(франц.).} и занимается делом экономки. Ты себе все руки испортишь".
Моя мать рассердилась и сказала, что Костенька портит ее детей и внушает им глупости.
ДЯДЯ КОСТЯ
А между тем этот самый дядя Костя имел огромное влияние на мое духовное развитие, и он был первый и единственный человек в детстве моем, который внес художественную искру в мое воспитание. Он жил в Москве и готовился к экзамену в университет. Воспитывался он в Дерптском университете, отлично говорил по-немецки и по-французски, был образован, прекрасно играл на фортепиано, но от застенчивости и от волнения никогда не мог выдержать экзамен, что погубило его жизнь, так как незаконность рождения1 и отсутствие диплома не давали ему никаких прав. Не выдержав и в Москве, он впоследствии уехал с тою же целью в Киев, что было для нас, детей, величайшее горе.
Он не учил нас, но всегда, когда приходил или гостил у нас на даче, он чем-нибудь интересным займет нас. То исправлял он наши почерки и показывал, как надо хорошо писать, то рисовал с нами, и всегда красиво, тонко, изящно, и я подражала ему. А то заставит писать ноты наизусть или, сыграв что-нибудь легкое, посадит за рояль и велит проиграть то же самое. Играл он удивительно талантливо: сам Николай Рубинштейн говорил ему: "Я дорого бы дал, чтобы играть Шопена так, как ты!" Иногда он садился вечером за рояль, импровизировал музыку для балета и заставлял нас с сестрой плясать балет, что я очень любила. Прислушиваясь к звукам импровизации дяди Кости, я принимала, стараясь быть грациозной, те позы, которые соответствовали музыке. То нежно-грустные, то бурно-веселые, сопровождаемые быстрым танцем; то, я помню, становилась на пальцы ног или одной ноги. Это все было очень весело.
Когда мы стали постарше, он раз на даче созвал нас, детей, и читал нам "Повести Белкина" Пушкина. Как сейчас помню, как весело, выразительно прочел он нам "Барышню-крестьянку", и какое огромное это произвело на меня впечатление.
Во все области искусства он вводил нас, и на всю жизнь осталась во мне эта страсть ко всем искусствам, эта жажда знания, желание понять всякое творчество. И разбудил это во мне мой любимый до самой старости -- дядя Костя Иславин.
До самой его смерти в 1903 году мы остались с ним в самых близких, дружелюбных отношениях. В старости он часто путал меня с моей матерью, с нее он перенес свою привязанность на меня и называл меня часто вместо "Соня" -- "Люба". Имя моей матери.
1856. ЛЕВ НИКОЛАЕВИЧ НА ДАЧЕ
Одно мое воспоминание о дяде Косте связано и с мужем моим, графом Львом Николаевичем Толстым.
Жили мы на даче, в Покровском Глебова-Стрешнева. Мы уже пообедали, когда вдруг видим: идут к нам пешком дядя Костя и Лев Николаевич. Появление их всегда возбуждало восторг во всей нашей семье.
Мать Софьи Андреевны, Любовь Александровна Берс. Москва Фотография 1860-х гг.
-- Ну, девочки, кто дежурная? Давайте нам с Левочкой обедать,-- сказал дядя Костя. -- Мы хотели обедать у Бахметевых, в большом доме, да опоздали и ужасно голодны.
Мы побежали с сестрой Лизой в кухню. Почтенная, старая кухарка наша, прожившая всю жизнь в нашей семье, Степанида Трифоновна, уже сняв свой беленький чепец и фартук, ушла к себе наверх и лежала на высокой перине и еще более высоких подушках. Мы не смели ее беспокоить. Сами подожгли дрова, разогрели обед и сами служили своим любимым гостям.
-- Славные девочки,-- говорил Лев Николаевич. -- Как хорошо накормили нас2.
Он, видимо, любовался нами, и это придавало еще более радости нашим трудам.
Лев Николаевич бывал у нас редко, так как и в Москве он бывал только проездом. Помню, в одно из своих посещений он собрал нас: брата Сашу, двух моих сестер и меня,-- и учил нас петь хором. Сначала мы пели коротенькое четырехстишие, кажется, очень старинное. Вот слова:
"С тобой вдвоем, коль счастлив я,
Поешь ты лучше соловья,
И ключ по камешкам течет,
К уединенью нас влечет"3.
Сестра Таня пела первый голос, я -- второй, сам он пел басом. Еще пели мы "Херувимскую" Бартнянского4, и Лев Николаевич сердился, когда кто фальшивил.
Раз ходили мы с ним гулять в Тушино, и как всегда, и впоследствии, он любил отыскивать новые дороги и места, так и тогда он завел нас в болото, где я завязла и потеряла калоши, за что мне был строгий выговор от матери. Вообще я легко теряла вещи, была беспорядочна, быстро и легко все забывала, увлекаясь чем-нибудь. Потеряла я раз новый зонтик и плакала от страха перед матерью, которая всегда говорила один упрек:
-- Отец ваш все силы отдает, работает на вас, а вы ничего не бережете.
Слезы мои увидел отец, велел скрыть от матери потерю зонтика и в следующий свой приезд из Москвы привез мне новенький, белый с розовым зонтик, который привел меня в большой восторг. Сквозь улыбку, моя мать все-таки упрекнула меня в небережливости и забвении трудов отца.
