям — мне стало казаться, что занимаюсь я ерундой, ничего моясамодеятельность не стоит, в чем легко убедиться, пробежав несколько русскихстраниц переводимого автора (а я, надо сказать, закончив перевод, давал емуотлежаться с месяц и во все это время читал Набокова русского в поисках сходныхмотивов, тем и нужных мне оборотов, после чего, надышавшись, начинал переводредактировать). Да, так о кризисе: друзья и знакомые, конечно, хвалят мнойсодеянное, но ведь не раззнакомливаться же им со мной — сочувствуют сироте, воти хвалят. Их это характеризует, разумеется, с лучшей стороны, да мне-то с тогоне легче. Любого графомана кто-нибудь да хвалит. В общем, надо попытаться получитьмнение независимого эксперта. Вопрос в том, где его, эксперта, взять.
Временастояли перестроечные, год 87-й. Журнал “Москва” уже напечатал “Защиту Лужина”.Но то была не первая публикация Набокова в Стране Советов. Первая тожеоказалось почему-то шахматной — журнал “64” тиснул посвященный шахматномукомпозиторству кусочек из “Других берегов” с предисловием Фазиля Искандера. Ивот, в самый разгар описанного выше кризиса я прочитал в “Юности” его же,Фазиля Абдуловича, эссе о Пушкине. Помнится, одной из важных для него чертпушкинского характера Искандер называл открытость чужому дарованию. Я решил,что лучшего “эксперта” нечего и искать — писатель из первейших, Набокова знаети любит да еще вон чего говорит. Так если у меня есть какое-никакое дарование,он от меня, наверное, скрывать этого не станет. А на нет и суда нет. И янаписал прямо в “Юность”, на его имя.
То, чтоза этим последовало, и поныне представляется мне святочным рассказом. Нечто изДиккенса или Куприна. Примерно через неделю Фазиль Абдулович позвонил мне ипредложил привезти на просмотр что смогу. “Что у вас есть?” Я назвал трипереведенных мною романа. “Пнина” я уже читал, привозите два других”. Я отвезроманы в дом, который и ныне стоит невдалеке от станции метро “Аэропорт”. (Впоследние несколько месяцев я, отправляясь на заработки, неизменно прохожу мимонего — из одного удовольствия, потому что есть путь и покороче.) Дело было часав три дня. На следующий (!) вечер Искандер снова мне позвонил. Он уже прочитал“Найта”, и ему понравилось. Кажется, даже очень. Второй роман прочитает вближайшие дни, а потом поговорит в нескольких журналах, в той же “Юности”, гдеон — член редколлегии. Последние сказанные им в этом разговоре слова я помнюточно: “Спасибо за хорошее чтение”.
Очувствах, мною испытанных, распространяться, наверное, не стоит, как и очувствах, и поныне питаемых к Фазилю Абдуловичу. Могу лишь сказать, что позавершении этого разговора я вспомнил фразу из письма Чехова к братуАлександру, сказанную, кажется, на собственный счет — что-то вроде: “Кто могподумать, что из нужника выйдет гений?”. Если меня когда-нибудь произведут вдворянское достоинство, я настою, чтобы ее, в виде девиза, начертали на моемгербе.
Потом мыеще перезванивались и раза два встречались на вечерах, которых много тогдаустраивалось в московских домах культуры — вечерах, посвященных Галичу,нобелевскому Бродскому, Эйдельману. Переговоры с журналами ни к чему,разумеется, не привели: “Ничего они там не понимают”, — сказал Фазиль Абдуловичо той же “Юности”, — но это было не столь уж и важно. Главное, можно былоработать дальше.
Поэма
Вернемся,однако ж, к поэме. Писать о ней мне сложновато, потому что один раз я это ужеделал для газеты под странным названием “Поэзия” — повторяться не хочется, но,видно, придется.
