Мурзик — страница 2 из 4

Крыса заснул только под утро.

Был полдень, когда он проснулся. Зарева больше не было видно. Вместо него кой-где низко стелилось пламя, но выстрелы слышались еще, хотя реже прежнего. Вдруг всю набережную потрясло так, точно в воду обрушился мол. Крыса помертвел.

«Началось!» – вырвалось у него.

Спустя некоторое время послышалось снова оглушительное: «Ба-а-а-ах!»

Крыса беспомощно заметался в своей ховире. Он с минуты на минуту ждал смерти.

Прошел час-два напряженного ожидания, но третьего выстрела не последовало.

В таком ожидании Крыса провел весь вечер.

Когда он проснулся на третий день, кругом было тихо. Небо чистое, синее. Мимо спокойно прошли два человека – моряк и чиновник с папиросой в зубах. Из беседы их он узнал, что броненосец ушел, что много народу перебито и город на военном положении.

Крыса набрался смелости и полез из ховиры. Он расправил онемевшие члены и направился к Таможенной площади.

Никогда площадь не была так пустынна, как сейчас. Все винные и съестные лавки, погребки, английские таверны, приюты, трактиры и обжорка были заколочены. Посреди, звонко постукивая о гранитную мостовую тяжелыми сапогами и шашками, расхаживал патруль, и кой-где к фасадам домов робко жались оборванные фигуры босяков.

Крыса почтительно обошел патруль и подковылял к двум босякам, стоявшим у Приморского приюта. Один, высокий, плечистый, с сизым носом, был сносчик Костя, другой – полежалыцик[1] Сеня.

– Жив? – презрительно спросил Костя.

– Жив, – ответил заискивающе Крыса.

– А я думал, что перевернулся.

– А много народу перевернулось, – сказал со вздохом Сеня. – Говорят, тыщу человек наберется.

– Какой там тыщу! – ответил Костя. – Больше. Сейчас только три платформы с покойниками провезли. А погорело-то сколько!

Крыса вспомнил про Мишу и побледнел.

– Там, где пили, там и крышка.

Костя вдруг сделал блаженное лицо и сказал, звонко прищелкнув языком:

– Зато выпито было сколько! Мам-ма!.. Я один пять посуд шампанского выдул, две малаги и одну рому, а Гришка Косарь – целый бочонок портвейну. Вот крест. Дай бог в другой раз не хуже!

Крыса нахмурился и проговорил мрачно:

– Счастье большое! Душу чертям за выпивку продали, порт разорили. Была корова, а вы взяли ее и зарезали. Идолы!

– А много нам от этой коровы молока перепало? – сердито спросил Костя.

– Сколько бы не перепадало, жить можно было.

– Тебе-то ничего… жить можно было, потому что много тебе надо, дикарю-обормоту… Тоже жизнь!.. Без бани!.. Обжорка!.. А это ничего, что порт сгорел. Не умерли еще рыбалки,[2] косовицы и Юзовка. Сегодня же заберу причиндалы, велю на прощанье в «Испании» завести машину, пусть «Сухою корочкой питалась» сыграют, и марш в дорогу.

– Тебе хорошо, – проворчал завистливо Крыса, – ты молодой, здоровый, а мне – шестой десяток. Куда денусь?

– А нам какое дело?!

– Эх, нехорошо, грешно! Крыса покачал головой.

– Чего?

Крыса скривил рот и хрипло и с фальшивой улыбкой спросил:

– Ты тоже… поджигал?

– Да! – ответил Костя, смело посмотрев ему в глаза.

– А знаешь, что за такую штуку тебя могут по закону?…

Лицо Кости исказилось злобой. Он придвинулся к Крысе, схватил его за ворот и спросил грозно:

– А ты, может быть, капать, доносить?

Он развернулся, и Крыса отлетел шагов на десять в сторону.

Крыса неуклюже поднялся с земли и, прихрамывая и косясь испуганно на Костю, заковылял по направлению к эстакаде.

– Только попробуй капать! – крикнул ему вдогонку Костя. – Останешься доволен!

Крыса заковылял шибче и заплакал.

Крыса плакал не столько от боли, сколько от того, что порт разорен, погиб и вместе с ним погиб и он – типичнейший представитель его.

То, что произошло на его глазах, представлялось ему диким, преступным, непоправимым.

Порт был его логовищем в течение сорока лет, и он чувствовал себя в нем превосходно, как истый портовый дикарь. Его не смущали ни смрадные приюты, ни обжорка, где кормят падалью.

Семь лет назад в порту организовалось портовое санитарное попечительство. Крыса фыркал и ворчал. Они так свыклись с грязью.

А когда отстроилась столовая, чистая, со свежей пищей, они игнорировали ее. Ходили назло в обжорку. Они восставали против всяких новшеств.

Но вот настало время, когда жизнь в порту стала невыносима, и все чаще и чаще стали раздаваться молодые протестующие голоса:

– Так жить нельзя!

– Мы работаем, как животные, нас бьют угольными кадками, лебедкой, мы гибнем в трюмах, задыхаемся в угольной и пшеничной пыли, и какая награда за все?

– Спим в сорных ящиках, мерзнем в вагонах на набережной!

– Наживаются всякие Родоконакки, Карапатницкие, Траппани, Плюгины!

– Долой Плюгина!

– Баню пусть дают нам!

Больше всех протестовал Костя. Он грозил кулаком городу, повисшему над портом своими роскошными палаццо, вылощенным господам, сидящим на эспланаде и потягивающим через длинные золотистые соломинки из граненых бокалов гренадин и мазагран.