КОНЕЦ ЯНВАРЯ 1854. СЕВАСТОПОЛЬСКАЯ ВОИНА
В это время в квартире нашей должны были произвести ремонт, и мы переходили в другую квартиру напротив. В ту минуту, как я несла какие-то ящики и шкатулку моей матери, к крыльцу нашему подъехал Лев Николаевич и объявил нам, что едет на войну в Севастополь, приехал с нами проститься, и заедет в Ясную Поляну к своим5.
Известие об отъезде на войну Льва Николаевича меня поразило так тяжело, что я, поставив шкатулку матери, тут же, в пустой комнате села на пол и уткнула голову в сиденье мягкого стула, и начала рыдать. Я тогда же решила непременно итти в сестры милосердия, как только буду большая, чтобы за ранеными ходить, за Львом Николаевичем, не соображая ни о годах, ни о продолжительности войны. Вскоре к нам заезжал и граф Сергей Николаевич Толстой, красавец в мундире Стрелкового батальона императорской фамилии. Но Сергей Николаевич со своим батальоном до места войны не дошел, мир был заключен раньше.
В эту зиму впервые прочла я "Детство и отрочество" Льва Николаевича. Никакое чтение во всей моей жизни не произвело на меня такое сильное впечатление, как сначала "Давид Копперфильд" Диккенса и "Детство и отрочество" Толстого. Когда я кончила эту толстую книгу перевода "Давида Копперфильда", то мне стало невыносимо грустно, точно я навсегда рассталась с самыми дорогими, близкими людьми6. Чтением же "Детства и отрочества" я не ограничилась и переписывала, заучивая наизусть, любимые места.
1855--1856. ТЕАТР
Вообще все мое детство и первые годы молодости я много провела в театре. По службе своей в придворном ведомстве, отец мой имел право на даровую ложу; и вот мать моя, не любившая оставлять девочек без себя дома, возила нас часто в театр. Она очень любила, например, оперу "Жизнь за царя", а так как нам уже надоело, то я часто спала на диванчике в темной комнатке за передней частью ложи. Эту оперу я певала всю наизусть, и впоследствии часто играла ее для матери.
Возили нас и в Малый театр, где тогда играл знаменитый актер Щепкин. Как сейчас вижу я его небольшую, толстенькую фигуру в роли городничего в гоголевском "Ревизоре", и в роли Фамусова в комедии Грибоедова "Горе от ума". В этой же комедии играла знаменитая в то время актриса Александра Ивановна Колосова. Лучшей Лизы я и после никогда не видала. Умерла Колосова еще совсем молодая; но такой сердечной, горячей, искренней игры я встретила разве только в талантливой итальянской Дузе, которую видела в Москве уже десятки лет позднее.
Но частые посещения театра незаметно втянули меня в любовь к опере, и вообще к музыке. Целый ряд опер переслушала я в своей юности. Сначала увлекала меня легкая музыка "Марты" Флотова, "Фенеллы" Обера, Лучии, Сомнамболы и других. Прослушав оперу, я тотчас же брала из абонемента (мы были абонированы у Эрлангера на ноты) оперу, разыгрывала ее и пела с начала до конца. Голос у меня был большой, но первобытный, и я совсем не умела и не могла им владеть. Вдруг возьму фальшиво ноту, вскрикну от ужаса, что не попала, и сейчас же замолчу.
Как-то раз Лев Николаевич уговорил нас ехать в его любимую оперу "Дон Жуан" Моцарта и сам поехал с нами7. Он очень восхищался любимыми мотивами, указывая их и нам, двум сестрам. Очень было интересно и весело с ним в этот вечер. Помню смешной разговор наших соседей по ложе, Михаила Николаевича Лонгинова и Полторацкого. Они разбирали нашу с сестрой наружность, и Лонгинов, поставив руку ниже носа, сказал про меня: "Jusque ici charmante, la bouche horrible!" {До сих пор очаровательно, рот ужасный (франц.).}. Это был, как мне кажется, первый толчок в моей жизни, который заставил меня подумать о моей наружности и о том, что она может иметь значение.
ДОМАШНИЕ СПЕКТАКЛИ
Посещение театров навело нас на мысль и самим устроить спектакль. Первое, что мы играли, был водевиль "Ворона в павлиньих перьях". Мне было тогда лет 14-ть, и мне, как самой бойкой, дали мужскую роль Антона-маркера. Сестра Таня играла Парашу, сестра Лиза -- ее мать. Играли и брат, и его товарищи кадеты. В водевиле было много куплетов на мотивы разных песен и романсов. Мать взяла все нужные для водевиля ноты и, отдав мне их, сказала: "Учи Таню". У меня была хорошая память, и я быстро выучила и слова, и мотивы, и с голоса учила Таню. Как только сестра моя запела, так все сразу поняли, что голос у нее не обыкновенный, а исключительно хороший. Звук, так называемый timbre {Тембр (франц.).} голоса, был такой прелестный, мягкий, гибкий, манера петь и чутье такие верные, что и отец, и мать, и все, слышавшие ее, обратили на нее внимание. Впоследствии Лев Николаевич описал и весь тип, и голос моей сестры Тани в своей Наташе "Войны и мира". Когда его спрашивали посторонние, кого он описал в Наташе, он отвечал: "Я взял Таню, перетолок ее с Соней (т. е. со мной) и сделал Наташу".
Роль маркера в водевиле "Ворона в павлиньих перьях" мне, бойкой, 14-ти летней девочке, очень нравилась. С каким восторгом я пела глупые куплеты: