Музей как лицо эпохи — страница 68 из 115

Похожий сценарий предложил столетие спустя Н. Я. Эйдельман: «Не совсем ясными представляются суждения некоторых историков и литераторов о том, что декабристы были обречены на стопроцентный неуспех… Кто-то из декабристов (Якубович, например) мог бы, конечно, убить Николая; восставшие лейб-гренадеры без труда могли бы завладеть дворцом. Об этих возможностях, как вполне реальных, вспоминал позже сам царь. Тогда могла бы образоваться ситуация, при которой власть в Петербурге перешла бы к восставшим».

Еще интереснее, однако, рассуждение Эйдельмана о том, что могло бы произойти в этом случае: «Историки очень не любят разговоров на темы, что было бы, если бы.», чем, кстати, отличаются от социологов, исследователей общественного мнения, которых интересуют и несбывшиеся, но возможные варианты событий. В случае хотя бы временного захвата столицы 14 декабря были бы изданы важные декреты — о конституции, крестьянской свободе, — что, конечно, имело бы значительное влияние на историю. Этого не случилось, хотя, бывало, осуществлялись и куда менее вероятные события, например, сто дней Наполеона, которые могли быть пресечены случайной пулей сторонника Бурбонов».

Как бы то ни было, бесспорно, что численность откровенных противников самодержавия по сравнению с многомиллионным народом была тогда ничтожной (из 579 обвиненных в связи с мятежом 14 декабря в Сибирь пошел 121 человек, еще пятеро — на виселицу). Стоит, однако, сравнить ее с числом тех, кто отважился 4 июля 1776 года в Филадельфии подписать Декларацию независимости Соединенных Штатов, чтоб убедиться, что важно вовсе не это. Ведь и откровенных сторонников независимости тоже было 56 — капля в море по сравнению с их собственным многомиллионным народом. И в случае неуспеха их тоже ожидала виселица. Они рискнули своей вполне благополучной жизнью потому, что, как и декабристы в России, сознавали себя интеллектуальной элитой страны, мозговым центром нации, ответственным за ее судьбу.

И между прочим, их ситуация тоже была отчаянной. Достаточно сказать, что больше трети американцев, так называемые «тори», оставались верны законному монарху в Лондоне и твердо стояли против независимости.

И еще одна треть, как всегда бывает в переломные эпохи, «сидела на заборе», выжидая, кто победит. Добавьте к этому, что бросили 56 диссидентов в Филадельфии вызов самой могущественной тогда империи мира. И что в том же июле высадилась на Лонг-Айленде карательная экспедиция и 32 тысячи солдат готовились идти на подавление мятежа. Сложите все это вместе, и вам неожиданно станет ясно, что у филадельфийских мятежников было в тот роковой день ничуть не больше шансов на успех, нежели у петербургских.

Я хочу сказать, век с четвертью после «вызова Петра» интеллектуальная элита России была готова к не менее кардинальной реформе, чем независимость для Америки. Другими словами — к ее трансформации в нормальную европейскую страну, без самодержавия и крепостного рабства.

«Золотой век русского национализма»

Судьба судила иначе. Победил Николай и с ним новомосковитское самодержавие. Его «вызов» России был не менее крутым, чем петровский. Ибо означал он не только новый триумф самовластья и крепостного права. И не только интеллектуальную катастрофу, неизбежную, когда внезапно, в одну ночь лишают общество цвета его молодежи. Означал «вызов Николая» еще и нечто худшее — надолго, на десятилетия, снимается с повестки дня назревшее уже в первой четверти XIX века воссоединение страны. Именно это, надо полагать, и имел в виду М. О. Гершензон, заметив уже в 1911 году, что «Николай и в духовной области, как в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь — не ход ее развития, но ненормальность этого хода». Не менее важно и то, что, разбудив отвергнутое Петром московитское «особнячество», Николай безошибочно нашел единственный способ, каким можно было сохранить в стране крестьянское рабство и самодержавие. Если даже сегодняшний читатель попробует придумать, как можно было бы это сделать в тот роковой для страны час, ничего лучшего не придумает. Только национализм, только московитское убеждение, что «Россия должна идти своим особым путем», что мы единственные, — по язвительному выражению В. О. Ключевского, — истинно правоверные в мире, способно было тогда заново легитимизировать деспотизм и рабство. Стоит ли после этого удивляться, что наступил в России с воцарением Николая «золотой век русского национализма». Что «Россия и Европа сознательно противопоставлялись друг другу как два различных культурно-исторических мира, принципиально разных по основам их политического, религиозного, национального быта и характера»?[20] Настоящая цена этого николаевского отступления в Московию выяснится лишь впоследствии, когда окажется, что заново посеять в национальном сознании эту «языческую тенденцию к особнячеству», как назовет ее впоследствии В. С. Соловьёв, можно сравнительно быстро, особенно если в качестве сеятеля выступает всемогущая администрация режима, открыто объявившего себя деспотическим. Но и двух столетий не хватит для того, чтоб от нее избавиться.