– Кровь нашу пьете!

– Погодите!

От этих смелых речей у пропитанных алкоголем и живьем разлагающихся дикарей замирали сердца. Спокойствию и скотскому житью их грозила опасность.

И вот от пламенных протестов и угроз новые, ненавистные им люди перешли к делу…

Крыса, ковыляя к эстакаде, вспомнил приход броненосца, тысячные толпы, палатку, матроса. Матрос лежит, накрытый красной материей, спокойный, со скрещенными руками. В голове мерцает свеча…

«Потом, потом, господи!..» Все завертелось перед ним, заплясало, окрасилось пламенем…

Крыса вспомнил дальше, как в отчаянии он метался в обезумевшей толпе, дергал за рукав то одного, то другого босяка и слезно умолял:

– Брось! Опомнись! Себя же и всех нас губишь! Ему удалось у одного вырвать факел. Но прочие не слушали его. Толкали его, смеялись, и он плакал, глядя, как пылают пароходы, пакгаузы, эстакада, клепки. Ему казалось, что конец света настал.

Море, небо и земля были красные. О брекватер разбивались огненные волны, и вместо брызг над ним носились искры.

И среди этого моря огня Крыса видел одного Костю. В своей расстегнутой синей голландке, босой, с копной спутанных волос, он казался вдвое больше обыкновенного. Лицо его было искажено торжеством и злорадством.

Как ураган носился он по набережной, размахивая факелом…

* * *

– Товарищ! – услышал вдруг позади себя Крыса. Он вздрогнул. Перед ним стоял Вавило Апостол, старый дикарь-угольщик. Вид у него, как и у всех дикарей, был пришибленный.

– А! Здорово! – обрадовался Крыса. – Ты как же цел остался?

– Богу карантинному молился.

– В бочке или вагоне?

– Зачем? В баржане. Нас там пятьсот человек молилось. Менты заперли и три дня не пускали, боялись, что к сицивилистам и матросам пристанем и хай делать будем. Ну, и досада же брала нас! Там, понимаешь, в гавани щимпанское пьют, малагу дуют, водку и коньяк ведрами хлещут, всяку штуку, а мы тут как дураки сиди. А ты, товарищ, пробовал это самое щимпанское? В жизни ни разу не пил его.

– Попробовал.

– Какое оно на скус?

– Да ничего.

– Счастливый, – промолвил с завистью Апостол.

– Будет теперь всем щимпанское, – проговорил угрюмо Крыса. – Все подохнем с голоду.

– Ох-хо-хо! – вздохнул Апостол.

– Деньги есть? – неожиданно спросил Крыса.

– Откуда оне взялись?…

– Смерть как жрать и пить хочется. Крыса сделал кислое лицо.

– Боже! – продолжал он тоскливо. – Такой порт разорить! И главное: за что?! Захотелось чертям устроить все по-французскому. Чтобы никакого начальства. Ну, да показали же им, как без начальства! С нами, брат, не шуги! У нас войск больше, чем ангелов на небе…

– Тебя бы в генералы от инфантерии произвести, – усмехнулся Апостол, – всех бы изрубил.

– А ты думаешь, пожалел бы?! Так бы рубил их, мерзавцев, бунтовщиков! А ты тоже, брат, гусь лапчатый!

Крыса пронзил Апостола злым взглядом.

– Чего?

– Жалеешь, что не поджигал вместе со всей этой сволочью.

– Что ты?! Господь с тобою! – замахал на него руками Апостол. – Сам знаешь, как я за порт наш стою.

– Будет!..

Крыса опустился на дубовые балки в нескольких шагах от эстакады. Апостол, охая и кряхтя, – ему шел восьмой десяток, – последовал его примеру.

– Слышал про Купеческого Сынка? – спросил Апостол.

Крыса насторожился.

– Сгорел. Один уголь остался. Зяблик тоже. Его под бочкой с хересом нашли, под краном. Эх! Много их погорело! А этого, как его, помнишь, народного учителя, который на носилках работал? Шесть пуль ему в бок и в грудь всадили. В больнице лежит.

Апостол задумчиво и медленно покачал головой и продолжал повествовать тихим старческим голосом:

– Что было! Что было, товарищ! Сегодня видел на площади, как поливальщики кровь с мостовой шлангами смывали. Точно грязь…

Крыса слушал рассеянно. Он все внимание свое обратил на эстакаду, на эту главную артерию порта.

Три дня еще назад по ней гнали из-за заставы, за десять верст, тысячи вагонов с зерном, пшеницей, овсом, кукурузой и макухой. Их гнали в Карантинную гавань, где в бухте теснилась целая флотилия английских и индийских судов, жадно раскрывавших свои пасти. А теперь!

Она была разрушена огнем больше чем на версту, и по обугленным краям широкой бреши ее, как пустые рукава, висели красные рельсы. Огонь, желая, очевидно, похвастать своею мощью, скрутил один рельс в спираль, а другой, как самую обыкновенную нитку, завязал в узел. Движение по ней было прервано.

Крыса указал рукой на эстакаду и спросил:

– А это для чего они сделали? Мешало им? Будут теперь плакать полежальщики и элеваторщики.

– Сносчики плакать не будут, – робко заикнулся Апостол. – Больше работы им.

– Пожалуй, – согласился Крыса. – Они давно сами с удовольствием спалили бы эстакаду.