Так ужвышло, что стихов я никаких никогда не писал и тем более не переводил. Решая,как мне быть с поэмой, вокруг которой построено “Бледное пламя”, я поначалунадумал остановиться на белом стихе — все-таки с рифмами не маяться. Уже потомя прочитал у Давида Самойлова, что белый стих из всех труднейший, и порадовалсятому, что меня мимо него пронесло. А пронесло оттого, что, пока я размышлял даприкидывал, в голове моей непонятно как образовались две первые строки —рифмованные и мне показавшиеся приемлемыми. Первый блин всегда комом — вот и вэтих строках присутствовал характерный для опрометчивого дилетанта ляпсус:птичка свиристель была в них обозначена в неподобающем ей женском роде.
Ну, адальше строка пошла цепляться за строку. Я выписывал на листок три-четыредвустишия и на ходу (в метро, в летней дачной электричке) прокручивал их вголове, стараясь сохранить в переводе по возможности больше из сказанногоавтором — в английском, увы, краткосложных слов больше, чем в русском, так чтособлюсти героический размер подлинника я и не посягал, удалось бы смыслдотащить.
Самымипродуктивными получались ночные прогулки с нашей дворнягой по имени Трефа — ястарался не возвращаться домой, не слепив хотя бы двух строк, разве что оченьуж замерзал по зимнему времени. Впрочем, несколько раз случалось мне застреватьна строках особенно злоупорных. Две такие пришлось завезсти в Ленинград, где яих и умучил одной ночью в дымной забегаловке у Московского вокзала — под коньяки рассказы только что освободившегося из заточения мужичка о горестном лагерномжитье.
Так онои текло помаленьку, и к завершению “Найта” три Песни поэмы из четырех были уменя готовы. Между тем, жизнь вокруг помаленьку же менялась. Основная мояработа, в общем и целом не лишенная интереса, мало-помалу отходила, повнутреннему моему восприятию, на второй план. Через год-другой мне предстоялорасстаться с нею совсем, обратившись в лицо свободной профессии, впрограммиста-надомника, что, кстати, снабдило меня, наконец, компьютером,отделенным от пишущей машинки примерно такой же дистанцией, какая отделяет этумашинку от стила и глиняных табличек.
Броситьвсе на свете и заняться настоящим моим, как я уже понимал, делом я не хотел ине мог, поскольку и самому мне и семье нужно же было чем-то кормиться.Творческим человеком со всеми вытекающими отсюда последствиями я себя не ощущали ныне не ощущаю. Говорю это безо всякого кокетства. Переводчик не творец, онинтерпретатор. Занятие его схоже с вышиванием по канве, отчего и не дает емуникто ни Букеров, ни Антибукеров, и правильно делает — при том, что инойпереводчик приносит отечественной словесности пользу большую, чем принеслаполовина лауреатов Ленинской премии. Задача, решаемая переводчиком, состоит,как я себе понимаю, в том, чтобы по возможности точно (следуя собственномучувству, тем паче, что других в его распоряжении не имеется) передать ощущения,пробужденные в нем переводимой книгой при первом с нею знакомстве. И длядостижения этой цели он вправе позволить себе почти все — кроме заведомойотсебятины. Ощущение, разумеется, вещь переменчивая, плывучая, особеннополагаться на него не стоит. И однако ж, если ты, перечитывая итоговый текст,начинаешь вдруг припоминать, как оно все у вас было в первый раз, значит, тывсе же попал — если не в самое яблочко, то близко к нему.
Публикация I: шаг вперед
“Приятно,сидя под акацией, поразмышлять о публикации”, — так писал я из Коктебеля (вот,к слову, земля обетованная, данная Богом интеллигентным россиянам, даром, что иона теперь — заграница) Ляльке, переселившейся на время в Японию. Поразмышлять,конечно, приятно, но надо же и самому как-то вертеться. О попытке, совершеннойФазилем Абдуловичем, я уже рассказывал, однако предпринимались и другие. Все та