«ЗНАНИЕ — СИЛА» № 4/2008


Андрей ЛевандовскийБезупречный министр — министр финансов

Прежде, чем начать разговор об этом человеке, хочу предложить общее мнение о нем, нечто вроде мифологического портрета, составленного Алексеем Дурново.

«В государстве российском есть два человека, обязанные служить до самой смерти: я и ты». Эти слова Егору Францевичу Канкрину однажды сказал лично государь-император Николай I. Впрочем, точно неизвестно, правда это, или вымысел. Однако российский министр финансов имел полное право чувствовать себя незаменимым. О крайней нужде государства в нем чуть ли не легенды складывались. Позднее многим представлялось, что Николай министра не любил, но терпел, так как один лишь Канкрин мог навести порядок в финансах империи. Да и начинать надо не с этого.

Егор Францевич приехал в Россию из Германии вслед за отцом. Это был статный юноша чисто немецкой внешности. Однако стоило Канкрину стать министром финансов, как его немедленно объявили евреем. «Сын литовского раввина», говорили в народе. Эту легенду 150 лет спустя повторил даже Солженицын. Но на деле отец Канкрина раввином не был — как и его сын, он принадлежал к лютеранам. Хотя раввин в роду у Канкрина имелся, только министру он приходился не отцом, а дедом. А в то время, когда будущий министр еще только начинал свой путь по карьерной лестнице, в дворянских кругах говорили о его несгибаемом характере. Рассказывали о том, что он повернулся спиной к самому Аракчееву, когда тот назвал его на «ты», чем привел всесильного фаворита Александра в полное смятенье. При дворе же о Канкрине говорили не иначе как о хорошем человеке с непростым характером. За глаза даже называли упрямым немцем. Более всех усердствовали, естественно, недоброжелатели, окрестившие Канкрина казнокрадом, взяточником и вредителем. Говорили, что он проталкивает в Россию губительные для нее западнические идеи. Но, к счастью для министра, император Николай этим обвинениям не верил. Возможно, не хотел, а может быть, и потому, что Канкрин действительно был незаменим. Ведь мало кому было по силам разобраться в почти шизофреническом устройстве российской денежной системы. И потому, когда упрямый немец взялся за это трудоемкое занятие, злые языки заговорили о том, что он просто красуется — дескать, изображает бурную деятельность, а на деле — все как прежде. То есть министр проблему не решает, а лишь затыкает дыру, которая с каждым днем все ширится. Канкрин доказал обратное, приведя российские финансы в идеальное состояние. Но даже после этого на него продолжали сыпаться мифические обвинения. Но упрямый немец все выдержал. Возможно, потому, что сказки о себе его никак не занимали.

Обратим внимание, что мы знаем о Канкрине? Что помним? Прежде всего, историю с константиновским рублем. Пожалуй, это все. Но какие могут быть к нему претензии? Николай сам присягнул Константину. Никто, кроме 3–4 человек, не знал о том, что престол завещан Николаю. Министр финансов действовал по ситуации. Ни о каком выслуживании речи быть не могло. Как раз одна из самых сильных его черт — служить, а не выслуживаться. И характерно, что такая безупречная служба не оставляет яркого следа. В отличие от Потемкина, Растопчина, даже Сперанского. Это рутинная, каждодневная работа по решению конкретных, чрезвычайно важных проблем. Но что же это за человек, Канкрин?

Канкрин не попал в художественную литературу. Хотя у Лескова есть рассказ «Совместители», где, пожалуй, единственный раз Канкрин выведен неким очаровательным, умным человеком, с большим пониманием и знанием дела. Но если говорить о литературе, мне Канкрин напоминает не русского героя, а немецкого. Скорее, он — из чудаков Гофмана, героев широкого масштаба, почти сказочного, например, Архивариуса Линдхорста из «Золотого горшка»… Это люди, занимающиеся обыденным делом, с повышенным чувством долга, и в то же время, как оказывается, умеющие творить чудеса. В нем, кстати, чудаковатость и даже «чудесность» была. Недаром же, «чудеса» и «чудной, чудак» слова одного корня.

Но что требуется для безупречного министра? Хорошо знать суть дела, понимать проблемы и уметь решать их. Дело ставить превыше всего и очень важно — не бояться говорить жесткие вещи власть предержащим. Отстаивать свою позицию, несмотря ни на что. На самом деле таких людей очень мало в истории. Николай вникает практически во все государственные заботы сам, и ценит Канкрина именно потому, что знает вопросы изнутри. Несмотря на множество столкновений, которые возникали между ними, несмотря на жесткость и строгость николаевской системы, государь предоставлял Канкрину большую степень свободы.

Важно понимать, что Николай очень отличался от старшего брата. Александр все-таки был человеком невероятно самолюбивым, со своими сложностями и даже странностями. Меня всегда впечатляло первое серьезное столкновение Канкрина с высшей властью. Это случилось во время заграничных походов, Канкрин был генерал-интендантом — он сделал очень быстро блестящую карьеру.